+ К ВЕЧНОЙ ИСТИНЕ + - Достоевский Ф. М., Письма (1866):
Выделенная опечатка:
Сообщить Отмена
Закрыть
Наверх


Поиск в православном интернете: 
 
Конструктор сайтов православных приходов
Православная библиотека
Каталог православных сайтов
Православный Месяцеслов Online
Яндекс цитирования
Яндекс.Метрика
ЧИСТЫЙ ИНТЕРНЕТ - logoSlovo.RU
Отличный каталог сайтов для вас.
Библиотека "Благовещение"
Каталог христианских сайтов Для ТЕБЯ
Рейтинг Помоги делом: просмотр за сегодня, посетителей за сегодня, всего число переходов с рейтинга на сайт
Официальный сайт Русской Православной Церкви / Патриархия.ru
Православие.Ru
Помоги делом!
Сервер Россия Православная

ДетскиеДомики
Конструктор сайтов православных приходов
Яндекс.Погода

Достоевский Ф. М., Письма (1866):

Федор Михайлович Достоевский
Письма (1866)

 

 

 

 

Аннотация

 

«Письма» содержат личную переписку Ф. М.Достоевского с друзьями, знакомыми, родственниками за период с 1866 по 1869 годы.

 

Достоевский Федор Михайлович

Письма (1866)

 

1866

 

272. Д. И. ДОСТОЕВСКОЙ

13 февраля 1866. Петербург

 

Столярный переулок близ Кокушкина моста, дом Алонкина.

Петербург 13 февраля/65. (1)

Любезнейшая сестра Домника Ивановна,

Если я не отвечал на Ваше милое письмо до сих пор, то поверьте, что не имел часу времени. Если же Вам покажется это невероятным, то я ничего не могу прибавить. Знайте, что мне надо приготовить к сроку 5 частей романа, часть денег взята вперед; письмо же, которое другому стоит полчаса, - мне стоит 4 часа, потому что я не умею писать писем. Кроме романа, который пишу ночью и к которому нужно подходить с известным расположением духа, у меня бессчетное число дел с кредиторами. Мне надо было подать одну важную бумагу в суд - важнейшую, и я пропустил срок, буквально говорю, - потому что нет времени. Не говорю о здоровье: припадки падучей мучают меня (с усилением работы) всё сильнее и сильнее, а я, целых два месяца, не мог найти времени, чтоб сходить (2 шага от меня) в Максимильановскую лечебницу посоветоваться с доктором. Если Вам и это будет невероятно и смешно, то думайте как угодно, а я говорю правду.

Наконец-то болезнь скрючила меня. Вот уже 8 дней я едва могу двигаться. Мне ведено лежать и прикладывать холодные компрессы беспрерывно, день и ночь. И вот по этому-то случаю я Вам и пишу: нашлось время. Едва хожу, едва пером вожу.

Все те чувства, которые Вы ко мне имеете, имею и я к Вам. И что у Вас за недоверчивость? Вы пишете: "Я не могла не поверить Вашим словам". Да зачем же бы я Вам стал лгать? Но если я не могу писать часто писем, то это, во-1-х) значит, что не могу буквально, потому что нет времени, а 2-е) в переписке нашей мы ничего, кроме отвлеченностей, не могли бы написать друг другу. Все насущные дела наши нам обоюдно незнакомы. Про внутреннюю же, душевную жизнь - как можно писать в письмах? Этого в три дня свидания не расскажешь! Я не могу делать ничего дилетантским образом, а делаю прямо, правдиво и горячо. Поэтому если начну рассказывать о себе, то напишу Вам целую повесть. А этого я не могу. Да и что изобразишь даже и в повести?

Это ничего, что мы редко видимся. Зато свидимся хорошо и накрепко. Вы и брат Андрей, кажется, одни только и остались у меня теперь добрые родственники. Кстати, вот пример: да тут целая книга выйдет, если написать всё об отношениях моих с родными - отношениях, которые меня волнуют и мучат. (И об чем же бы я и писать Вам стал, если не о том, что меня волнует и мучит? С друзьями разве можно переписываться иначе?) А между тем я нужнейшего и необходимейшего письма к родственнику моему Александру Павловичу Иванову не нахожу, вот уже месяц времени, написать. Да и как это всё описать?

Вы пишете, что я часто езжу в Москву. Да когда же это было? Вот уже ровно год как я не был в Москве, а между тем у меня там наиважнейшее дело, даже два дела. Там уже печатается у Каткова мой роман, а я еще до сих пор в цене не условился, - что надо сделать лично. Ехать надо непременно, сегодня-завтра, а я не могу, - нет времени.

С братом Вашим Михаилом Ивановичем Федорченко я хоть и познакомился, но так тем дело и кончилось. Во-1-х, 7 верст расстояния (а я никуда не хожу, ни к одному знакомому. Велено доктором развлекать себя в театр ходить, не был ни разу во весь год, кроме одного разу в октябре), а во-2-х) мне кажется, что и сам брат Ваш тоже занятой человек и довольно равнодушно относится к моему знакомству. Он, впрочем, был так добр, что передал мне Ваше письмо, почему и заходил ко мне на минутку. Мне он показался превосходным человеком, но необыкновенно скрытным и таинственным, желающим как можно менее высказать на самый обыкновенный вопрос и как можно более умолчать. Впрочем, повторяю, мне удалось видеть его всего только одну минуту и в такой час, в который я только чудом был дома. После же вечера, который я имел удовольствие провести у них (30 ноября) и на котором я в первый раз с ними познакомился, я ни разу не встречал Вашего брата. Правда, он приглашал меня у них бывать, но ведь я человек не светский и, главное, посещаю только тех, в которых крепко уверен, по фактам, что они желают со мной знакомства.

Когда кончу роман, будет больше времени. (2) Очень бы хотелось приехать к вам на святой.

Извините некоторый беспорядок моего письма. Я очень нездоров и несколько раз бросал перо и вскакивал с места от нестерпимой боли, чтоб отдохнуть на постели и потом опять продолжать. Пожмите от меня руку брату, да покрепче, и поцелуйте деток. Летом или весной к Вам буду, как кончу работу.

Ваш весь Ф. Достоевский.

(1) в подлиннике год указан ошибочно

(2) далее было: Я, впрочем, желал бы иметь об Вас известие.

 

273. А. Е. ВРАНГЕЛЮ

18 февраля 1866. Петербург

 

Петербург 18 февраля/66.

Добрейший и старый друг мой, Александр Егорович, - я перед Вами виноват в долгом молчании, но виноват без вины. Трудно было бы мне теперь описать Вам всю мою теперешнюю жизнь и все обстоятельства, чтобы дать Вам ясно понять все причины моего долгого молчания. Причины сложные и многочисленные, и потому их не описываю, но кой-что упомяну. Во-1-х, сижу над работой как каторжник. Это тот роман в "Русский вестник". Роман большой в 6 частей. В конце ноября было много написано и готово; я всё сжег; теперь в этом можно признаться. Мне не понравилось самому. Новая форма, новый план меня увлек, и я начал сызнова. Работаю я дни и ночи, и все-таки работаю мало. По расчету выходит, что каждый месяц мне надо доставить в "Русский вестник" до 6-ти печатных листов. Это ужасно; но я бы доставил, если б была свобода духа. Роман есть дело поэтическое, требует для исполнения спокойствия духа и воображения. А меня мучат кредиторы, то есть грозят посадить в тюрьму. До сих пор не уладил с ними, и еще не знаю наверно - улажу ли? - хотя многие из них благоразумны и принимают предложение мое рассрочить им уплату на 5 лет; но с некоторыми не мог еще до сих пор сладить. Поймите, каково мое беспокойство. Это надрывает дух и сердце, расстроивает на несколько дней, а тут садись и пиши. Иногда это невозможно. Вот почему и трудно найти минуту спокойную, чтоб поговорить с старым другом. Ей-богу! Наконец болезни. Сначала, по приезде, страшно беспокоила падучая; казалось, она хотела наверстать мои три месяца за границей, когда ее не было. А теперь вот уж месяц замучил меня геморрой. Вы об этой болезни, вероятно, не имеете и понятия и каковы могут быть ее припадки. Вот уже третий год сряду она повадилась мучить меня два месяца в году - в феврале и в марте. И каково же: пятнадцать дней (!) должен был я пролежать на моем диване и 15 дней не мог взять пера в руки. Теперь в остальные 15 дней мне предстоит написать 5 листов! И лежать совершенно здоровому всем организмом потому собственно, что ни стоять, ни сидеть не мог от судорог, которые сейчас начинались, только что я вставал с дивана! Теперь дня три как мне гораздо легче. Лечил меня Besser. Бросаюсь на свободную минуту, чтоб поговорить с друзьями. Как меня мучило, что я Вам не отвечал! Но я и не Вам, я и другим, которые имеют право на мое сердце, не отвечал. Упомянув Вам о моих хлопотливых дрязгах, я ни слова не сказал о неприятностях семейных, о хлопотах бесчисленных по делам покойного брата и его семейства и по делам покойного нашего журнала. Я стал нервен, раздражителен, характер мой испортился. Я не знаю, до чего это дойдет. Всю зиму я ни к кому не ходил, никого и ничего не видал, в театре был только раз на первом представлении "Рогнеды". И так продолжится до окончания романа - если не посадят в долговое отделение.

Теперь - ответ на Ваши слова. Вы пишете, что мне лучше служить в коронной службе; вряд ли? Мне выгоднее там, где денег больше можно достать. Я в литературе имею уже такое имя, что верный кусок хлеба (кабы не долги) всегда бы у меня был, да еще сладкий, богатый кусок, как и было вплоть до последнего года. Кстати, расскажу Вам о теперешних моих литературных занятиях, и из этого Вы узнаете, в чем тут дело. Из-за границы, будучи придавлен обстоятельствами, я послал Каткову предложение за самую низкую для меня плату 125 р. с листа ихнего, то есть 150 р. с листа "Современника". Они согласились. Потом я узнал, что согласились с радостию, потому что у них из беллетристики на этот год ничего не было: Тургенев не пишет ничего, а с Львом Толстым они поссорились. Я явился на выручку (всё это я знаю из верных рук). Но они страшно со мной осторожничали и политиковали. Дело в том, что они страшные скряги. Роман им казался велик. Платить за 25 листов (а может быть, и за 30) по 125 р. их пугало. Одним словом, вся их политика в том (уж ко мне засылали), чтоб сбавить плату с листа, а у меня в том, чтоб набавить. И теперь у нас идет глухая борьба. Им, очевидно, хочется, чтоб я приехал в Москву. Я же выжидаю, и вот в чем моя цель: если бог поможет, то роман этот может быть великолепнейшею вещью. Мне хочется, чтоб не менее 3-х частей (то есть половина всего) была напечатана, (1) эффект в публике будет произведен, и тогда я поеду в Москву и посмотрю, как они тогда мне сбавят? Напротив, может быть, прибавят. Это будет к святой. И, кроме того, стараюсь не забирать там денег вперед; жмусь и живу нищенски. Мое от меня не уйдет, а если забирать вперед, то я уже нравственно не свободен, когда буду впоследствии окончательно говорить с ними об уплате. Недели две тому назад вышла первая часть моего романа в первой январской книге "Русского вестника". Называется "Преступление и наказание". Я уже слышал много восторженных отзывов. Там есть смелые и новые вещи. Как жаль мне, что я Вам не могу послать! Неужели у Вас никто не получает "Русского вестника"?

Теперь слушайте: предположите, что мне удастся хорошо окончить, так как бы я желал: ведь я мечтаю знаете об чем: продать его нынешнего же года книгопродавцу вторым изданием, и я возьму еще тысячи две или три даже. Ведь этого не даст коронная служба? А продам-то я вторым изданием наверно, потому что ни одно мое сочинение не обходилось без этого. Но вот в чем беда: я могу испортить роман, и я это предчувствую. Если посадят в тюрьму за долги, то наверно испорчу и даже не докончу; тогда всё лопнет.

Но я слишком много разболтался о себе. Не сочтите за эгоизм: это бывает со всеми, которые слишком долго сидят в своем углу и молчат. Вы пишете, что Вы и всё Ваше семейство перехворали. Это тяжело: хоть здоровьем-то заграничная жизнь должна бы Вас была вознаградить! Что было бы с Вами и с Вашим семейством эту зиму в Петербурге! Это ужас, что у нас было, а летом еще, пожалуй, холера пожалует. Передайте Вашей жене мои искренние чувства уважения и желание всевозможного ей счастья, а главное, пусть начнется с здоровья! Добрый друг мой, Вы по крайней мере счастливы в семействе, а мне отказала судьба в этом великом и единственном человеческом счастье. Да, для семейства Вы многим обязаны. Вы мне пишете о предложении Вашего отца и что Вы отказались. Я не имею права ничего Вам тут советовать, собственно потому что в полноте дела не знаю. Но вот в чем примите совет друга: не решайтесь поспешно, не говорите последнего слова и оставьте окончательное решение до лета, когда сами приедете. Эти решения делаются на всю жизнь; тут переворот всей жизни. Даже если б Вы и порешили летом продолжать службу, то все-таки не говорите окончательного слова и оставьте разрешить впоследствии обстоятельствам.

Летом, я думаю, наверно буду в Петербурге; стало быть, мы увидимся. Тогда поговорим о многом. Кстати, я очень рад, что Вас так интересует наша внутренняя, русская умственная и гражданская жизнь. Мне, как другу, очень приятно, что Вы такой, хотя не во всем с Вами согласен. На многое смотрите Вы несколько исключительно. Не черпаете ли Вы известия из иностранных газет? Там систематически искажают всё, что касается России. Но это обширный вопрос. По-моему, живя за границей, действительно подпадаешь под влияние иностранной прессе. Я это даже на себе испытал. Но, однако ж, во многом, и очень даже, я предчувствую, что с Вами согласен.

"Весть" издается двумя издателями-редакторами: Скарятиным и Юматовым. Прощайте, добрый друг мой, до свиданья. Надеюсь в будущем письме обменяться с Вами более счастливыми известиями. Дал бы бог! А теперь

Ваш весь Ф. Достоевский.

Поцелуйте милых деток Ваших.

Все Ваши оставшиеся у меня вещи в целости и лежат в комоде. Друг мой, я Вам должен. Подождите несколько; отдам. Теперь же скряжничаю, а если б Вы знали, сколько уж должен был истратить здесь денег!

Не знаю еще, что буду делать, когда кончу роман. Главное, тогда подновится мое литературное имя и можно будет к осени что-нибудь предпринять. У меня есть план, но надо быть благоразумным.

Вот Вам еще факт: страшно усиливается подписка на все журналы и книжная торговля. Это последние сведения от книгопродавцев, да и сам имею факты.

(1) далее было: и тогда

 

274. Я. К. ГРОТУ

14 марта 1866. Петербург

 

Милостивый государь Яков Карлович,

Я говорил Егору Петровичу, что буду читать 2-ю главу первой части моего романа "Преступление и наказание", - так как тут отдельный эпизод. Егор Петрович это одобрил.

Вставок не сделаю ни одного слова, но сокращения некоторые сделаю, что, конечно, возможно.

Другого экземпляра у меня нет, а потому покорнейше прошу Вас, если только возможно, возвратить мне этот экземпляр хоть в четверг, чтоб я мог приготовиться.

Примите уверение в совершенном моем уважении и преданности.

Федор Достоевский.

14 марта.

 

275. M. H. КАТКОВУ

25 апреля 1866. Петербург

 

Петербург 25 апреля/66.

Милостивый государь Михаил Никифорович,

Сердечно благодарю Вас за помощь, которую Вы мне оказали присылкою 1000 руб., и искренно извиняюсь, что благодарю Вас слишком поздно. Я послал в Редакцию "Р<усского> вестника" три главы неделю назад. Постараюсь не замедлить и с дальнейшим. Здесь мне очень трудно работать, - нездоровье и домашние обстоятельства. Я, однако ж, поспею. А отъезд мой за границу затянулся, по теперешним обстоятельствам, так как я всё еще, с самого возвращения из ссылки, состою под надзором; да и война теперь в Европе. Так что совершенно не знаю, где останусь на лето.

Вы не поверите, с каким восторгом читаю я теперь "Московские ведомости". Все увидели и узнали теперь, что они всегда были независимым органом, безо всяких внушений и субсидий, а это слишком важно, что все узнали это наконец. Это пьедестал. Простите мне мое откровенное слово: но ведь публика (по крайней мере, масса) до сих пор была уверена в противном. Это хорошо, что всё все узнали. И какую низкую роль взяли на себя все эти наши субсидьеры! Что они защищают? (Субсидьеры - словцо, которое я хочу пустить в ход; оно по преимуществу означает постоянство промысла. Гравер, танцор - означают постоянство промысла, ремесла. Субсидьер - постоянство в получении субсидий, откуда бы ни было и как бы то ни было.)

Откровенно говорю, что я был и, кажется, навсегда останусь по убеждениям настоящим славянофилом, кроме крошечных разногласий, а следовательно, никогда не могу согласиться вполне с "Московскими ведомостями" в иных пунктах. Совершенно и вполне понимаю, многоуважаемый Михаил Никифорович, что я не очень Вас устрашу этим. Но вот для чего я это написал: мне хотелось непременно высказать Вам самую сердечную признательность, самое горячее уважение за правду и за прекрасную деятельность Вашу особенно в эту минуту. А чтоб высказать это, не знаю почему, мне показалось необходимо высказать Вам предварительно мои настоящие убеждения. Может быть, это слишком наивно, но почему же не быть хоть раз и наивным?

Корреспонденции "Московских ведомостей" из Петербурга - все верны. Но здесь очень многие верят, что дело так и кончится одними нигилистами, а корень зла скажется разве только через несколько лет, сам собою, путем историческим. Мне случалось слышать мнение, что "Московские ведомости" слишком мало придают значения нигилизму; что, конечно, центр и начало зла не тут, а вне; но что нигилисты и сами по себе на всё способны. Учение "встряхнуть всё par les quatre coins de la nappe, чтоб, по крайней мере, была tabula rasa для действия", - корней не требует. Все нигилисты суть социалисты. Социализм (а особенно в русской переделке) - именно требует отрезания всех связей. Ведь они совершенно уверены, что на tabula rasa они тотчас выстроют рай. Фурье ведь был же уверен, что стоит построить одну фаланстеру и весь мир тотчас же покроется фаланстерами; это его слова. А наш Чернышевский говаривал, что стоит ему четверть часа с народом поговорить, и он тотчас же убедит его обратиться в социализм. У наших же у русских, бедненьких, беззащитных мальчиков и девочек, есть еще свой, вечно пребывающий основной пункт, на котором еще долго будет зиждиться социализм, а именно, энтузиазм к добру и чистота их сердец. Мошенников и пакостников между ними бездна. Но все эти гимназистики, студентики, которых я так много видал, так чисто, так беззаветно обратились в нигилизм во имя чести, правды и истинной пользы! Ведь они беззащитны против этих нелепостей И принимают их как совершенство. Здравая наука, разумеется, всё искоренит. Но когда еще она будет? Сколько жертв поглотит социализм до того времени? И наконец: здравая наука, хоть и укоренится, не так скоро истребит плевела, потому что здравая наука - все еще только наука, а не непосредственный вид гражданской и общественной деятельности. А ведь бедняжки убеждены, что нигилизм - дает им самое полное проявление их гражданской и общественной деятельности и свободы.

Известия у Вас про реакцию тоже очень верны. Все боятся, и уж ясно, что началом этой боязни интрига. Но знаете, что говорят некоторые? Они говорят, что 4-е апреля математически доказало могучее, чрезвычайное, святое единение царя с народом. А при таком единении могло бы быть гораздо более доверия к народу и к обществу в некоторых правительственных лицах. А между тем со страхом ожидают теперь стеснения слова, мысли. Ждут канцелярской опеки. А как бороться с нигилизмом без свободы слова? Если б дать даже им, нигилистам, свободу слова, то даже и тогда могло быть выгоднее: они бы насмешили тогда всю Россию положительными разъяснениями своего учения. А теперь придают им вид сфинксов, загадок, мудрости, таинственности, а это прельщает неопытных.

Почему бы не сделать, говорят иные, даже следствия гласным? Ведь у них, в канцелярии, может быть, даже человека нет, который бы сумел говорить с нигилистами. А тут бы, при гласности, всё общество помогло, и энтузиазм народный не поглощался бы, как теперь, канцелярским секретом. Видят и в этом неловкость, робость правительственных мер, приверженность к старым формам. Ну и не доверяют, и начинают бояться реакции.

Примите уверения в полном моем уважении. Вас глубоко уважающий

Фед<ор> Достоевский.

Простите за некоторые помарки в письме. Не сочтите за небрежность. Не умею писать иначе, даже переписывая.

 

276. И. Л. ЯНЫШЕВУ

29 апреля 1866. Петербург

 

Петербург 29 апреля/66.

Добрейший и многоуважаемый Иван Леонтьевич,

Посылаю Вам 405 гульд. (234 гульден<а> 40 крейц., которые я взял у Вас, и 170 гульденов, за которые Вы поручились). Так записано у меня в книжке, когда Вы выдали мне деньги на выезд из Висбадена! Кажется, я не ошибся в счете. Если же ошибся, то сообщите мне.

Тяжелее всего для меня - оправдывать себя перед Вами. Я сознаю, что я виноват. Скажу Вам одно: если б я не отдавал Вам оттого только, что не хотел, или был неблагодарен, или жаден, - то мне, при таких качествах, всего тяжелее было бы отдавать Вам теперь, когда я за 405 гульд. заплатил в конторе Гинцбурга не 262 руб. (чего стоили 406 гульденов прошлого года), а 303 рубля 75 коп., по изменившемуся за это время курсу. При этом заявляю Вам факт (который хоть когда-нибудь да можно проверить), что в настоящую минуту, когда я отсылаю Вам деньги, на меня поданы ко взысканию два векселя - один в 300 руб. и другой в 500 руб., а для уплаты у меня всего 100 руб. осталось в ящике.

Прибавлю к этому, что из этих 800 руб. (взыскатели гг. Демис и Гинтерлах) я никогда не пользовался ни одним рублем; все это долги моего покойного брата, из которых я уже заплатил собственных денег до 5000 (со времени его смерти), кроме 10000 - всего что у меня было, - истраченных на журнал. По глупости своей я переписал тогда эти векселя на себя, в надежде помочь вдове и детям покойного; из них (1) только вдова знается со мной, а дети даже мне теперь и не кланяются.

Я работаю теперь в "Русском вестнике", печатаю роман. Остается написать еще до 20 листов. За написанное я уже получил до 2000, - но не я получал; а только расписывался в получении, - получали за меня кредиторы. Первые значительные деньги, которые я увидел в руках - это те, которые Вам теперь посылаю.

Мне остается получить еще до 2000, по мере окончания романа. Надо заметить, что роман мой удался чрезвычайно и поднял мою репутацию как писателя. Вся моя будущность в том, чтоб кончить его хорошо. (Больше дадут за следующие произведения). А между тем: до того довел мою падучую болезнь, что если только неделю проработаю беспрерывно, то ударяет припадок, и я следующую неделю уже не могу взяться за перо, иначе, через два-три припадка - апоплексия. А между тем кончить надо. Вот мое положение. Не знаю, каким образом вывернусь от долгового отделения; подал заявление о болезни. Но решат ли в мою пользу - не знаю. А в тюрьме писать нельзя.

Вы скажете: почему я не отдал Вам частями мой долг, хотя бы мелкими? Отвечу Вам: в то время, когда уже я написал более чем на 1000 руб., я принужден был продавать книги и закладывать платье, чтоб существовать. Мои деньги брали кредиторы, иначе они бы меня посадили, а в тюрьме, и особенно в нашей, я не мог бы кончить работу - и тогда никогда никому бы ни гроша не мог заплатить. Что же было делать? У меня, кроме того, на руках пасынок и вдова покойного брата. Конечно, Ваши права даже больше, чем ихние. Но тут я не мог решить, как бы я должен был сделать.

Не воображайте, впрочем (если захотите подумать обо мне), что я очень мучаюсь. Нет, было много и отрадных минут... Для меня еще не иссякла жизнь и надежда.

Но если и были дурные минуты, то, клянусь Вам, что из всех дурных минут, перенесенных мною за это время, одни из самых тяжелых были те, когда я вспоминал и воображал о том: что и как Вы обо мне думаете?

Ваше благороднейшее поведение со мной (кроме того, что Вы помогли мне тогда, - во все время Вы не напоминали мне ни единым словом о долге) меня мучило. Легче бы, если б Вы понуждали и жаловались. Право, я легче бы это перенес.

Зато никогда и никто не может уважать Вас больше моего.

Вам искренно преданный весь Ваш

Федор Достоевский.

Не взыщите за помарки. Иначе писать не умею, даже если б стал переписывать.

(1) было: из которых

 

277. А. Е. ВРАНГЕЛЮ

9 мая 1866. Петербург

 

Петербург 9 мая.

Добрейший Александр Егорович,

Запоздал ответом и спешу наверстать потерянное. Поверьте, друг неизменный, Александр Егорович, что совесть меня самого беспокоит, и если б Ваше письмо пришло ко мне только неделей раньше, - я бы Вам тотчас выслал. Не смейтесь, что так говорю. Вот Вам мои дела: всю зиму жил анахоретом, работал, расстроил здоровье, жил копейками, а истратил 1500 руб. Куда? Да с меня так и рвут! На страстной поехал в Москву и взял у Каткова вперед 1000 р. Цель была та, чтобы поскорей поехать в Дрезден, засесть там на 3 месяца и кончить роман, чтоб никто не мешал. Иначе здесь в Петербурге невозможно кончить. Припадки усиливаются (чего за границей не бывает), а кредиторы, чем более им плати, тем становятся нахальнее. А между тем они же должны быть мне благодарны, что после смерти брата я переписал векселя на себя и часть уже заплатил. А если б я не переписал, то ничего бы они не получили.

Но дело обернулось так, что на этот раз в выдаче паспорта за границу потребовались особые формальности, дело затянулось, а курс стал падать, и что было на святой еще возможно, то теперь и немыслимо. А между тем кредиторы стали подавать ко взысканию, и моя тысяча пошла прахом. Мне решительно нельзя жить в Петербурге. Несмотря на всё это, сижу и продолжаю роман изо всех сил. Он, в настоящую минуту, одна моя надежда. За него еще придется мне дополучить около 1500 р., а может, и более, а потом продам на второе издание, тоже никак не менее 1500 (уже торгуют). Но деньги с Каткова получать начну не ранее июля. В июле Вам и пришлю, - несомненно. Если же хотя малейшая возможность будет прислать раньше (а это очень может случиться, потому что книгопродавцы уже торгуют на второе издание, прежде чем роман кончен), то тотчас же пришлю. А Вас же прошу черкнуть мне хоть в двух словах точную цифру моего прошлогоднего Вам долга в ригсталерах, потому что записную книжку мою я потерял и помню мой долг приблизительно, но не точно. Прибавлю, что мне прискорбнее Вашего не послать Вам теперь. Вы конечно обвините меня: зачем другим платил, а не Вам? Всё, что могу ответить в извинение себе, это то, что без намерения произошло. Они подле меня и стиснули меня так, что дохнуть нельзя было всё и роздал поневоле.

Курс-то наш стал падать по европейским причинам. За Каткова я не стою и стоять не стану очень, но социализма он не проповедует. Вы читаете, верно, только заграничные статьи. Это мало, чтоб знать дело. Неужели Вы не приедете на лето? Много было бы об чем поговорить. Я же, кажется, останусь в Петербурге, а следственно, заплачу лишних рублей 1000. Хоть бы в Москву или в деревню куда уехать! Напишите же.

Ваш весь Ф. Достоевский.

 

278. А. В. КОРВИН-КРУКОВСКОЙ

Апрель - май 1866. Петербург

 

В Москве старшая племянница моя, Соня, доставила мне несколько прекрасных минут. Какая славная, умная, глубокая и сердечная душа и как я рад был, что, может быть, ее полюблю очень, как друга. Может быть, я и хорошо сделал, что уехал, потому что я, кажется, там надоел.

Что Вы делаете? Напишите мне дружески, искренно прошу Вас. Если б Вы знали, как у меня много иногда хороших минут; жаль, что после них еще скучнее.

Очень может быть, впрочем, что мне можно будет приехать к Вам летом. Наверно не знаю, хотя очень желалось бы. Напишите мне на всякий случай - в какое время лета всего было бы удобнее? Впрочем, главный пункт, который может меня задержать, это - моя работа. Ее нужно кончить во что бы то ни стало и как можно скорее. Правда, грустный, гадкий и зловонный Петербург, летом, идет к моему настроению и мог бы даже мне дать несколько ложного вдохновения для романа; но уж слишком тяжело. А между тем некуда выехать, потому что во всяком случае надо кончить работу.

Помнит ли меня Софья Васильевна и что она говорит обо мне? Что Вы пишете? Мне кажется, что Вы что-нибудь пишете. По крайней мере, не вертите и не рвете бумажек? Помните ли Вы красненькую книжку с хвалебными стихами в честь каких-то минеральных вод, кажется? Однако вот пишу, строчки суживаю, желаю всё больше и больше уписать - а выходят одни только пустяки. Жму Вам крепко руку.

Ваш Ф. Достоевский.

Мне всё мерещится, что хандра моя ужасный вздор. Кажется иногда, что столько сил внутри и что мне много-много еще пережить надо.

Р. S. Перечел мое письмо и нашел, что я слишком уж много писал о себе. Правда, если б от Вас я получил ответ поскорее, то всего более желал бы, чтоб Вы в нем написали как можно более о себе. Вы так мало говорили о себе во всё время пребывания Вашего в Петербурге, что я заключил (и, кажется, справедливо), что, вероятно, есть что-то такое во мне самом, что мешало Вашей со мной искренности. А между тем, милая, добрая, благородная моя Анна Васильевна, если б Вы знали, как искренно и как во многом готов я совершенно согласиться с Вами! (1) Этот раз, когда Вы уехали, я почувствовал, что Вы как будто и не приезжали, и на другой же день я стал думать, как бы опять Вас увидеть. При этом мне ужасно желалось, чтоб Вы меня несколько более уважали, потому что, в результате, мне показалось, что Вы как будто не совсем меня уважаете. Ради бога, не примите моих слов за какую-нибудь пошлую, банальную обидчивость. Совсем тут не то! Кстати, между недосказанными или, лучше сказать, невысказанными Вами мыслями была одна, которая особенно меня всё это время занимала; но очень может быть, что я и ошибся.

(1) вместо: во многом готов...... с Вами! - было: нежно <1 или 2 слова нрзб.> обязан я сердцем <?> Вашей дружбе...

 

279. А. В. КОРВИН-КРУКОВСКОЙ

17 июня 1866. Москва

 

Москва 17-го июня/66.

Многоуважаемая Анна Васильевна,

Не сердитесь на меня, что так долго не отвечал. Всё это время был я в нерешимости и сам не знал, что из меня будет летом? Если я Вам не ответил на Ваше письмо сейчас, то это потому, что думал Вас вскорости сам видеть, проездом за границу. Теперь же хоть я и получил позволение ехать, но дела так обернулись, что уж мне и нельзя, по крайней мере, сейчас ехать. Надо кончить непременно одно дело в Москве. Одним словом, я ничего не мог Вам написать решительного и точного, потому и не отвечал. В Москве я всего дня четыре и совершенно не знаю, когда буду свободен. А главное, у меня теперь кроме окончания романа (который мне ужасно надоел) - столько работы, что я решительно не понимаю, как я мои дела кончу. А дела для меня важные, от них зависит моя будущность. Вообразите, между прочим, что со мной случилось (случай презабавный и очень характерный). Прошлого года я был в таких плохих денежных обстоятельствах, что принужден был продать право издания всего прежде написанного мною, на один раз, одному спекулянту, Стелловскому, довольно плохому человеку и ровно ничего не понимающему издателю. Но в контракте нашем была статья, по которой я ему обещаю для его издания приготовить роман, не менее 12-ти печатных листов, и если не доставлю к 1-му ноября 1866-го года (последний срок), то волен он, Стелловский, в продолжении девяти лет издавать даром, и как вздумается, всё что я ни напишу безо всякого мне вознаграждения. Одним словом, эта статья контракта совершенно походила на те статьи петербургских контрактов при найме квартир, где хозяин дома всегда требует, что если у жильца в его доме произойдет пожар, то должен этот жилец вознаградить все пожарные убытки и, если надо, выстроить дом заново. Все такие контракты подписывают, хоть и смеются, так и я подписал. 1-е ноября через 4 месяца; я думал откупиться от Стелловского деньгами, заплатив неустойку, но он не хочет. Прошу у него на три месяца отсрочки не хочет и прямо говорит мне: что так как он убежден, что уже теперь мне некогда написать роман в 12 листов, тем более что я еще в "Русский вестник" написал только что разве половину, то ему выгоднее не соглашаться на отсрочку и неустойку, потому что тогда всё, что я ни напишу впоследствии, будет его.

Я хочу сделать небывалую и эксцентрическую вещь: написать в 4 месяца 30 печатных листов, в двух разных романах, из которых один буду писать утром, а другой вечером и кончить к сроку. Знаете ли, добрая моя Анна Васильевна, что до сих пор мне вот этакие эксцентрические и чрезвычайные вещи даже нравятся. Не гожусь я в разряд солидно (1) живущих людей. Простите, похвастался! Но что ж мне и осталось более, как не похвастаться; остальное-то ведь уж очень не завлекательно. Но какова же литература-то? Я убежден, что ни единый из литераторов наших, бывших и живущих, не писал под такими условиями, под которыми я постоянно пишу, Тургенев умер бы от одной мысли. Но если б Вы знали, до какой степени тяжело портить мысль, которая в вас рождалась, приводила вас в энтузиазм, про которую вы сами знаете, что она хороша - и быть принужденным портить ее сознательно!

Вы хотите приехать в Павловск. Напишите мне, когда именно это будет? Мне бы очень, очень хотелось погостить у Вас в Палибине. Но могу ли я там так работать, как мне надо? Это для меня вопрос. Да и невежливо с моей стороны приехать и по целым дням работать. Напишите мне обо всем. Пожалуйста, не оставляйте меня. Мой поклон всем Вашим. До свидания. Искренно преданный Вам

Федор Достоевский.

Если Вы мне сейчас ответите, то вот Вам мой адресс: в Москве. Александру Павловичу Иванову, в Константиновском Межевом институте, в Старой Басманной, у Никиты Мученика, для передачи Федору Мих<айловичу> Достоевскому.

Простите неряшливые помарки письма и не сочтите за небрежность.

(1) далее было: благонравно

 

280. П. А. ИСАЕВУ

22 июня 1866. Москва

 

Москва 22 июня/66.

Милый Паша, вот уже с воскресения, целых три дня сряду, таскаюсь от Малого театра, где остановился в гостинице, в Старую Басманную, в Констант<иновский> институт, и спрашиваю у швейцара - нет ли мне писем? И всё нет как нет! Не понимаю, Паша, что с тобой могло сделаться! Не сказал ли я тебе, не велел ли я тебе, ВО ВСЯКОМ СЛУЧАЕ писать ко мне каждую субботу, не дожидаясь от меня писем? Верить не хочется, что ты с первого же шагу, тотчас, и нарушил мое приказание. Неужели леность до того уже проела тебя, что ты не в состоянии взяться за перо? Но ведь как бы ты ни был ленив, - все-таки я тебе приказал положительно, и ты не должен был ослушаться ни в каком случае. Неужели ты совершенно освободил себя от всяких долгов и обязанностей и принял за правило жить в одно свое удовольствие? Ты не понимаешь, что нет удовольствия без исполнения долга и обязанностей. Думаю с утра до ночи и по моей мнительности - не знаю, что и предпринять. Если еще несколько дней от тебя не будет писем - брошу всё, все дела и принужден буду ехать в Петербург, так как думаю, что ты наверно болен и лежишь без помощи. Если ты не болен и с тобой ничего не случилось, то ты жизнь мою отравляешь и жить мне мешаешь своим непослушаньем. У меня и без того много забот и муки на плечах. Здешние смеются, и Александр Павлович дает мне знать насмешливыми намеками, что если ты обещал писать, так нечего надеяться, что обещание твое будет исполнено. Пишу и приказываю тебе немедленно уведомить меня обо всем и о причинах, почему ты не исполнил приказания. Ничего не пишу тебе о себе и о моих планах, потому что не в силах разговаривать с тобой (точно так же бывало постоянно и в Петербурге: скажи, какими глазами я должен смотреть на тебя? Равнодушно относиться к этому я не могу). Если ты нездоров, - то попроси Мишу или кого другого уведомить немедленно. Адресс полный:

в Москву: В Константиновский Межевой институт, в Старой Басманной у Никиты Мученика Его превосходительству Александру Павловичу Иванову для передачи Федору Михайловичу Достоевскому.

До свидания, Паша. Ради бога, исполни просьбу мою, - иначе, ей-богу, должен буду бросить все дела и отправиться в Петербург.* Немедленно и без задержек. И потом каждую субботу, аккуратно, во что бы то ни стало.

Преданный тебе

Фед<ор> Достоевский.

* Буквально говорю.

 

281. П. А. ИСАЕВУ

25 июня 1866. Москва

 

Москва 25 июня, 1866 г.

Любезный друг Паша,

Я сейчас из Люблина (где живут нынешнее лето Ивановы) и нанял там, для себя, особую дачу на лето. Сейчас должен ехать. Приезжал на три часа, накупить хозяйства, взять напрокат мебель, подсвечников, чаю, сахару и прочее. Будет и служанка. Проживу до 1-е сентября. Не хочешь ли и ты приехать ко мне? Если хочешь, то напиши скорее, можешь прожить сколько хочешь, хоть до 1-го сентября, или хоть 2 недели. Не хочу стеснять тебя. Одно беда: не могу тебе скоро выслать денег на проезд, - но, однако, если хочешь приехать, пришли мне счет, - сколько тебе надо на проезд и чтоб привезть с собой кое-что из вещей, чтоб жить вместе. Напиши мне поскорей обо всем этом, и я тебе тотчас отвечу. Славно бы было. Я очень, очень рад бы был тебя видеть, Паша, и очень об тебе здесь беспокоюсь. Письма твои я получил и только сегодня 25 июня. Извини, что бранил тебя, но зачем же ты сам был неаккуратен, Побывай у Милюкова и скажи ему о том, как я живу и что я ему буду писать. Побывай у Эмилии Федоровны и ей скажи. Ей денег пришлю в июле. С завтрашнего дня крепко принимаюсь работать. Кредиторам нечего говорить, где я живу. (1) Квартира, если б ты приехал, останется за мной, и Федосья может жить, а ей кормовых надо будет выдать вперед. Хозяина надо уломать, чтоб подождал. В августе деньги будут, всё заплачу ему.

Ну, прощай, голубчик милый, обнимаю и целую тебя крепко. Пищи. Многое было бы описать можно, но извозчики стоят у гостиницы уж час и ждут меня в Люблино. Купил самовар, чашки и проч. Ужасно много денег истратил. Всё стоял в гостинице. Пищи скорей на прежний адресс.

Твой весь Ф. Достоевский.

(1) вместо: где я живу. - было: где я буду.

 

282. П. А. ИСАЕВУ

4 июля 1866. Москва

 

Москва 4 июня (1) 1866.

Бог тебе судья, Паша, за то, что ты со мной делаешь и не хочешь мне отвечать. Не писал ли я тебе неделю назад, чтоб ты немедленно отвечал мне: хочешь ли ты или нет приехать ко мне. Я просил, приказывал и умолял, а ты наплевал на всю мою тоску. В Петербурге холера: мучаюсь, что ты болен, (2) потому что неужели ж ты такой изверг, чтоб не отвечать мне. Не я ль велел тебе во что бы то ни стало писать ко мне каждую субботу, не дожидаясь моих ответов. Если ты уехал в Псков, то уведомил бы меня. Стало быть, ты болен. Если не получу еще немного писем от тебя, то брошу все дела и поеду сам в Петербург. Что ты со мной делаешь!

С получением этого письма приказываю тебе немедленно ехать ко мне в Москву. Для этого посылаю с этой же почтой 30 руб. Александру Федоровичу Базунову; в магазине его и получишь. Захвати с собой, во-1-х) возможно больше белья, своего и моего, если есть оставшегося, простынь и проч., свое осеннее платье и всё что найдешь нужным. 2) Привези мне точнейшие адрессы Эмилии Федоровны и Милюкова, ибо надо им писать. Если можно, съезди в Павловск, но скорее. 3) Федосье выдай 10 р. харчевых и жалования и оставь на квартире, сказав об этом хозяину, которому денег привезу в сентябре. 4) С получением этого письма немедленно отвечай мне и затем сам, хотя бы на другой день, как можно скорее, выезжай.

Из 30 р. - 10 р. отдашь Федосье, остается 20, которых совершенно достаточно для выезда (3) и на все издержки. Если имеешь что сказать против поездки ко мне, - напиши тотчас.

Если приедешь (4) в Москву, из вагона же нанимай извозчика в Люблино. Выезжать надо в Покровскую заставу, на Карачарово (село) и в конце Карачарова будет поворот вправо на Люблино, близ Кузьминок. Надобно, чтоб ты нашел извозчика, бывавшего в Люблино - иначе заблудишься, хотя Люблино 5 верст от заставы и три версты от поворота из Карачарова.

NВ. Через Люблино идет новая железная дорога, которая еще не готова. В Люблине я стою на своей даче. Впрочем, спроси Ивановых. Можешь, если хочешь, справиться и в Константиновском институте. В Люблино платить извозчику надо от 1 1/2 до 2-х рублей.

Деньги 30 р. получишь в магазине А. Ф. Базунова.

Твой Ф. Достоевский.

Напиши обо всех. Эмилии Федоровне на днях вышлю денег. Не замедляй выездом. Если же не можешь ехать почему-нибудь, тотчас же отвечай причину.

(1) в подлиннике месяц указан ошибочно

(2) далее было начато: не понимаю, что

(3) далее было: Если имеешь

(4) вместо: Если приедешь - было: Приехав

 

283. H. A. ЛЮБИМОВУ

8 июля 1866 г. Люблино

 

Пятница 8 июня. (1)

Опоздал одним днем, многоуважаемый Николай Алексеевич, но зато переделал и, кажется, в этот раз будет удовлетворительно.

Зло и доброе в высшей степени разделено, и смешать их и истолковать превратно уже никак нельзя будет. Равномерно, прочие означенные Вами поправки, я сделал все и, кажется, с лихвою. Мало того: я даже благодарю Вас, что дали мне случай пересмотреть еще раз рукопись прежде печати: решительно говорю, что не оставил бы сам без поправок.

А теперь до Вас величайшая просьба моя: ради Христа - оставьте всё остальное так, как есть теперь. Всё то, что Вы говорили, я исполнил, всё разделено, размежевано и ясно. Чтению Евангелия придан другой колорит. Одним словом, позвольте мне вполне на Вас понадеяться: поберегите бедное произведение мое, добрейший Николай Алексеевич!

4-ю главу доставлю в самом непродолжительном времени. Однако же не ранее середы. Может быть, доставлю и во вторник. Вообще постараюсь времени не терять.

Преданный Вам весь

Ф. Достоевский.

На обороте: Его <высокоблагородию> (2) Николаю Алексеевичу Любимову

(1) в подлиннике месяц указан ошибочно.

(2) в подлиннике слово повреждено.

 

284. А. П. МИЛЮКОВУ

10-15 июля 1866. Люблино

 

Дорогой и многоуважаемый друг, Александр Петрович, вот уже месяц с лишком прошло с тех пор, как я Вас оставил в Павловске, и только теперь собрался написать Вам, хотя постоянно думал об этом. Не стану оправдываться делами и хлопотами: просто-запросто постоянно был в заботе, а потому, хотя и имел время написать, всегда откладывал до тех пор, когда мог быть нравственно свободнее.

Но довольно с извинениями; они никогда ничего не улаживают, а лучше прямо к делу. О себе скажу, что я было поселился сначала в Москве, у Дюссо, где стоял тоже Филиппов; но хотя я и прожил там неделю, и обедал в Московском трактире, и гулял каждый день в Кремлевском саду, и пил квас в Сундучном ряду, но нестерпимая жарища, духота, а пуще всего знойный ветер (самум) с облаками московской белокаменной пыли, накоплявшейся со времен Иоанна Калиты (по крайней мере, судя по количеству), заставили меня бежать из Москвы. Работать положительно было невозможно. Мой номер у Дюссо, хотя и был весьма недурной, походил на русскую печку, в то время как выметут под и начнут в нее сажать хлебы. Тут никакой квас и никакая вишневая и грушевая вода Ланина не могли помочь, и я ударился бежать. Да сверх того и тоска взяла страшная. Кроме Филиппова - никого в городе знакомых: все на дачах! Ездил к Плещееву, - нет дома; живет в селе Покровском (если не ошибаюсь); ни Аксаковых, ни Яновского - никого. Родственники мои живут все на даче в Люблино, близ Кузьминок, за 8 верст от Москвы. Ездить к ним (что сделалось нравственной необходимостью моей в моем одиночестве) требовало издержек, времени и денег. Я думал-думал, да и решился сам переехать (в конце июня) на дачу, в Люблино же, где вдруг оказалась одна дача свободною, и я занял ее (по знакомству) за половинную цену.

Всё это сопряжено было с значительными издержками: я должен был купить самовар, чашки, кофейник, даже одеяло, взять на прокат мебель, внести часть денег за дачу, выписать Пашу из холеры и проч. проч. Да и вообще все эти переезды (как мой), из Петербурга в Москву, хотя и полезны (как мне, например, относительно здоровья и нравственного спокойствия), но всегда сопряжены с чрезмерною тратою времени и денег. Таким образом, хотя я и укрепился окончательно в Люблине, уже более 2-х недель, в одном из прелестнейших местоположений в мире и в приятнейшей компании, но дела мало сделал, и вообще - еще только собираюсь делать, - хотя в последние 2 недели и очень занимался. Но есть возможность еще более (почти вдвое) заниматься, и я берегу свои силы для последнего времени, то есть для августа м<еся>ца.

Катков на даче, в Петровском парке, Любимов (редактор-исполнитель "Русск<ого> вест<ни>ка") тоже на даче. В редакции только и можно застать (и то не всегда) убитого тоской секретаришку, от которого ничего не узнаешь. Однако я с первых дней таки достал Любимова. У него уже были в наборе 3 моих главы. Четвертую же я предложил ему написать ускоренно, что и составило бы половину окончания 2-й части романа (4 печатных листа) и к следующему номеру осталось бы еще 4 главы - то есть полное окончание 2-й части. Но Любимов с первых слов сказал мне: "Я Вас ожидал, чтоб сказать Вам, что теперь, в июне и в июле, не только можно (и должно) печатать понемножку, но даже один месяц и совсем пропустить, ибо летние месяцы, а мы лучше расположимся так, чтоб вся 2-я половина романа пришлась бы более к осени и последние строки заключились бы в декабре, ибо эффект будет способствовать подписке". Вследствие чего и решено было пропустить еще м<ecя>ц. Так что 4 главы (4 листа) явятся в номере, имеющем выйти в июле, и уже сданы в набор.

Но в расчете Любимова (оказалось впоследствии) была еще и другая, весьма коварная для меня мысль, а именно: что одну из этих, сданных мною 4-х глав, - нельзя напечатать, что и решено было им, Любимовым, и утверждено Катковым. Я с ними с обоими объяснялся - стоят на своем! Про главу эту я ничего не умею сам сказать; я написал ее в вдохновении настоящем, но, может быть, она и скверная; но дело у них не в литературном достоинстве, а в опасении за нравственность. В этом я был прав, - ничего не было против нравственности и даже чрезмерно напротив, но они видят другое и, кроме того, видят следы нигилизма. Любимов объявил решительно, что надо переделать. Я взял, и эта переделка большой главы стоила мне, по крайней мере, 3-х новых глав работы, судя по труду и тоске, но я переправил и сдал. Но вот беда! Не видал Любимова потом и не знаю: удовольствуются ли они переделкою и не переделают ли сами? То же было и еще с одной главой (из этих 4), где Любимов объявил мне, что много выпустил (хотя я за это и не очень стою, потому что выпустили место неважное).

Не знаю, что будет далее, - но эта, начинающая обнаруживаться с течением романа противоположность воззрений с редакцией начинает меня очень беспокоить.

За роман Стелловскому я еще и не принимался, но примусь. Составил план - весьма удовлетворительного романчика, так что будут даже признаки характеров. Стелловский беспокоит меня до мучения, даже вижу во сне.

Вообще, сообщаю Вам все поверхностно и наскоро, хотя и написал много. Ради бога, отвечайте мне. Опишите мне себя, Вашу жизнь, Ваши намерения и Ваше здоровье. Напишите тоже и об наших, павловских; потом еще не слыхали ль чего? Много я Вам не пишу. Мое нижайшее уважение Людмиле Александровне; напомните обо мне Вашим детям и передайте поклон нашим общим знакомым. До свидания, добрый друг, обнимаю Вас и пребываю

Ваш Федор Достоевский.

Припадков еще не было. Водку пью.

Что холера?

 

285. M. H. КАТКОВУ

19 июля 1866. Люблино

 

Многоуважаемый Михаил Никифорович,

Я просмотрел корректуру и два-три слова, неразобранные в рукописи, восстановил.

Что же касается до переделок и выпусков, сделанных Вами, то некоторые из них, как замечаю теперь, конечно, необходимы, но других выпусков (в конце) мне жалко. Впрочем, будь по-Вашему! Вам, как судье литературному, я вполне верю, - тем более, что сам имею странное свойство: написав что-нибудь, совершенно теряю возможность критически отнестись к тому, что написал, на некоторое время, по крайней мере. Впрочем, об одном бы выпуске попросил Вас, на странице 786 (отметил на полях карандашом NВ) - нельзя ли восстановить? Тут ясно для читателя, что если он говорит: я счастли<в>, то уж, конечно, не потому, что любуется своим поведением. Впрочем, если нельзя, то нечего делать.

Примите уверение самого искреннего уважения.

Вам преданный Федор Достоевский.

19 июля/66.

Р. S. Мне жалко не всех в конце выпусков. Некоторые действительно улучшили это место. Я чувствую уже 20 лет, мучительно, и яснее всех вижу, мой литературный порок: многословность и никак не могу избавиться.

Д<остоевский>.

 

286. П. А. ИСАЕВУ

2 сентября 1866. Москва

 

Москва, 2 сентябр<я> 1865. (1)

Любезный друг Паша,

Посылаю на твое имя сто рублей. Из них 75 руб. отвези немедленно Эмилии Федоровне и скажи ей, что

25 руб. остальных привезу сам, а теперь извиняюсь. (Денег вперед достать теперь очень трудно, - я тебе говорил причину; объясни ей). Остальные 25 р. возьми себе. Из них: 5 рублей отдай немедленно Федосье, 20 же рублей удержи на свои расходы (ибо 10-го сент<ября> у тебя кончатся деньги).

Тороплюсь очень. Пишу из магазина И. Г. Базунова. Получил твое письмо. Очень тебя благодарю и всё передам. Приеду, кажется, между 10-м и 15-м числом. Эмилии Федоровне очень кланяйся. Я ужасно занят и в хлопотах: надо переезжать с дачи. Прощай. Береги здоровье.

Твой Ф. Достоевский.

(1) в подлиннике год указан ошибочно

 

287. А. П. МИЛЮКОВУ

Конец сентября 1866. Петербург

 

Любезнейший Александр Петрович,

Если Вам только возможно, придите ко мне в 9 часов вечера. Если это письмо дойдет к Вам только завтра, то придите завтра в 9 часов, послезавтра и т. д., в тот день, когда дойдет. Пишу 9 часов, потому что в этот час меня наверно застанете. Чрезвычайно надо с Вами поговорить, а и без того уже много времени потеряно. Жду Вас как старинного приятеля.

Ваш весь Ф. Достоевский.

В 8 часов меня никогда не бывает дома, а только после 9 вечера.

 

288. H. A. ЛЮБИМОВУ

2 ноября 1866. Петербург

 

Петербург 2-го ноября/66.

Милостивый государь Николай Алексеевич,

31-го октября кончил (1) я, и вчера сдал, роман в 10 листов, по контракту, Стелловскому (я Вам говорил об этом; говорил и Михаилу Никифоровичу, когда просил у него льготы на месяц). Эти 10 печатных листов я начал и кончил в один месяц. Теперь принимаюсь за окончание "Преступления и наказания". Буду работать без устали и к 20 декабря непременно намерен кончить и сделать, по крайней мере, не хуже того, что уже напечатано.

Начать присылать роман я, конечно, могу скоро, но не ранее 15-го ноября, по главам, так что и в будущем 10 № "Р<усско>го в<естни>ка" может явиться несколько; и за это я могу отвечать. Но не лучше ли будет, многоуважаемый Николай Алексеевич, если вся 3-я часть романа будет напечатана в 2-х № - в 11-м и 12-м, то есть, если только возможно, в Х-м № не помещать (объявив, впрочем, публике, что в следующих 2-х №№, то есть в настоящем году, непременно будет кончено "Преступление и наказание").

Если бы так, то роман кончился бы гораздо эффектнее, так мне кажется. И самому мне этого бы очень желалось.

Но, впрочем, совершенно как решит редакция. И потому покорнейше и убедительнейше попрошу Вас, многоуважаемый Николай Алексеевич, уведомить меня: как решит редакция? Я же здесь не буду терять ни минуты и буду готов ко всякому решению.

Еще одна убедительнейшая просьба. В настоящую минуту я совершенно издержал все мои деньги. 3/4 взятых мною из редакции денег пошли на кредиторов. А между прочим, они продолжают меня мучить, да и жить мне нечем. Прошу Вас: представьте мое положение на вид Михаилу Никифоровичу и передайте ему чрезвычайную и убедительнейшую просьбу мою - нельзя ли помочь мне еще раз? В настоящее время я нуждаюсь в 500 руб. (в пятистах руб.). По расчету моему я думаю, что за мной теперь долгу в редакцию до 600 (шестьсот). Будьте уверены и передайте многоуважаемому Михаилу Никифоровичу, что, только испытав все средства и сам дойдя до последнего рубля, решился еще раз беспокоить его. Бог видит, как мне самому это тяжело, - тем более, что я уже столько раз пользовался снисхождением редакции.

Александр Федорович Базунов, которому я, случайно, передал о моем намерении писать к Вам, <сказал>, что он с охотою возьмется выдать мне до половины этой суммы (то есть до 250 руб.) по переводу от редакции.

Примите уверение в искреннем моем уважении.

Ваш покор<ный> слуга

Федор Достоевский.

Р. S. Я теперь нанимаю стенографа и хотя, по-прежнему, продиктованное по три раза просматриваю и переделываю, тем не менее стенография чуть ли не вдвое сокращает работу. Единственно только этим способом мог я кончить, в один месяц, 10 печатных листов Стелловскому; иначе не написал бы и пяти.

Д<остоевский>.

(1) было: окончил

 

289. H. A. ЛЮБИМОВУ

3 ноября 1866. Петербург

 

Петербург 3 ноября/66.

Милостивый государь Николай Алексеевич,

Два перевода на сумму в 500 рублей получил от редакции "Русского вестника", за что приношу чрезвычайную благодарность.

Дня четыре тому назад получил я из редакции запрос о времени высылки романа. Но в письме моем к Вам, многоуважаемый Николай Алексеевич, уже заключался ответ на этот вопрос. Напротив, я с большим интересом жду Вашего ответа, - с интересом весьма для меня важным как для автора.

Я Вам писал, что начать доставку 3-й части "Прест<упления> и нак<азания>" я могу и в этом месяце, не ранее, впрочем, 15-го числа, - если уж это так необходимо для редакции. Но в таком случае могу доставить только несколько глав и не более как на 2 1/2 или 3 печатных листа. Если Вы скажете выслать - вышлю. Но я спрашивал, нельзя ли так сделать: в октябрьском номере сделать заметку для публики, что окончание "Прест<упления> и нак<азания>" последует непременно в этом году, а напечатать окончание в ноябрьской и декабрьской книгах? Я прошу об этом единственно потому, что впечатление романа на публику будет гораздо полнее и эффектнее; несравненно; простите самолюбие авторское и не смейтесь над ним, потому что это дело весьма простительное. Может быть, не будет и совсем эффекта, - но мне-то, теперь, сидя над романом, весьма простительно (а по-моему, так даже и обязательно) рассчитывать на успех. Иначе, по-моему, автор и сметь не должен приниматься за перо. Одним словом, мне бы хотелось кончить роман так, чтоб подновить впечатление, чтоб об нем говорили так же, как и вначале.

Но с другой стороны, отнюдь не желаю и стеснять собою редакцию. И потому жду Вашего решения: как скажете, так и сделаю. Сам же работаю безостановочно. Чтоб себя спасти, я написал, менее чем в месяц, издателю Стелловскому роман в 10 печатн<ых> листов (с помощью стенографии). Но работа работе рознь.

В ожидании Вашего ответа пребываю с искренним уважением и преданностию покорный слуга Ваш

Федор Достоевский.

 

290. H. A. ЛЮБИМОВУ

16 ноября 1866. Петербург

 

Петербург. Ноябрь 16/66.

Милостивый государь Николай Алексеевич,

С благодарностию уведомляю Вас, что имел чрезвычайное удовольствие получить оба Ваши слишком лестные и обязательные для меня письма. Я написал Вам тогда второй раз потому, что после первого моего письма, в котором заключалась моя просьба, получил из редакции вторичный запрос о высылке романа.

Работаю неутомимо и буду доставлять, по распоряжению Вашему, по мере подготовления.

Не могу удержаться, чтоб не написать Вам об одном литературном известии, хотя бы меня сочли сплетником. А. Н. Майков написал драматическую сцену, в стихах, листа в полтора печатных (не менее, может, и более). Это произведение можно назвать, безо всякого колебания, chef d'нuvr из всего того, что он написал. Оно называется "Странник". Три лица. Все трое раскольники-бегуны. Еще в первый раз в нашей поэзии берется тема из раскольничьего быта. Как это ново и как это эффектно! И какая сила поэзии. Я слышал ее на разных чтениях (в домах) и не устаю слушать, но каждый раз открываю новое и новое. Все в восторге. Он будет читать ее здесь на юбилее Карамзина (от Литературного фонда). Изучение быта и сущности его и учений глубокое и богатое. Много нового. Он мне говорил сам, что на этой неделе едет в Москву предложить это произведение редакции "Русского вестника". Он никому не хочет иначе. Во всяком случае - это богатое приобретение в нашей поэзии.

Примите уверение моего глубочайшего уважения.

Ваш покорный слуга Федор Достоевский.

 

291. H. A. ЛЮБИМОВУ

9 декабря 1866. Петербург

 

Петербург 9 декабря/66.

Милостивый государь Николай Алексеевич,

Простудился, пролежал два дня и опять опоздал. Спешу, однако же, выслать V-ю главу и ужасно боюсь, что беспрерывными опаздываниями моими выведу Вас наконец из терпения. (V-я глава от 50-го до 63 листка включительно), VI-я глава (небольшая и заключительная для ноябрьской книги) - почти написана, но требует некоторой переписки и переделки. В два дня может быть готова, если ничто не задержит. Вышлю, стараясь из всех сил скорее. Но на всякий случай спешу Вас уведомить, что если Вам уже нельзя будет более ждать (я рассчитываю, что Вы заблагорассудите выпустить ноябрьскую книгу до праздника) - то в таком случае и V-я (теперь высылаемая) глава могла бы послужить заключительною главою для ноябрьской книги, так как остановилась на довольно эффектном месте. Извините, ради Христа, за такие мои замечания и не сочтите (1) за желание с моей стороны вмешиваться каким бы то ни было образом в Ваши распоряжения. Пишу на всякий случай, предугадывая случайности и желая поправить свои собственные промахи и упущения.

Но все-таки изо всех сил буду стараться выслать поскорее VI-ю главу. Она, по существу своему, именно и заключает этот отдел и почти необходимая для первых V глав.

Остальные же главы для декабрьской книги (окончание романа) будут высылаться по мере подготовки. Спешу, но ни за что не буду портить (разумея по мере сил моих). Но, к удивлению моему, декабрьских глав выйдет немного, всего четыре (от 3-х до 4-х листов) и тем закончится весь роман. Я полагал и рассчитывал прежде, что выйдет более. Но представляется необходимость повести (2) действие быстрее, чтобы не повредить заключительному эффекту растянутостию. Если пошлет бог здоровья, то наверно исполню всё как обещал в последний раз (предполагая, что декабрьская книга выйдет к половине января, как и во все прошлые годы). Во всяком случае, буду спешить и доставлять неуклонно. Пишу Вам еще слабый от болезни; принимаю лекарство и не выхожу со двора.

Примите уверение в глубочайшем моем уважении.

Ваш покорный слуга Федор Достоевский.

Не опоздали ли прежние 4 главы. Почтамт иногда ужасно неаккуратен.

(1) было: не подумай<те>

(2) было: сдел<ать>

 

292. А. Г. СНИТКИНОЙ

9 декабря 1866. Петербург

 

Милая моя Аня, прелестная моя именинница, - не рассердись на меня, ради бога, за мою слишком глупую осторожность. Я сегодня решился у тебя не быть, чувствую себя еще не совсем здоровым. Пустяки совершенные, но все-таки некоторая слабость и не совсем чистый язык. Видишь, ангел мой: необходимо до последней крайности быть у Базунова. Но Базунов от меня в версте, а к тебе вчетверо дальше. Не лучше ли хоть немножко поосторожничать, но уж наверно выздороветь завтра, чем прохворать еще неделю? И к Базунову бы совсем не следовало. Вчера сидел над переделкой 5-й главы до второго часа ночи (а после обеда ничего не заснул; не дали, беспокоили). Это меня доконало. Заснул я уже в четвертом часу ночи. Сегодня как-то вял, да и лицо у меня совсем не именинное, так что я уж лучше посижу дома. Обедать буду опять один суп дома, как вчера. - Не сердись, моя прелесть, что пишу тебе о таких глупостях: я сам слишком глуп сегодня. А ты, ради бога, не беспокойся. Мне главное бы сегодня заснуть. Чувствую, что сон подкрепит меня, а ты завтра зайди ко мне поутру, как обещалась. До свидания, милый друг, обнимаю и поздравляю тебя.

Тебя бесконечно любящий и в тебя бесконечно верующий твой весь

Ф. Достоевский.

Ты мое будущее всё - и надежда, и вера, и счастие, и блаженство, всё.

Достоевский.

9 декабря/66.

 

293. H. A. ЛЮБИМОВУ

13 декабря 1866. Петербург

 

Петербург, 13-го декабря/66.

Милостивый государь Николай Алексеевич,

Еще раз принужден извиняться перед Вами в том, что беспрерывно беспокою Вас моими письмами.

Сегодня (13-го декабря) высылаю чрез А. Ф. Базунова еще главу (6-ю), о которой в последнем, недавнем письме так много писал Вам. Но вот что теперь заставляет меня еще раз беспокоить Вас моими соображениями:

После этой 6-й главы, теперь, как уже ясно обозначилась передо мной дальнейшая работа окончания романа - и я уже приступил к ней, теперь - я вижу ясно, что окончание будет еще короче, чем я предполагал. (Так выходит; так лучше и эффектнее будет в литературном отношении.) Таким образом, на декабрьскую книгу может выйти, со всем, с заключительною главою (эпилогом) весьма немного, листов до трех. В таком случае, не лучше ли уж отложить эту, теперь высылаемую 6-ю главу на декабрьский номер? Конечно, она бы полнее закончила то, что напечатается в ноябрьской книге; но, с другой стороны, и не очень бы повредило отложить ее до декабря, по вышеизложенному соображению. Во всяком случае - Ваша воля. Как Вы решите, так и будет.

Следующие главы будут высылаться одна за другой непрерывно. К рождеству твердо надеюсь окончить и переслать весь роман в рукописи, всё окончание.

Примите уверение в искреннем моем уважении.

Покорнейший слуга Ваш Федор Достоевский.

 

294. А. Г. СНИТКИНОЙ

29 декабря 1866. Москва

 

Москва, 29 декабря/66.

Не сердись на меня, мой бесценный и бесконечный друг Аня, что я пишу тебе на этот раз только несколько строк единственно с целью поздороваться с тобой, поцеловать тебя и уведомить тебя только о том, как я доехал и приехал, не более, потому что еще никуда и носу не показывал в Москве. Ехал я благополучно. Спальные вагоны - сквернейшая нелепость: сыро до безобразия, холодно, угарно. Весь день и всю ночь до рассвета прострадал зубной болью (но весьма сильною); сидел неподвижно или лежал и беспрерывно вызывал воспоминания последних 1 1/2 месяцев; к утру заснул, крепко; проснулся с затихшей болью.

В Москву въехал в 12 часов; в половине первого был уже у наших. Все очень удивились и обрадовались. Елена Павловна была у них. Очень похудела и даже подурнела. Очень грустна; встретила меня довольно слегка. После обеда началась зубная боль опять. Я с Соней остались на полчаса одни. Сказал Соне всё. Она ужасно рада. Она вполне одобряет; не находит и отрицает препятствия а la Юнге. Разумеется, всё было рассказано без больших подробностей. Много еще нам с ней придется переговорить. Она качает головой и несколько сомневается в успехе у Каткова. Грустит собственно о том, что такое дело висит на такой ниточке. Спросил ее: что Елена Павловна в мое отсутствие вспоминала обо мне? Она отвечала: о, как же, беспрерывно! Но не думаю, чтоб это могло назваться собственно любовью. Вечером я узнал от сестры и от самой Елены Павловны, что она всё время была очень несчастна. Ее муж ужасен; ему лучше. Он не отпускает ее ни на шаг от себя. Сердится и мучает ее день и ночь, ревнует. Из всех рассказов я вывел заключение: что ей некогда было думать о любви. (Это вполне верно). Я ужасно рад, и это дело можно считать поконченным.

О моем браке с тобою я объявлю родным при первых надеждах на успех у Каткова. Весь первый день, то есть вчера, у меня болели зубы, за ночь вспухла щека и потому сегодня не болят. Сегодня поеду к Любимову, но во всяком случае думаю, что у Каткова не буду. И вообще, не знаю еще плана действий. Увижу по обстоятельствам. Постараюсь поспешить изо всех сил, чтоб поскорей воротиться к тебе. Лишнего не останусь. Я часто бываю очень грустен, какая-то беспредметная даже грусть, - точно я совершил перед кем-нибудь преступление. Тебя представляю себе и тебя воображаю себе поминутно. Нет, Аня, сильно я тебя люблю, тебя любит и Соня: ужасно бы желала тебя видеть. Волнуется и интересуется.

А теперь обнимаю тебя крепко и целую - до близкого письма и свидания. Напишу тебе еще подробнее и получше дня через 2 или три - как только что-нибудь сделаю. Теперь спешу изо всех сил: чувствую, что везде опоздаю (вот беда-то будет!) Что делать - праздник у всех, и время у всех ненормально.

Как-то ты проводила вчерашний день? Думал тебя во сне увидеть - не видал. Загадал о тебе на книге, то есть развернуть книгу и прочесть первую строку на правой странице; вышло очень знаменательно и кстати.

Прощай, милочка, до близкого свидания. Целую тысячу раз твою рученьку и губки (о которых вспоминаю очень). Грустно, хлопотливо, разбиты как-то все впечатления. Масенька мила и ребенок. Приехал и Федя. Все прочие дети ужасно милы и рады, Юля не удостоила выходить. Но вечером прислала ко мне из других комнат спросить: может ли она загадать на меня. К ней сошлись подруги и гадают в зеркало. Я отвечал, что прошу. Мне вышла брюнетка, одетая в белое платье. Я послал им сказать, что всё вздор, не угадали.

Не увидишь ли, милая, Пашу. Передай ему от меня поклон и скажи что Сашенька и Хмыров очень про него расспрашивали и страшно жалеют, что он не приехал и не приедет; они его очень ждали, даже гадали, приедет ли он или нет.

Целую тебя бессчетно. Поздравляю с Новым годом и с новым счастьем. Помолись об нашем деле, ангел мой. Вот как пришлось до дела, я и боюсь. (1) Но, однако, буду работать изо всех сил. через два или три дня напишу тебе. Надежды, впрочем, не потерял.

Твой весь, твой верный, вернейший и неизменный. А в тебя верю и уповаю, как во всё мое будущее. Знаешь, вдали от счастья больше ценишь его. Мне теперь несравненно сильнее желается тебя обнять, чем когда-нибудь. Мой поклон нижайший мамаше. Передай мое почтение и братцу.

Твой беспредельно любящий

Ф. Достоевский.

Р. S. Сонечка уговаривает и велит мне заехать самому в почтамт, потому что если туда подать письмо, то может я сегодня пойдет.

(1) далее несколько густо зачеркнутых слов

 

 

1867

 

295. А. Г. СНИТКИНОЙ

2 января 1867. Москва

 

Москва 2 января/67.

Вчера получил твое дорогое послание, бесценный и вечный друг Аня, и был ужасно рад. Наверно и ты получить успела мое письмо в тот (или на другой день), как послала мне свое. Теперь спешу тебя, главное, уведомить о делах. Дело свое я решил (то есть приступил к нему) скорее, чем думал, и теперь оно в главном почти решено. Я было думал начать действовать через Любимова (редактора "Русского вестника"), поехал к нему на другой день по приезде и - к счастью, не застал его дома. Тогда я отправился в редакцию "Русского вестника" и, опять-таки к счастью, зашел к Каткову (к которому не думал сначала заходить сейчас, рассчитывая пустить вперед Любимова). Катков был ужасно занят; я просидел у него 10 минут. Он принял меня превосходно. Наконец я встал, после 10 минут, и, видя что он ужасно занят, сказал ему, что имею до него дело, но так как он занят, то и прошу назначить мне время: когда приехать к нему, чтоб изложить дело? Он вдруг стал настоятельно просить, чтоб я изложил дело сей же час. Я взял, да и объяснил всё в три минуты, начав с того, что женюсь. Он меня поздравил искренно и дружески. "В таком случае, - сказал я, - я прямо Вам говорю, что всё мое счастье зависит от Вас. Если Вам нужно мое сотрудничество (он сказал: "Еще бы, помилуйте!"), то выдайте мне 2000 вперед, так и так - и я изложил всё. Литераторы и всегда берут вперед, - заключил я, - но так как эта сумма очень сильна и таких вперед не выдают, то всё зависит от Вашей доброй воли". Он мне ответил: "Я посоветуюсь с Леонтьевым. Всё дело в том: есть ли у нас такие деньги свободными, пожалуйте ко мне дня через два, а я употреблю всё мое старание". Через 2 дня он сказал мне решенье окончательное: 1000 рублей сейчас можно, а другую тысячу отсрочить просит на два месяца. Я так и принял и поблагодарил.

Теперь, бесценная Аня, дело в таком виде: наша судьба решилась, деньги есть, и мы обвенчаемся как можно скорее, но вместе с тем предстоит и страшное затруднение, что вторая тысяча отсрочивается на такой долгий срок, а ведь нам нужно две тысячи до последней копейки сейчас (помнишь, мы рассчитывали). (1) Как это разрешить - еще не знаю, но все-таки, как бы там ни было, а свадьба наша может устроиться. И слава богу, слава богу! Обнимаю тебя и целую, раз 100 зараз. (2)

Теперь! Я думаю, что на днях, завтра или послезавтра, получу либо деньги, либо переводы (праздники ужасно мешают) и - тотчас в Петербург, к тебе. Мне страшно грустно без тебя, хоть меня здесь все очень любят. Могу сказать, что 6-го или 7-го буду в Петербурге. Не говорю совершенно наверно, потому выдача денег зависит от них, но 90 вероятностей на 100, что 6-го или 7-го буду тебя обнимать и целовать тебя, твои ручки и ножки (которые ты не позволяешь целовать). И тогда наступит третий период нашей жизни.

Теперь несколько слов о здешней жизни. Ах, Аня, как ненавистны мне всегда были письма! Ну что в письме расскажешь об иных делах? и потому напишу только сухие и голые факты: во-первых, я уже тебе писал, что Соне всё в тот же день открыл, и как она была рада. Не беспокойся, не забыл передать ей твой поклон, и она тебя уже очень, очень любит. По моим рассказам, она уже тебя отчасти знает и ей многое (из рассказов) понравилось. Сестре сказал на другой день, после первого ответа Каткова. Была очень рада. Александру Павловичу сказал на третий день. Он меня поздравил и сделал одно замечание, весьма оригинальное, которое я тебе передам после. Затем наступило время довольно радостное. Новый год встречали весело всей семьею. Были и Елена Павловна и Марья Сергеевна (удивительная шутиха). Ровно в 12 часов Александр Павлович встал, поднял бокал шампанского и провозгласил здоровье Фед<ора> Мих<айлови>ча и Анны Григорьевны. Машенька и Юлинька, которые ничего не знали, были очень удивлены. Одним словом, все рады и поздравляют. До сих пор мало кого видел, кроме Яновского (моего одного приятеля) и Аксакова, который ужасно занят. Яновскому Майков, бывши в Москве, сказал про нас, что он "видел тебя и, судя по тебе, ожидает полного счастья Фед<ору> Мих<айлови>чу". Мне очень приятно было, что Майков так отозвался. Яновский много про тебя расспрашивал и тоже очень рад и поздравляет.

С Аксаковым говорил о сотрудничестве.

Вообрази, до сих пор еще не успел просмотреть двух последних глав. Здесь вышла ноябрьская книга.

Вчера, в Новый год, Елена Павловна позвала всех к себе на вечер. Стали играть в стуколку. Вдруг Александру Павловичу подают письмо (присланное в квартиру Елены Павловны с нарочным из Межевого института), а он передает его мне. Кое-кто стали спрашивать: от кого? Я сказал: от Милюкова, встал и ушел читать. Письмо было от тебя; оно очень меня обрадовало и даже взволновало. Воротился я к столу в радости и сказал, что известия от Милюкова неприятные. Через четверть часа почувствовал как бы начало припадка. Пошел в сени, намочил голову и приложил к голове мокрое полотенце. Все несколько взволновались. Я дал поутихнуть и вызвал Соню, которой и показал твой поклон. Затем, когда приехали домой, прочел всё твое письмо вслух Соне и Маше. Не сердись, моя радость, они видели и свидетельницы, как я тебя люблю - как я бесконечно тебя люблю и тем счастлив!

Елена Павловна приняла всё весьма сносно и сказала мне только: "Я очень рада, что летом не поддалась и не сказала Вам ничего решительного, иначе я бы погибла". Я очень рад, что она всё так принимает, и с этой стороны уже совершенно теперь спокоен.

Завтра же начну хлопотать о скорейшем и немедленном получении (3) денег. Хочу тебя видеть каждый день, каждый час всё больше и больше. Скажи спасибо (4) от меня Паше за то, что он тотчас же у тебя был. Обнимаю и целую тебя бессчетно и когда пишу это, то бесконечно мучаюсь, что это только на письме покамест. О, как бы я тебя теперь обнял! Прощай, дорогой друг Аня, будь весела и люби меня. Будь счастлива; жди меня; все тебе кланяются.

Думаю, что больше не напишу тебе, - разве что случится особенное. Мамаше твоей передай поклон.

Еще тебя целую (не нацелуюсь), твой счастливый муж (5)

Ф. Достоевский.

С этакой-то женой да быть несчастливым - да разве это возможно! Люби меня, Аня; бесконечно буду любить.

(1) далее было начато: Но все-т<аки>

(2) далее было начато: К тебе

(3) было: устройстве

(4) вместо: Скажи спасибо - было начато: Побл<агодари>

(5) слово "муж" густо зачеркнуто А. Г. Достоевской

 

296. M. H. КАТКОВУ

1 февраля 1867. Петербург

 

Милостивый государь Михаил Никифорович,

Я получил, по распоряжению Вашему, 1000 руб. от А. Ф. Базунова. Позвольте выразить Вам мою живейшую благодарность и еще раз засвидетельствовать перед Вами, что Вы меня спасли (буквально спасли), в самую критическую минуту моей жизни. Я и она благодарим Вас искренно.

Примите уверение в глубочайшем моем уважении.

Преданный Вам Федор Достоевский.

Петербург 1-е февраля/67.

 

297. H. H. СТРАХОВУ

9 февраля 1867. Петербург

 

Добрейший и многоуважаемый Николай Николаевич,

В воскресенье, 12-го февр<аля>, если не произойдет чего-нибудь слишком необычайного, будет моя свадьба, вечером, в 8-м часу, в Троицком (Измайловском) соборе. Если Вы, добрейший Николай Николаевич, захотите припомнить многие годы наших близких и приятельских отношений, то, вероятно, не подивитесь тому, что я, в счастливую (хотя и хлопотливую) минуту моей жизни, припомнил об Вас и пожелал сердцем видеть Вас в числе моих свидетелей и потом в числе гостей моих, по возвращении молодых домой.

Я имел твердое (и давнишнее) намерение просить Вас лично; но в настоящую минуту я, во-первых, захворал, а во-вторых - столько хлопот, столько еще не сделанных и не исполненных мелочей, покупок, распоряжений, что, при скверной моей памяти, просто растерялся, и потому простите великодушно, что приглашаю Вас запиской. К тому же я до того одичал в последний год затворнической жизни и отупел от 44-х печатных, написанных мною в один год листов, что даже и записку-то эту написал с чрезвычайным трудом, несмотря на то, что чувствую искренно и о слоге не старался.

А давненько-таки мы не видались.

До свидания же. Крепко жму Вам руку.

Ваш искренний Федор Достоевский.

9 февр./67.

(1) далее было: что

 

298. H. H. СТРАХОВУ

11 февраля 1867. Петербург

 

Многоуважаемый Николай Николаевич,

Я заболел, и свадьба моя отложена до среды, то есть до 15 февраля. Извините, что Вас беспокою; но пригласив Вас, не могу не уведомить и об остановке, хотя и не знаю, сделаете ли Вы мне честь Вашим посещением, в чем, впрочем, сердечно желал бы не сомневаться, а потому до свидания.

Ваш всегда преданный

Федор Достоевский.

11 (1) февраля/67 г.

(1) было: 15

 

299. А. П. и О. А. КАШИНЫМ

13 февраля 1867. Петербург

 

Многоуважаемый Александр Петрович и многоуважаемая Ольга Алексеевна,

После многих хлопот и всякого рода недоумений (даже болезни) обозначилось судьбою, что свадьба моя будет в среду 15 февраля, в Троицком Измайловском соборе в 8-м часу пополудни. И кажется, это наверно.

Напоминаю Вам Ваше милое обещание посетить меня в это время и осмелюсь присовокупить чрезвычайную и приятную надежду, что многоуважаемая Ольга Алексеевна и Софья Александровна, по доброте своей ко мне, сделают мне и невесте моей чрезвычайную честь, почтив нас своим присутствием. Я чувствую особенное удовольствие при одной мысли, что Вы пожелаете быть свидетелями первых мгновений моей обновленной жизни.

Примите уверение в глубочайшем моем уважении.

Искренно и всегда преданный Вам

Федор Достоевский.

13 февраля/67 г.

 

300. Л. А. и О. А. МИЛЮКОВЫМ

13 февраля 1867. Петербург

 

Многоуважаемые Людмила Александровна и Ольга Александровна,

Напоминаю Вам Ваше милое обещание быть у меня на свадьбе и беру смелость ждать Вас наверно. Вы мне сделаете и честь и несказанное удовольствие. В последнее время, сначала страшные хлопоты (которые не знаю когда кончатся), а потом болезнь заставили меня сидеть дома безвыходно, а то бы я непременно еще раз пригласил бы Вас лично. Очень рад, что Биба выздоравливает, и вообразите, я так рассчитывал, что он поедет с образом! Я всё думал его навестить, и только что выйду со двора, - зайду непременно.

Вас просит тоже очень, через меня, Анна Григорьевна. Она особенно мне поручила просить Вас, хотя и не имеет еще никакого права прямо обращаться к Вам. Но надеюсь, что Вы, ее узнав, полюбите. Она давно уже любит Вас за Ваше доброе сочувствие к моему счастию и по беспрерывным рассказам моим. Итак, до свидания.

Вам искренно и совершенно преданный

Федор Достоевский.

 

301. А. П. МИЛЮКОВУ

13 февраля 1867. Петербург

 

Многоуважаемый Александр Петрович,

Свадьба моя в среду (15 февр<аля>) в Троицком Измайловском Соборе, в 8-м часу вечера. Я вполне уверен, что Вы сдержите Ваше обещание (да Вы и должны как родоначальник всего дела) быть у меня, равно как и Людмила Александровна и Ольга Александровна, которым я пишу, напоминая им их слово, и убежден, что они его сдержат.

Бедный Биба, конечно, не может быть, и это меня очень огорчает. Я всё хотел его навестить, но вот уже кажется 5-й день не выхожу никуда. Был флюс и измучил меня ужасно, а хлопот полон рот. Завтра надеюсь выйти со двора и очень, очень желал бы к Вам завернуть на минутку.

Ваш весь Ф. Достоевский.

13 февр./67. Понедельник.

 

302. И. М. АЛОНКИНУ

13 апреля 1867. Петербург

 

Милостивый государь!

Многоуважаемый Иван Максимович,

Уезжая на лето за границу, покорнейше прошу Вас считать квартиру в доме Вашем в Столярном переулке и в которой я прожил с 1864 года по 20-е января 1867 года неуклонно за мною в прежней цене, то есть по 25 руб. в месяц, считая теперь с 20-го января 1867 г. Родственницу же мою, Эмилию Федоровну Достоевскую, которая будет продолжать занимать квартиру сию во всё продолжение моего пребывания за границей, прошу покорнейше во всё время моего отсутствия не беспокоить требованием уплаты за квартиру. Осенью же, прибыв в С. Петербург, обязуюсь заплатить Вам за все месяцы найма квартиры, начиная с 20 января сего 1867 года, в чем с готовностию и с удовольствием пишу Вам это удостоверение в форме письма и свидетельствую моею подписью.

Примите уверение в глубоком моем уважении. Имею честь пребыть, милостивый государь, Вашим покорным слугою.

Федор Достоевский.

13 апреля 1867 г.

 

303. А. П. СУСЛОВОЙ

23 апреля (5 мая) 1867. Дрезден

 

Дрезден, 23 апреля/5 мая 1867 г.

Письмо твое, милый друг мой, передали мне у Базунова очень поздно, пред самым выездом моим за границу, а так как я спешил ужасно, то и не успел отвечать тебе. Выехал из Петербурга в страстную пятницу (кажется, 14-го апреля), ехал до Дрездена довольно долго, с остановками, и потому только теперь улучил время поговорить о тобою.

Стало быть, милая, ты ничего не знаешь обо мне, по крайней мере, ничего не знала, отправляя письмо свое? Я женился в феврале нынешнего года. По контракту я обязан был Стелловскому доставить к 1-му ноября прошедшего года новый роман не менее 10 печатных листов обыкновенной печати, иначе подвергался страшной неустойке. Между тем я писал роман в "Русском вестнике", написал 24 листа и еще оставалось написать 12. А тут эти 10 листов Стелловскому. Было 4-е октября, а я еще не успел начать. Милюков посоветовал мне взять стенографа, чтоб диктовать роман, что ускорило бы вчетверо дело, Ольхин, профессор стенографии, прислал мне лучшую свою ученицу, с которой я и уговорился. С 4-го же октября и начали. Стенографка моя, Анна Григорьевна Сниткина, была молодая и довольно пригожая девушка, 20 лет, хорошего семейства, превосходно кончившая гимназический курс, с чрезвычайно добрым и ясным характером. Работа у нас пошла превосходно. 28 ноября роман "Игрок" (теперь уже напечатан) был кончен, в 24 дня. При конце романа я заметил, что стенографка моя меня искренно любит, хотя никогда не говорила мне об этом ни слова, а мне она всё больше и больше нравилась. Так как со смерти брата мне ужасно скучно и тяжело жить, то я и предложил ей за меня выйти. Она согласилась, и вот мы обвенчаны. Разница в летах ужасная (20 и 44), но я всё более и более убеждаюсь, что она будет счастлива. Сердце у ней есть, и любить она умеет.

Теперь вообще о моем положении: тебе известно отчасти, что по смерти моего брата я потерял окончательно мое здоровье, возясь с журналом, но, истощившись в борьбе с равнодушием публики и т. д. и т. д., бросил его. Сверх того, 3000 (которые получил, продав сочинения Стелловскому), отдал их безвозвратно на чужой журнал, на семейство брата и в уплату его кредиторам. Кончилось тем, что я наколотил на себя нового долгу, по журналу, что с неуплаченными долгами брата, которые я принужден был взять на себя, составило еще свыше 15000 долгу. В таком состоянии были дела, когда я выехал в 65-м году за границу, имея при выезде 40 наполеондоров всего капиталу. За границей я решил, что отдать эти 15000 смогу только, надеясь на одного себя. Сверх того, со смертью брата, который был для меня всё, мне стало очень тошно жить. Я думал еще найти сердце, которое бы отозвалось мне, но - не нашел. Тогда я бросился в работу и начал писать роман. Катков заплатил больше всех, я и отдал Каткову. Но 37 листов романа и еще 10 листов Стелловскому оказались мне не по силам, хотя я и кончил обе работы. Падучая моя усилилась до безобразия, но зато я развлек себя и спас себя, сверх того, от тюрьмы. Роман мне принес (со вторым изданием) до 14000, на это я жил и, сверх того, из пятнадцати тысяч долгу отдал 12. Теперь на мне всего-навсе до 3000 долгу. Но эти три тысячи самые злые. Чем больше отдаешь денег, тем нетерпеливее и глупее кредиторы. Заметь себе, если б я не взял на себя этих долгов, то кредиторы не получили бы ни копейки, и они это знают сами, да и просили они меня перевести эти долги на себя из милости, обещаясь меня не трогать. Отдача 12000 только возбудила корыстолюбие тех, которые еще не получили по своим векселям. Денег у меня теперь раньше нового года не будет, да и то если начну новую работу, за которой сижу. А как я кончу, когда они не дают мне покою; вот почему я и уехал (с женой) за границу. Сверх того, за границей жду облегчения падучей, в Петербурге же, в последнее время, почти даже стало невозможно работать. По ночам уж нельзя сидеть, тотчас припадок. И потому хочу здесь поправить здоровье и кончить работу. Денег я взял у Каткова вперед. Там охотно дали. Платят у них превосходно. Я с самого начала объявил Каткову, что я славянофил и с некоторыми мнениями его не согласен. Это улучшило и весьма облегчило наши отношения. Как частный же человек это наиблагороднейший человек в свете. Я совершенно не знал его прежде. Необъятное самолюбие его ужасно вредит ему. Но у кого же не необъятное самолюбие?

В последние дни мои в Петербурге я встретился с Брылкиной (Глобиной) и был у нее. Мы много говорили о тебе. Она тебя любит. Она сказала мне, что ей было очень грустно, что я счастлив с другою. Я буду с ней переписываться. Мне она нравится.

Твое письмо оставило во мне грустное впечатление. Ты пишешь, что тебе очень грустно. Я не знаю твоей жизни за последний год и что было в твоем сердце, но, судя по всему, что о тебе знаю, тебе трудно быть счастливой.

О, милая, я не к дешевому необходимому счастью приглашаю тебя. Я уважаю тебя (и всегда уважал) за твою требовательность, но ведь я знаю, что сердце твое не может не требовать жизни, а сама ты людей считаешь или бесконечно сияющими или тотчас же подлецами и пошляками. И сужу по фактам. Вывод составь сама.

До свидания, друг вечный! Я боюсь, что письмо это не застанет тебя в Москве. Знай во всяком случае, что до восьмого (8) мая нашего стиля я еще в Дрездене (это minimum, может быть, пробуду и долее), а потому, если захочешь отвечать мне, то отвечай тотчас же по получении этого письма. Allemagne (Saxe), Dresden, Dostoiewsky, poste restante. Дальнейшие же адрессы буду сообщать. Прощай, друг мой, жму и целую твою руку.

Твой Ф. Достоевский.

(1) так в копии вместо "октября"

 

304. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ

5 (17) мая 1867. Гомбург

 

Hombourg Пятница 17 мая. 11 1/2 часов утра.

Здравствуй, милый мой ангел.

Обнимаю тебя и целую крепко-крепко. Всю дорогу думал о тебе.

Я только что приехал. Теперь половина двенадцатого. Немного устал и сажусь писать. Мне подали чаю и воды умываться. В промежутке напишу тебе несколько строк. В Лейпциге мне пришлось дожидаться с 1/2 6-го до 11 ночи, но уж таков Schnell-Zug. Сидел в воксале, закусил и выпил кофею. Всё ходил по зале огромной и залитой волнами дыма, пропитанного пивом. Разболелась голова, и расстроились нервы. Всё думал о тебе и воображал: зачем я мою Аню покинул. Всю тебя вспомнил, до последней складочки твоей души и твоего сердца, за всё это время, с октября месяца начиная, и понял, что такого цельного, ясного, тихого, кроткого, прекрасного, невинного и в меня верующего ангела, как ты, - я и не стою. Как мог я бросить тебя? Зачем я еду? Куда я еду? Мне бог тебя вручил, чтоб ничего из зачатков и богатств твоей души и твоего сердца не пропало, а напротив, чтоб богато и роскошно взросло и расцвело; дал мне тебя, чтоб я свои грехи огромные тобою искупил, представив тебя богу развитой, направленной, сохраненной, спасенной от всего, что низко и дух мертвит; а я (хоть эта мысль беспрерывно и прежде мне втихомолку про себя приходила, особенно когда я молился) - а я такими бесхарактерными, сбитыми с толку вещами, как эта глупая теперешняя поездка моя сюда, - самоё тебя могу сбить с толку. Ужас как грустно стало мне вчера. Так бы, кажется, и обнял тебя, кабы ты со мной была, а назад не воротился, хоть и мелькала мысль. Как вспомню о всех этих Врангелях, Латкиных, Рейслерах и о многом прочем, еще их поважнее, так и собьюсь совсем и спутаюсь. Глупость, глупость я делаю, а главное, скверность и слабость, но тут есть крошечный шанс и... но черт с этим, перестану!

Наконец сели и поехали. Вагон полный. Немцы преучтивые, хотя ужасно зверские снаружи. Представь себе: ночь была до того холодна, как у нас в октябре, в ненастье. Стекла отпотели, - а я-то в своем легоньком пальто и в летних панталонах. Продрог ужасно; удалось часа три заснуть - от холоду проснулся. В три часа закоченелый выпил в подвернувшемся воксале чашку кофею и обогрелся минут десять. Затем опять в вагон. К утру сделалось теплее гораздо. Места здесь есть прекрасные, но всё сумрачно, облачно, сыро и холодно, холоднее, чем в Дрездене. Ждут, что разгуляется. В Франкфурте и двух минут не был, боясь упустить отправляющийся вагон сюда - и вот я здесь, в Hфtel "Victoria". Комната пять франков в день и - видимо разбойники. Но пробуду дня два и уж самое большее - три. Иначе невозможно - даже если б успех.

А зачем ты заплакала, Аня, милочка, меня провожая? Пиши мне, голубчик, сюда. Пиши (1) обо всех мелочах, но не очень большие письма (не утомляй себя) и не подписывайся всеми буквами (на случай, если я уеду и письма останутся).

Аня, ясный свет мой, солнце мое, люблю тебя! Вот в разлуке-то всё почувствуешь и перечувствуешь и сам узнаешь, как сильно любишь. Нет, уж мы с тобой начинаем срастаться.

Успокой же меня, авось завтра найду твое письмо, ты мое тоже, может, завтра получишь.

Не получив второго (2) от меня письма, не пиши!

Прощай, радость, прощай, свет мой. Немного нервы расстроены, но здоров и не так чтобы очень устал. А что-то ты?

Твой весь до последней частички и целую тебя бессчетно.

Любящий тебя Д<остоевский>.

На конверте:

Saxe, Dresden, m-er et madame Dostoiewsky, poste restante.

(1) далее было: короче

(2) было: следующего

 

305. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ

6 (18) мая 1867. Гомбург

 

Hombourg 18 мая, 10 часов утра. Суббота

Здравствуй, ангел мой Аня, вот тебе еще несколько строк - ежедневных известий. Каждое утро буду тебе писать покамест; и это мне в потребность, потому что думаю о тебе ежеминутно. Всю ночь снилась ты мне и еще, представь себе, Маша, моя племянница, сестра Феди. Мы с ней во сне помирились, и я очень был доволен. Но к делу.

День вчера был холодный и даже дождливый; весь день я был слаб и расстроен нервами до того, что едва держался на ногах. Хорошо еще, что в вагоне успел кое-как заснуть часа два. Целый день вчера спать хотелось. А тут игра, от которой оторваться не мог; можешь представить, в каком я был возбуждении. Представь же себе: начал играть еще утро<м> и к обеду проиграл 16 империалов. Оставалось только 12 да несколько талеров. Пошел после обеда, с тем чтоб быть благоразумнее донельзя и, слава богу, отыграл все 16 проигранных, да сверх того выиграл 100 гульденов. А мог бы выиграть 300, потому что уже были в руках, да рискнул и спустил. Вот мое наблюдение, Аня, окончательное: если быть благоразумным, то есть быть как из мрамора, холодным и нечеловечески осторожным, то непременно, безо всякого сомнения, можно выиграть сколько угодно. Но играть надо много времени, много дней, довольствуясь малым, если не везет, и не бросаясь насильно на шанс. Есть тут один жид: он играет уже несколько дней, с ужасным хладнокровием и расчетом, нечеловеческим (мне его показывали), и его уже начинает бояться банк; он загребает деньги и уносит каждый день по крайней мере по 1000 гульденов.

Одним словом, постараюсь употребить нечеловеческое усилие, чтоб быть благоразумнее, но с другой стороны я никак не в силах оставаться здесь несколько дней.

Безо всякого преувеличения, Аня: мне до того это всё противно, то есть ужасно, что я бы сам собой убежал, а как еще вспомню о тебе, так и рвется к тебе всё существо. Ах, Аня, нужна ты мне, я это почувствовал! Как вспомню твою ясную улыбку, ту теплоту радостную, которая сама в сердце вливается при тебе, то неотразимо захочется к тебе. Ты меня видишь обыкновенно, Аня, угрюмым, пасмурным и капризным: это только снаружи; таков я всегда был, надломленный и испорченный судьбой, внутри же другое, поверь, поверь!

А между тем это наживание денег даром, как здесь (не совсем даром: платишь мукой), имеет что-то раздражительное и одуряющее, а как подумаешь, для чего нужны деньги, как подумаешь о долгах и о тех, которым кроме меня надо, то и чувствуешь, что отойти нельзя. Но воображаю же муку мою, если я проиграю и ничего не сделаю: столько пакости принять даром и уехать еще более нищим, нежели приехал. Аня, дай мне слово, что никогда никому не будешь показывать этих писем. Не хочу я, чтоб этакая мерзость положения моего пошла по языкам. "Поэт так поэт и есть".

Обнимаю тебя, Аня, свет мой. Авось от тебя сегодня письмецо получу, друг мой единственный. До завтра. Завтра напишу непременно. Во всяком случае, ни за что не останусь здесь долго. Вчера, к ночи, велел затопать камин, который дымил, и я угорел. Ночь спал как убитый, хотя и болела голова. Сегодня же совершенно здоров. Солнце светит, и день великолепный.

Прощай, радость моя.

Твой вечный Ф. Д<остоевский>.

Если не получишь почему-нибудь в какой-нибудь день от меня письма - не беспокойся. (1) Через день получишь. Но полагаю, что этого не случится.

На конверте:

Saxe, Dresden, m-er et madame Dostoiewsky, poste restante.

a далее было начато: Это

 

306. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ

7 (19) мая 1867. Гомбург

 

Hombourg Воскресенье 19 мая

10 часов утра.

Здравствуй, милый, бесценный мой ангел. Пишу тебе несколько строк ежедневных. Прежде всего о делах.

День вчера был для меня прескверный. Я слишком значительно (судя относительно) проигрался. Что делать: не с моими нервами, ангел мой, играть. Играл часов десять, а кончил проигрышем. Было в продолжение дня и очень худо, был и в выигрыше, когда счастье переменялось, - всё расскажу когда приеду. Теперь на оставшееся (очень немного, капелька) хочу сделать сегодня последнюю пробу. Сегодняшний день решит всё, то есть еду ли я завтра к тебе или останусь. Завтра во всяком случае уведомлю. Не хотелось бы закладывать часов. Очень туго пришлось теперь. Что будет, то будет. Употреблю последние усилия. Видишь: усилия мои каждый раз удаются, покамест я имею хладнокровие и расчет следовать моей системе; но как только начнется выигрыш, я тотчас начинаю рисковать; сладить с собой не могу; ну что-то скажет последняя сегодняшняя проба. Поскорей бы уж.

Вчера, ангел мой, в 12 часов пришел я на почту отдать мое второе письмо к тебе, и почтмейстер подал мне письмо от тебя. Милочка, спасибо тебе. Я тут же перечел его в конторе, и как мне приятно было, что оно писано карандашом (моя стенографка). Всё прошлое вспомянулось. Не тоскуй, моя родная, не тоскуй, мой ангел! Ты меня чуть не до слез перевернула, описывая свой день. Экое ведь дикое наше положение. И войдет ли кому в голову у наших, в Петербурге, что мы в настоящую минуту с тобой в разлуке и для такой цели! Дикое положение, решительно. Ох, кабы поскорей это все кончилось, поскорей бы уж какой-нибудь результат. Поверишь ли, ангел мой, мне здесь ужасно наскучило, то есть, собственно, игра уж наскучила. То есть не то, чтоб наскучила, а устал я ужасно как нервами, нетерпеливее стал, поскорее стремлюсь к результату, тороплюсь, рискую, а из этого и выходит проигрыш.

Здоровье мое, несмотря на то, очень хорошо. Нервы расстроены, и я устаю (сидя-то на месте), ни тем не менее я в хорошем очень даже состоянии. Состояние возбужденное, тревожное, - но моя натура иногда этого просит. Что за день был прелестный вчера; я таки капельку погулял в парке. Надо сознаться, что местоположение здесь обворожительное. Парк великолепен, воксал тоже, музыка прекрасная, лучше дрезденской. Вот бы пожить-то здесь, если б не проклятая рулетка.

Прощай, мой ангел, тихий, милый, кроткий мой ангел, люби меня. Если б, мечтаю теперь, хоть на минутку тебя увидеть - сколько б мы с тобой переговорили, сколько впечатлений накопилось. В письме не упишешь; да и я сам тебе прежде говаривал, что я не умею и не способен письма писать, а вот теперь как напишешь тебе несколько словечек, то как будто и легче. Ради Христа, береги здоровье, постарайся хоть чем-нибудь себя развлекать. Помни просьбы мои: если что с тобой случится, пошли к доктору и тотчас же дай мне знать. Ну прощай, радость моя; целую тебя тысячу раз. Помни меня. Пожелай счастья, сегодняшний день всё решит. Поскорей бы уж, да не волнуйся и не беспокойся очень.

Обнимаю тебя. Твой весь и всегда.

Твой муж Федор Достоевский.

Р. S. Подробностей, сколько выиграл, сколько проиграл, не пишу; всё расскажу при свидании. Одним словом, покамест плохо.

 

307. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ

8 (20) мая 1867. Гомбург

 

Hombourg Понедельник 20 мая, 10 часов утра.

Здравствуй, милая моя, бесценная, единственная, сокровище и радость моя. Милый мой друг, вчерашний день опять ничего не решил, (1) я всё еще на одной точке и леплюсь кое-как и не добился, покамест, ни до какого результата, так что и опять не выезжаю; что-то скажет сегодняшний день? Может быть, что-нибудь и будет решительное. Во всяком случае, завтра получишь от меня точное известие, то есть выезжаю ли я или нет?

Ангел мой, ты не поверишь, как я обрадовался и с каким счастьем прочел я, на почте, твои две крошечные писульки на двух листиках. Я их целовал и так рад, так рад был твоей любви. Она видна, в каждой строчке, в каждом выражении твоем, и как ты хорошо пишешь письма. Куда мне так написать и так выразить мое сердце, мои ощущения. Я и наяву-то, и когда мы вместе, не сообщителен, угрюм и совершенно не имею дара выразить себя всего. Формы, жеста не имею. Покойный брат Миша часто с горечью упрекал меня в этом. Милая моя, простишь ли ты когда-нибудь меня за то, что я тебя так мучаю, покинул тебя и не еду! Твое письмо, в этом отношении, решительно измучило меня вчера, хоть ты сама и ни словом, ни мыслию не упрекаешь меня, а даже напротив - ободряешь и утешаешь. Но ведь я чувствую всё. И во-первых, я сам не сообразил еще прежде всей затруднительности, всей муки моей будущей, решаясь ехать сюда. Я твердо был убежден, что еду только на четыре дня, и не сообразил, что если внешние обстоятельства, совершенно не от меня зависящие, задержат меня, то что будет с нами обоими. Будучи вблизи, возле тебя, я не сообразил тогда, как я люблю тебя и как тяжела для нас обоих разлука. Мы уже начинаем срастаться и, кажется, сильно срослись вместе, Аня, и так сильно, что не заметили, я по крайней мере. Ты не знаешь, как мне хотелось, например вчера, быть с тобою; и я со слезами молился ночью о тебе, удержаться не мог.

А вчера был день решительно пакостный и скверный. Главное, всё это бестолково, глупо и низко. А все-таки оторваться от моей идеи не могу, то есть бросить всё, как есть, и приехать к тебе. Да теперь это почти что, покамест, и невозможно, то есть сейчас-то. Что завтра скажет. Веришь ли: я проиграл вчера всё, всё до последней копейки, до последнего гульдена, и так и решил написать тебе поскорей, чтоб ты прислала мне денег на выезд. Но вспомнил о часах и пошел к часовщику их продать или заложить. Здесь это ужасно всё обыкновенно, то есть в игорном городе. Есть целые магазины золотых и серебряных вещей, которые только тем и промышляют. Представь себе, какие подлые эти немцы: он купил у меня часы, с цепочкой (стоили мне 125 руб. по крайней цене) и дал мне за них всего 65 гульденов, то есть 43 талера, то есть почти в 2 1/2 раза меньше. Но я продал с тем, чтоб он дал мне одну неделю срока и что если я в течение недели приду выкупить, то он мне отдаст, разумеется, с процентом. И представь себе, на эти деньги я все-таки отыгрался, и сегодня пойду сейчас (2) выкупить часы. Затем у меня останется 16 фридрихсдоров. Я отыграл их тем, что переломил себя вчера и решительно не давал себе увлекаться. Это дает мне некоторую надежду. Но боюсь, боюсь. Что-то скажет сегодняшний день. Одним словом, завтра скажу тебе какое-нибудь верное слово.

Итак, простишь ли ты меня за всё это. О, Аня! Перетерпим это время, и, может быть, потом будет лучше. Не мучайся очень обо мне, не тоскуй. Главное, не тоскуй и будь здорова. Ведь во всяком же случае я очень скоро возвращусь. А там мы вечно с тобой. Эта разлука минутная даже полезна для нашего счастья. Она много-много дала сознания.

Пиши мне побольше подробностей о себе, не пропускай ничего. Если нездорова, не скрывай и напиши это. Я здесь здоров совершенно. Вчера была прелестная погода; сегодня тоже недурна кажется. Вчера было воскресенье, и все эти гомбургские немцы с женами (3) явились после обеда в воксал. Обыкновенно по будням играют иностранцы, и давки нет. А тут давка, духота, толкотня, грубость. Ах, какие подлые эти немцы. Прощай, Аня, прощай, радость моя, будь весела и счастлива. Люби меня. До завтра. Обнимаю тебя крепко, крепко. Люблю беспредельно, твой весь, до последней капли

Ф. Достоевский.

Завтра напишу непременно.

Р. S. Ради бога, Аня, не высылай мне сюда никаких писем, ничего не может быть такого особенно важного, тем более из Москвы. Пусть подождет. А то я могу выехать отсюда каждый день, и с письмом расстренемся.

На конверте: Saxe, Dresden, m-еr et madame Dostoiewsky, poste restante.

(1) далее было начато: Я не знаю

(2) было: опять

(3) далее было: которые все

 

308. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ

9 (21) мая 1867. Гомбург

 

Hombourg Вторник 21 мая. 10 часов утра.

Милый мой ангел, вчера я испытал ужасное мучение: иду, как кончил к тебе письмо, на почту, и вдруг мне отвечают, что нет от тебя письма. У меня ноги подкосились, не поверил. Бог знает что мне приходило в голову, и клянусь тебе, что более мучения и страху я никогда не испытывал. Мне всё приходило в голову, что ты больна, умираешь. С час я ходил по саду, весь дрожа; наконец пошел на рулетку и всё проиграл. Руки у меня дрожали, мысли терялись и, даже проигрывая, почти как-то рад был, говорил: пусть, пусть. Наконец, весь проигравшись (а меня это даже и не поразило в ту минуту), ходил часа два в парке, бог знает куда зашел; я понимал всю мою беспомощность; решил, что если завтра, то есть сегодня, не будет от тебя письма, то ехать к тебе немедленно. А с чем? Тут я воротился и пошел опять заложить часы (которые по дороге на почту успел выкупить), заложил тому же, как и третьего дня, и вдруг мне мелькнула мысль: что ведь ты, в сущности, и не могла мне написать, то есть прислать письмо к понедельнику. В субботу ты получила мое первое письмо, отвечала мне тут же на почте, затем уж в субботу и не писала более, потому что уж отвечала утром на почте (два лоскуточка). Поэтому в воскресенье и не послала мне письма; в воскресенье же, получив мое письмо (второе), отвечала мне в тот же день и могла послать только, стало быть, в понедельник, а следовательно, раньше вторника (то есть сегодня) я и не могу получить. Всё это стало для меня наконец ясно, и поверишь ли, поверишь ли - я точно из мертвых воскрес. Теперь пищу тебе, а сам весь дрожу: ну что если я ошибся и сегодня не будет от тебя письма? Ну что тогда будет? О, не дай бог! Теперь спешу на почту. Аня, милая, что же ты для меня такое значишь наконец, что я так мучаюсь? Ведь я никогда, никогда еще до такой степени не мучился и не боялся, как вчера, в тот ужасный час! Нет, Аня, сильно надо любить, чтоб так чувствовать! Господи, ну что если и сегодня не получу. Тороплюсь докончить это письмо и побегу. Если от тебя опять нет письма, то каково мне: надо ехать, а денег нет. Я и закладные за часы почти проиграл, всего у меня теперь двадцать пять флоринов, а надо расплатиться в отеле, надо заплатить за дорогу, господи! Теперь опять у меня вчерашние страхи почти возобновились.

Если же ты не больна и всё как следует, то, друг мой, с получением этого письма тотчас же займись поскорее моими делами. Слушай же: игра кончена, хочу поскорее воротиться; пришли же мне немедленно, сейчас как получишь это письмо, двадцать (20) империалов. Немедленно, в тот же день, в ту же минуту, если возможно. Не теряй ни капли времени. В этом величайшая просьба моя. Во-первых, надо выкупить часы (не пропадать же им за 65 гульденов), затем заплатить в отеле, затем дорога, что останется, привезу всё, не беспокойся, теперь уж не буду играть. А главное - спеши послать. Завтра или послезавтра подадут в отеле счет, и, если не будет еще денег от тебя, надо идти к хозяину извиняться, тот, пожалуй, пойдет в полицию: избавь меня от этого мучения, то есть высылай скорее. И обделай это всё сама, одна, хозяйке не говори, то есть не советуйся; нечего им наши дела знать. Сделать же это легко: поди к какому-нибудь банкиру получше, в контору (о банкире хоть на почте справься, у чиновника, который письма выдает), придя в контору банкира, принеси ему 20 империалов и спроси: могут ли они тотчас же перевести деньги в Hombourg (точнее дай адресс) такому-то, то есть мне, poste restant. (Разумеется, могут.) Затем они примут от тебя деньги, с вычетом, разумеется, за комиссию и выдадут тебе вексель на какого-нибудь здешнего, гомбургского банкира (не беспокойся, они уж знают, на какого; у них везде есть банкиры корреспонденты). Этот вексель ты вложи ко мне в письмо, запечатай, снеси на почту и застрахуй, скажи, что письмо денежное. Вот и всё. А я здесь, получив от тебя письмо и деньги, пойду к банкиру, и он мне по этому векселю выдаст деньги. Ради бога, давай банкиру адресс точнее, Hambourg, a не Hombourg, напиши адресс на бумаге. Буду ждать с нетерпением. Получив же, тотчас же приеду.

Друг милый, у нас останется очень мало денег, но не ропщи, не унывай и не упрекай меня. Что до меня касается, то относительно денежных дел наших я почти совершенно спокоен: у нас останется 20 империалов, да пришлют еще двадцать. Затем, воротясь в Дрезден, тотчас же напишу Каткову и попрошу у него прислать мне в Дрезден еще 500 рублей. Конечно, он поморщится очень, но - даст. Давши уже столько (3000 руб.), не откажет в этом. Да почти и не может отказать: ибо как же я кончу работу без денег. Конечно скверно, но ведь это всего на 23 листа, а ведь заработаю же я ему. В ожидании же ответа просидим в Дрездене. Ответ придет не раньше как через месяц. Ангел мой: мучаюсь об тебе, что ты будешь в такой скуке в Дрездене сидеть. Я-то сяду за статью о Белинском и, в ожидании ответа от Каткова, кончу ее. А там уедем в Швейцарию и поскорей за работу. Ангел мой, может быть, это даже и к лучшему: эта проклятая мысль, мономания, об игре - соскочит теперь с меня. Теперь опять, как и третьего года (перед "Преступлением и наказанием"), трудом возьму. Что будет, то будет. Но страшно мне, что тебе будет скучно. Об тебе, об тебе только я и беспокоюсь. Голубчик мой, кабы поскорей увидеться. Не сердись за это бестолковое письмо; я спешу из всех сил, чтоб поскорей узнать судьбу мою на почте, то есть есть от тебя письмо или нет? Даже весь дрожу теперь. Получу письмо и буду счастлив. Обнимаю тебя, друг мой, не тужи, не горюй, а обо мне не беспокойся: только бы от тебя письмо сегодня получить, и я буду счастлив. До свидания, до близкого, обнимаю тебя, не мучайся, не горюй. К тому же это вовсе не так важно в сущности. Такие ли бывают неудачи в жизни, у каждого, у самого счастливого. Я же, за эти деньги, купил себе избавление от дурацкой идеи и <за> это, может быть, еще дешево заплатил. Ну, что будет, то будет. Обнимаю тебя крепко. Целую бессчетно.

Твой весь, твой муж, тебя обожающий

Фед<ор> Достоев<ский>.

Р. S. Ради бога, торопись с деньгами. Поскорей бы только отсюда выехать! Деньги адрессуй poste restante. Замучил я тебя, ангел мой!

На конверте: Saxe, Dresden, m-er et madame Dostoiewsky, poste restante.

 

309. A. Г. ДОСТОЕВСКОЙ

10 (22) мая 1867. Гомбург

 

Hombourg Среда 22 мая/67 10 часов утра.

Здравствуй, милый мой ангел! Вчера я получил твое письмо и обрадовался до безумия, а вместе с тем и ужаснулся. Что ж это с тобой делается, Аня, в каком ты находишься состоянии. Ты плачешь, не спишь и мучаешься. Каково мне было об этом прочесть? И это только в пять дней, а что же с тобою теперь? Милая моя, ангел мой бесценный, сокровище мое, я тебя не укоряю; напротив, ты для меня еще милее, бесценнее с такими чувствами. Я понимаю, что нечего делать, если уж ты совершенно не в состоянии и выносить моего отсутствия и так мнительна обо мне (повторяю, что не укоряю тебя, что люблю тебя за это, если можно, вдвое более и умею это ценить); но в то же время, голубчик мой, согласись, какое же безумие я сделал, что, не справившись с твоими чувствами, приехал сюда. Рассуди, дорогая моя: во-первых, уже моя собственная тоска по тебе сильно мешала мне удачно кончить с этой проклятой игрой и ехать к тебе, так что я духом был не свободен; во-вторых: каково мне, зная о твоем положении, оставаться здесь! Прости меня, ангел мой, но я войду в некоторые подробности насчет моего предприятия, насчет этой игры, чтоб тебе ясно было, в чем дело. Вот уже раз двадцать, подходя к игорному столу, я сделал опыт, что если играть хладнокровно, спокойно и с расчетом, то нет никакой возможности проиграть! Клянусь тебе, возможности даже нет! Там слепой случай, а у меня расчет, следовательно, у меня перед ними шанс. Но что обыкновенно бывало? Я начинал обыкновенно с сорока гульденов, вынимал их из кармана, садился и ставил по одному, по два гульдена. Через четверть часа обыкновенно (всегда) я выигрывал вдвое. Тут-то бы и остановиться, и уйти, по крайней мере до вечера, чтоб успокоить возбужденные нервы (к тому же я сделал замечание (вернейшее), что я могу быть спокойным и хладнокровным за игрой не более как полчаса сряду). Но я отходил, только чтоб выкурить папироску, и тотчас же бежал опять к игре. Для чего я это делал, зная наверно почти, что не выдержу, то есть проиграю? А для того, что каждый день, вставая утром, решал про себя, что это последний день в Гомбурге, что завтра уеду, а следственно, мне нельзя было выжидать и у рулетки. Я спешил поскорее, изо всех сил, выиграть сколько можно более, зараз в один день (потому что завтра ехать), хладнокровие терялось, нервы раздражались, я пускался рисковать, сердился, ставил уже без расчету, который терялся, и - проигрывал (потому что кто играет без расчету, на случай, тот безумец). Вся ошибка была в том, что мы разлучились и что я не взял тебя с собою. Да, да, это так. А тут и я об тебе тоскую, и ты чуть не умираешь без меня. Ангел мой, повторяю тебе, что я не укоряю тебя и что ты мне еще милее, так тоскуя обо мне. Но посуди, милая, что например было вчера со мною: отправив тебе письма с просьбою выслать деньги, я пошел в игорную залу; у меня оставалось в кармане всего-навсе двадцать гульденов (на всякий случай), и я рискнул на десять гульденов. Я употребил сверхъестественное почти усилие быть целый час спокойным и расчетливым, и кончилось тем, что я выиграл тридцать золотых фридрихсдоров, то есть 300 гульденов. Я был так рад и так страшно, до безумия захотелось мне сегодня же поскорее всё покончить, выиграть еще хоть вдвое и немедленно ехать отсюда, что, не дав себе отдохнуть и опомниться, бросился на рулетку, начал ставить золото и всё, всё проиграл, до последней копейки, то есть осталось всего только два гульдена на табак. Аня, милая, радость моя! Пойми, что у меня есть долги, которые нужно заплатить и меня назовут подлецом. Пойми, что надо писать к Каткову и сидеть в Дрездене. Мне надо было выиграть. Необходимо! Я не для забавы своей играю. Ведь это единственный был выход - и вот, всё потеряно от скверного расчета. Я тебя не укоряю, а себя проклинаю: зачем я тебя не взял с собой? Играя помаленьку, каждый день, ВОЗМОЖНОСТИ НЕТ не выиграть, это верно, верно, двадцать опытов было со мною, и вот, зная это наверно, я выезжаю из Гомбурга с проигрышем; и знаю тоже, что если б я себе хоть четыре только дня мог дать еще сроку, то в эти четыре дня я бы наверно всё отыграл. Но уж конечно я играть не буду!

Милая Аня, пойми (еще раз умоляю), что я не укоряю, не укоряю тебя; напротив, себя укоряю, что не взял с собою тебя.

NB. NB. На случай, если как-нибудь письмо вчерашнее затеряется, повторяю здесь вкратце, что было в нем: я просил выслать мне немедленно двадцать империалов, переводом через банкира, то есть пойти к банкиру, сказать ему, что надо переслать, по такому-то адрессу, в Гомбург (адресс вернее) poste restante, такому-то, 20 золотых, и банкир знает уж, как сделать. Просил спешить как можно, по возможности, чтоб в тот же день на почту пошло. (Вексель, который тебе дали бы у банкира, надо вложить в письмо и переслать мне страховым). Всё это, если поспешить, взяло бы времени не более часу, так что письмо могло бы в тот же день пойти.

Если ты успеешь послать в тот же день, то есть сегодня же (в среду), то я получу завтра в четверг. Если же пойдет в четверг, я получу в пятницу. Если получу в четверг, то в субботу буду в Дрездене, если же в пятницу получу, то в воскресенье. Это верно. Верно. Если успею все дела обделать, то, может быть, не на третий, а на другой день приеду. Но вряд ли возможно в тот же всё обделать, чтоб выехать (получить деньги, собраться, уложиться, приехать в Франкфурт и не опоздать на Schnell-Zug).

2). Хоть и из всех сил буду стараться, но вернее всего, что на третий день.

Прощай, Аня, прощай, ангел бесценный, беспокоюсь об тебе ужасно, а обо мне даже нечего совсем тебе беспокоиться. Здоровье мое превосходно. Это нервное расстройство, которого ты боишься во мне, - только физическое, механическое! Ведь не нравственное же это потрясение. Да того и природа моя требует, я так сложен. Я нервен, я никогда покоен быть не могу и без того! К тому же воздух здесь чудесный. Я здоров как нельзя больше, но об тебе решительно мучаюсь. Люблю тебя, оттого и мучаюсь.

Обнимаю тебя крепко, целую бессчетно.

Твой Ф. Д<остоевский>.

 

310. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ

11 (23) мая 1867. Гомбург

 

Hombourg 23 мая/67 10 часов утра.

Не я святая душа, ясный ты мой ангельчик, а ты, у тебя святая душа. Какое прелестное письмо ты мне прислала вчера, и как я его целовал! В моем положении такое письмо как манна небесная. По крайней мере, знаю, что есть существо, которое меня на всю жизнь любит. Добрая ты, светлая, прекрасная душа. Всю жизнь тебя буду любить бесконечно.

Пишу только несколько строчек, наскоро; спешу на почту: может быть, ты уже успела выслать деньги, и я их сегодня и получу. А уж как бы надо. Ни копейки нет, а сегодня наверно счет из отеля подадут, потому что сегодня минет неделя, как я стою, а у них у всех счеты подаются понедельно. Ну, а если не получу сегодня, - нечего делать, еще сутки потерплю, не беспокойся, милая.

Да вот что еще: вчера вдруг наступила погода холодная, да так холодно, что даже странно, ветер и дождь целый день. Сегодня хоть нет дождя, но хмурится, ветрено и холодно очень. Не знаю, как меня угораздило вчера простудить себе ухо, и к вечеру прикинулись зубы. Минут пять было так, что даже дергало. Весь вечер просидел и пролежал дома, закутавшись во что попало. Сегодня хоть и прошли за ночь зубы, но в ухе всё еще чувствую как будто нездорово, а потому простудись я снова, и опять заболят зубы. И потому, милочка: если я и получу сегодня деньги, то, может быть, всё еще не выеду. Боюсь я, голубчик. Как я ехал сюда, я провел мучительнейшую ночь, от холода, в вагоне, в моем легком пальто. А теперь еще холоднее. Дай переждать немножко, мой ангельчик. Совсем я тогда простужу зубы, на несколько лет. Позволь переждать, милочка, не ропщи на меня, не сердись. Я люблю тебя бесконечно, но ведь что же будет, если я приеду домой со стонами и криками. Впрочем, надеюсь, что зубы совсем теперь затихли и не возобновятся. Дай-то бог. Тогда ни минутки не замешкаю. Да и во всяком случае, всеми силами буду стараться не замешкать. Верь ты мне. Верь. Верь, что мне так же хочется обнять тебя, как и тебе меня. Еще больше, может быть. Ангел мой, прости ты меня тоже за вчерашнее письмо, не прими за какой-нибудь хоть самый малейший упрек. До свидания, до самого близкого, обнимаю тебя от всей души, целую бессчетно. Твой бесконечно любящий тебя муж

Ф. Д<остоевский>.

Карандаша у меня нет, а то бы распечатал письмо на почте и уведомил тебя, получил ли сегодня деньги или нет. Всё равно, если вчера послала вовремя, то уж наверно сегодня получу. Целую тебя еще раз, бесценная моя.

Р. S. Половина двенадцатого:

Твое письмо получил, а банкирского нет. Сказал мне почтмейстер, чтоб я на почту зашел в пять часов пополудни и что, может быть, тогда будет. Но вряд ли. Стало быть, завтра наверно получу. Сегодня же во всяком случае выехать невозможно; не беспокойся, ангел мой, не засижусь, постараюсь всеми силами скорее.

Это хорошо, что на здешние деньги. Так и надо. Но смущает меня: что если здесь не разменяют, потому что на Francfort. А впрочем, конечно, разменяют.

Благодарю тебя, милая, от души целую и обнимаю.

Достоевский.

Р. S. Голубчик мой, прочти со вниманием это письмо. Холод страшный, а зубы ноют. Ну, если я разболеюсь. Да потерпи же хоть капельку. Клянусь, что употреблю все силы, чтоб приехать скорее.

 

311. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ

12 (24) мая 1867. Гомбург

 

Hombourg 24 мая/67.

Аня, милая, друг мой, жена моя, прости меня, не называй меня подлецом! Я сделал преступление, я всё проиграл, что ты мне прислала, всё, всё до последнего крейцера, вчера же получил и вчера проиграл. Аня, как я буду теперь глядеть на тебя, что скажешь ты про меня теперь! Одно и только одно ужасает меня: что ты скажешь, что подумаешь обо мне? Один твой суд мне и страшен! Можешь ли, будешь ли ты теперь меня уважать! А что и любовь без уважения! Ведь этим весь брак наш поколебался. О, друг мой, не вини меня окончательно! Мне игра ненавистна, не только теперь, но и вчера, третьего дня, я проклинал ее; получив вчера деньги и разменяв билет, я пошел с мыслью хоть что-нибудь отыграть, хоть капельку увеличить наши средства. Я так верил в небольшой выигрыш. Сначала проиграл немного, но как стал проигрывать, - захотелось отыграться, а как проиграл еще более, так уж поневоле продолжал (1) играть, чтобы воротить, по крайней мере, деньги, нужные на отъезд, и - проиграл всё. Аня, я не умоляю тебя сжалиться надо мной, лучше будь беспристрастна, но страшно боюсь суда твоего. Про себя я не боюсь. Напротив, теперь, теперь, после такого урока, я вдруг сделался совершенно спокоен за мою будущность. Теперь работа и труд, работа и труд, и я докажу еще, что я могу сделать! Как уладятся обстоятельства дальнейшие - не знаю, но теперь Катков не откажет. А всё дальнейшее, я думаю, будет зависеть от достоинства моего труда. Хорош будет, и деньги явятся. О если б только дело касалось до одного меня, я бы теперь и думать не стал, засмеялся бы, махнул рукой и уехал. Но ты ведь не можешь же не произнести своего суждения над моим поступком, и вот это-то и смущает меня и мучает. Аня, только бы любви твоей мне не потерять. При наших и без того скверных обстоятельствах я извел на эту поездку в Гомбург и проиграл с лишком 1000 франков, до 350 рублей! Это преступление!

Но не оттого я истратил, что был легкомыслен, жаден, не для себя, о! у меня были другие цели! Да что теперь оправдываться. Теперь поскорей к тебе. Присылай скорей, сию минуту денег на выезд, - хотя бы были последние. Не могу я здесь больше оставаться, не хочу здесь сидеть. К тебе, к тебе скорее, обнять тебя. Ведь ты меня обнимешь, поцелуешь, не правда ли? Ох, если б не скверная, не холодная эта сырая погода, я вчера по крайней мере хоть бы в Франкфурт переехал! и не было бы ничего, не играл бы! Но погода такая, что мне с моими зубами и с моим кашлем возможности не было тронуться, чтоб проехать целую ночь в легком пальто. Это просто невозможное дело, это был прямой риск схватить болезнь. Но теперь не остановлюсь и перед этим. Сейчас же по получении этого письма вышли 10 империалов (2) (то есть точно так же, как тот вексель Robert Thore, и тут вовсе не надобно собственно империалов, а просто Anveisung, как прошлый раз. Одним словом, точно так же, как прошлый раз). Десять империалов, то есть 90 с чем-то гульденов, чтоб только расплатиться и доехать. Сегодня пятница, в воскресенье получу и в тот же день в Франкфурте, а там возьму Schnell-Zug и в понедельник у тебя.

Ангел мой, не подумай как-нибудь, чтоб я и эти проиграл. Не оскорбляй меня уж до такой степени! Не думай обо мне так низко. Ведь и я человек! Ведь есть же во мне сколько-нибудь человеческого. Не вздумай как-нибудь, не доверяя мне, сама приехать ко мне. Эта недоверчивость к тому, что я не приеду, - убьет меня. Честное тебе слово даю, что тотчас поеду, несмотря ни на что, даже на дождь и холод. Обнимаю тебя и целую. Что-то ты теперь думаешь обо мне. Ох, кабы мне тебя видеть в ту минуту, как ты читаешь это письмо! Твой Ф. Д<остоевский>.

Р. S. Ангел мой, обо мне не беспокойся! Повторяю, если б я был сам по себе, я бы только засмеялся и плюнул. Мне ты, твое суждение одно мучительно! Вот что только одно меня и мучает. А я - замучил тебя! До свидания.

Ох, кабы поскорее к тебе, поскорее вместе, мы бы что-нибудь выдумали.

(1) было: начал

(2) далее было начато: каким хо<чешь>

 

312. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ

13 (25) мая 1867. Гомбург

 

Hombourg 25 мая/67 суббота, 10 часов утра.

Аня, ангел мой, единственное мое счастье и радость, - простишь ли ты меня за всё и все мучения и волнения, которые я заставил тебя испытать. О, как ты мне нужна. Вчера сидел целый вечер один, пробовал читать мои три перечитанные книжонки; а в голове всё одно стучит, одно: что-то ты? Что с нами будет теперь? Я не говорю про дальнейшее. Дальнейшее просто неразгаданно. Но бог спасет как-нибудь. Я и никогда в жизни моей дольше шести месяцев не рассчитывал, так же как и всякий, живущий одним своим трудом, чуть не поденным. На труд-то вот я и надеюсь теперь. Пойми, Аня: он должен быть великолепен, он должен быть еще лучше "Преступл<ения> и наказ<ания>". Тогда и читающая Россия моя, тогда и книгопродавцы мои.

В дальнейшее будущее наше я верю, только бы бог дал здоровья (а здесь припадков не бывает).

Но ближайшее дальнейшее неразгаданно (время, когда придется возвращаться в Россию, с долгами и проч.). Уж и не знаю, что будет. Теперь же серьезно и решительно верю в помощь Каткова. (Помогши раз и увидев, что я к зиме работу кончу, поможет и другой, поможет и зимой, когда приедем, беда в том, что всё будет мало). Но теперь-то только бы переждать, теперь-то только бы быть обеспеченным, до присылки от Каткова. А с чем? У нас и тридцати талеров, верно, не наберется. Одна надежда, что пришлет мамаша. Удивительно, что там происходит и почему не высылают. Одно меня ободряет: если б нельзя было прислать, то, верно, написали бы. Да и никто из них не пишет. Странно. Может быть, выслать не умеют. Авось уведомят.

К тебе, к тебе, Аня, теперь только и мысли, чтоб поскорей к тебе. Вместе сойдемся, вместе обо всем переговорим, обо всем перетолкуем. Жду завтрашнего дня с нетерпением болезненным. Несмотря ни на какую погоду поеду и с вечера начну упаковываться. Одна беда: раньше двенадцати часов наверно не получу письма (коли денежное), а может, и в четыре (1) пополудни. Но во всяком случае выеду и ни за что не останусь. Еще беспокойство одно есть: вчера подали счет хозяйский за неделю, ужасный счет, я отговорился, что еду в воскресение и разом заплачу. Нахмурились, но еще молчат. Но вот беда: счет еще подрастет к воскресению, и боюсь, что присланных денег не хватит на проезд и на счет. Поеду в третьем классе. Застану ли в Франкфурте шнель-цуг. (Ничего-то здесь узнать нельзя). Не пришлось бы ночевать где-нибудь. Погода же ужасная, холодная и дождливая. Ночи как у нас в октябре, но нужды нет, - непременно поеду. Надену двойное белье, две рубашки и проч. Но авось всё сойдет хорошо. Аня, ангел, только бы к тебе мне приехать, поскорее, а там всё уладится исподволь. Как приеду - сейчас напишу к Каткову. Может ответ прийти и через 2 недели, но надо рассчитывать на месяц. Я решил просить тысячу, хотя бы с рассрочкой. Тогда переедем поскорее в Швейцарию. Проезд будет стоить 50 талеров, но ничего! И там за работу!

До свидания, Аня, сердце мое! Послезавтра у тебя, меньше чем через 48 часов. Часы считаю. Дай бог, чтобы всё удалось! Прости меня, ангел, прости, сердце мое.

Твой Ф. Д<остоевский>.

(1) далее было: после

 

313. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ

14 (26) мая 1867. Гомбург

 

Hombourg 26 мая/67, 10 часов утра.

Милый ангел, пишу на клочке; бумага и пакеты все вышли; взял хозяйской. Если получу сегодня от тебя деньги, то постараюсь изо всех сил сегодня же и поехать. Поезд отсюда идет в 3 часа 20 минут; но застану ли во Франкфурте - не знаю. В шнель-цуге, как мне сказали, нет третьего класса; если же поехать в третьем классе (не в шнель-цуге), то надо ночевать дорогой: одно на одно и выйдет. А шнель-цуг дорог. У хозяев счет дойдет сегодня до 70 гульденов. Останется 20, а 20 minimum стоит один шнель-цуг. Без копейки ехать нельзя; но так как я имею непременное желание выехать, то как-нибудь обделаю. Одно всего больше беспокоит: холод. Простужусь - хуже будет. По газетам в Берлине холера, а в Париже, третьего дня, 24 мая, ночью был мороз, яблони и вишни пропали, никогда не запомнят. Всё покрылось инеем, а днем, 24 мая, был снег и град. Вчера здесь в Гомбурге, днем, дыхание замерзало. Попробую надеть двойное белье, а там что бог даст. Во всяком случае, ангел мой вечный, не беспокойся. Я всеми силами ХОЧУ! выехать. Если завтра не приеду и вместо меня получишь это письмо, то знай, что что-нибудь не уладилось, какая-нибудь мелочь, какое-нибудь обстоятельство, а что я все-таки на выезде. Обнимаю тебя, мое сокровище, крепко, целую бессчетно, люби меня, будь женой, прости, не помни зла, нам ведь всю жизнь прожить вместе. Твой вечный и верный

Фед<ор> Достоевский.

Воскресение сегодня, вряд ли конторы будут отперты, чтоб разменять. Да вот что: если получу не утром, а в 5 часов пополудни! Ох, не желал бы.

Ангел, друг мой, прости меня.

 

314. П. А. ИСАЕВУ

19 (31) мая 1867. Дрезден

 

Дрезден, 31/19 мая/67.

Любезный друг Паша, благодарю тебя за оба твои письма. Я здоров, и, по занятиям, мы должны будем остаться в Дрездене, от сего дня считая, еще недели две. И потому прошу тебя все накопившиеся у тебя ко мне письма мне прислать. Сделай так: все распечатай и (разумеется, не читая и не смотря даже на подписи) вложи в один конверт (купи конверт побольше) и вышли мне. Высылка не может стоить более какого-нибудь рубля. Но знай, что надобно сделать это, рассчитывая на эти две недели. Не ждать же мне здесь писем. Во всяком случае, высылай и высылай сейчас. Теперь 19, полагаю, что еще письмо мое застанет тебя не в Павловске. Если жив Павловске, то, верно, кто-нибудь приезжает из вас иногда домой.

Я, Паша, слышу, что ты не совсем так распоряжаешься, как бы мне желалось. (1) Зачем ты взял 10 р. из денег, которые должны храниться у Ап<оллона> Ник<олаеви>ча? Верно ли ты отдал деньги Прасковье Петровне, все ли, (2) что велели тебе отдать? Смотри, Паша, осторожнее. Мне самому нужны деньги, а их у меня очень мало. Я никаких займов, например, сделанных тобой, не заплачу. Объявляю заране.

Я бы очень желал, милый Паша, чтоб ты не только свое, но и мое положение умел понять. Денег у меня теперь очень долго не будет. Ведь я сам ничем не обеспечен. Может даже случиться, что я и не в состоянии буду выслать тебе еще денег, через два месяца; а следственно, лучше бы экономизировать на всякий случай, чем тратить. (3)

Боюсь тоже, чтоб ты не был как-нибудь в тягость Эмилии Федоровне и не наделал бы ей каких-нибудь неприятностей. Уважай ее и будь в высшей степени к ней почтителен. Она глава в доме; так и ты ее беспрекословно почитай, покамест живешь у нее. Правда ли, что Эмилия Федоровна получила 400 р., и почему ты мне об этом не написал? Поздравь ее; я очень за нее рад. Разумеется, этих денег ей хватит ненадолго. Боюсь, что даже очень ненадолго. Надобно и отдать и обзавестись кой-чем. Это, вероятно, Разин отдал. Это очень честно с его стороны, и за это ему много простится. Эмилии Федоровне теперь не пишу; напишу потом. Поклонись ей от меня и скажи, что я очень думаю и забочусь о всех ее делах. Поклонись от меня Феде. Желал бы очень, очень узнать, как его дела и что он предпринимает? Едет ли он в Москву или еще куда-нибудь? Если Федя еще в Петербурге, скажи, чтоб черкнул ко мне словечка два, а покамест передай, что я его целую и жму его руку. То же передай и Мише. Коле мой поклон и особенную, глубокую благодарность за дела с Гинтерлах. Поклонись Ап<оллону> Николаевичу и всем, кому можно говорить теперешний мой адресс. Ради бога, не болтай много и старайся, чтоб и другие не говорили о том, где я теперь нахожусь, не давай моего адресса никому. Я боюсь, что меня и здесь кредиторы отыщут. Сообщай, пожалуйста, точнее и вернее обо всем, что случилось. Александре Михайловне (4) и Ник<олаю> Ив<ановичу> поклон. Не забудь письмо Андрея Михайловича. Не пропусти этих двух недель; пиши; во всяком случае пиши. Катю искренно целую; я уверен, что она бесподобно выдержит экзамен. Как бы я рад был, если б мамаша сделала ей костюм несколько получше, чем прошлого и третьего года в Павловске. Пр<асковье> Петровне поклонись и, главное, справься: где Ваня? Хорошенько справься. Не знаешь ли чего про Федосью, Клавдию и Костю?

Не забывай описать ни малейшего обстоятельства, особенно касающегося моих дел. Не откладывай отвечать. Тотчас же, как получишь это письмо, и садись за ответ.

Здесь до сих пор были сильные холода. В Париже, пишут, 12 мая был снег и мороз. Теперь жары. Зелень же давным-давно великолепная, а цветы уже отцветают. Здесь довольно скучновато (кроме галереи), но работать можно. Зато воздух удивительный и припадки совсем перестали.

Прощай, Паша, целую тебя и желаю всего лучшего. Жаль, что ты сам не желаешь себе лучшего, а только фантазируешь.

Тебя искренно любящий

Фед<ор> Достоевский.

Эмилии Федоровне особенно поклонись. Как ее здоровье? Анне Николавне передай мой глубокий поклон. Марье Григорьевне тоже.

(1) далее было начато: Те 60 р., которы<е>

(2) далее было: 40

(3) было: транжирить

(4) далее было начато: муж<у>

 

315. Э. Ф. ДОСТОЕВСКОЙ

1 (13) июня 1867. Дрезден

 

Дрезден, 1/12 июля (1)/67.

Многоуважаемая Эмилия Федоровна,

Я полагаю, что Вы теперь находитесь уже в Павловске, а потому и адрессую в Павловск. Хорошо, если б мое письмо не замедлило. Очень рад, что Вы здоровы; дай бог, чтоб и всё остальное было благополучно. Уехал ли Федя? Если не уехал еще, то скажите ему, чтоб он передал мой поклон Верочке и А<лександру> П<авловичу> и в особенности Сонечке и Машеньке. На днях я получил письмо от Паши, из которого и знаю сколько-нибудь о Вас. Хорошо, кабы Разин отдал еще хоть 100 р. (больше он не даст; и рассчитывать, по-моему, нечего. Хорошо и это). Паша пишет, что Алонкин спрашивает меня насчет квартиры. Так как я полагаю (по письму Паши), что он уже уехал в Псков, то и обращаюсь к Вам, многоуважаемая Эмилья Федоровна, с особенною просьбою, которую и прошу Вас, если возможно, поскорее исполнить, а именно: пошлите кого-нибудь к Алонкину (Мишу, например), а то попросите и Николая Михайловича, и, во-первых: пусть Миша передаст Алонкину мой поклон и уважение, а во-вторых, пусть передаст ему, что теперь, в настоящую минуту, я никак не могу сказать наверно, займу ли я, возвратясь (кроме той квартиры, в которой Вы теперь живете), ту квартиру, в которой, рядом с нами, живут жиды? Что же касается до старой моей квартиры (той самой, в которой теперь живете Вы), то я непременно оставляю ее за собою, и в ней будете жить я или Вы. Это очень важно для меня и надо ему передать немедленно. Полагаю, что Паша уже уехал в Псков, оттого и не пишу ему и не поручаю, а прошу Вас. Всего лучше пошлите Мишу.

Я в настоящую минуту не совсем здоров. Припадки всё не были, целых полтора месяца, а вчера вдруг случился, небольшой. Если пожить здесь еще несколько месяцев, то, полагаю, совсем пройдут. Поцелуйте за меня детей и передайте всем нашим близким искреннее мое уважение, в особенности Кашиным. Каков Милюков-то? Хорош, нечего сказать. На днях буду писать Майкову. Полагаю, что скоро из Дрездена выеду. Напишу еще и тогда вышлю другой мой адресс. Анна Григорьевна свидетельствует Вам искреннее свое уважение. До свидания, Эмилия Федоровна, будьте здоровы (главное) и дай бог провести счастливое лето.

Искренно любящий Вас брат Ваш

Федор Достоевский.

(1) в подлиннике месяц указан ошибочно

 

316. А. Н. СНИТКИНОЙ

9 (21) июля 1867. Баден-Баден

 

Многоуважаемая и любезнейшая Анна Николаевна,

Я и Аня, мы здоровы и счастливы. Аня меня любит, а я никогда в жизни еще не был так счастлив, как с нею. Она кротка, добра, умна, верит в меня и до того заставила меня привязаться к себе любовью, что, кажется, я бы теперь без нее умер. Благодарю Вас от всего сердца за такую дочь. Вы мне дали это счастье. Мы Вас почти каждый день вспоминаем; Аня иногда даже плачет об Вас и всё мне рассказывает о том, как прежде она жила у Вас в доме. Она очень беспокоится, когда долго не приходят от Вас письма. Передайте наш поклон Марье Григорьевне и ее доброму, прекрасному Павлу Григорьевичу, который так за мной ухаживал, когда со мной был в их доме припадок. Ивану Григорьевичу передайте наш братский привет. Обнимаю Вас от всего сердца и пребываю искренно и многолюбящий Вас

Федор Достоевский.

9 июля/67.

 

317. А. Н. МАЙКОВУ

16 (28) августа 1867. Женева

 

Женева 28/16 67 года.

Эвона сколько времени я молчал и не отвечал на дорогое письмо Ваше, дорогой и незабвенный друг, Аполлон Николаевич. Я Вас называю: незабвенным другом и чувствую в моем сердце, что название правильно: мы с Вами такие давнишние и такие привычные, что жизнь, разлучавшая и даже разводившая нас иногда, не только не развела, но даже, может быть, и свела нас окончательно. Если Вы (1) пишете, что почувствовали отчасти мое отсутствие, то уж кольми паче я Ваше. Кроме ежедневно подтверждавшегося во мне убеждения в сходстве и стачке наших мыслей и чувств, возьмите еще в соображение, что я, потеряв Вас, попал еще, сверх того, на чужую сторону, где нет не только русского лица, русских книг и русских мыслей и забот, но даже приветливого лица нет! Право, я даже не понимаю, как может заграничный русский человек, если только у него есть чувство и смысл, этого не заметить и больно не прочувствовать. Может быть, эти лица и приветливы для себя, но нам-то кажется, что для нас нет. Право так! И как можно выживать жизнь за границей? Без родины - страдание, ей-богу! Ехать хоть на полгода, хоть на год - хорошо. Но ехать так, как я, не зная и не ведая, когда ворочусь, очень дурно и тяжело. От идеи тяжело. А мне Россия нужна, для моего писания и труда нужна (не говорю уже об остальной жизни), да и как еще! Точно рыба без воды; сил и средств лишаешься. Вообще об этом поговорим. Обо многом мне надо с Вами поговорить и попросить Вашего совета и помощи. Вы один у меня, с которым я могу отсюда говорить. NB. Кстати: Прочтите это письмо про себя и не рассказывайте обо мне кому не нужно знать. Сами увидите. Еще слово: почему я так долго Вам не писал? На это я Вам обстоятельно ответить не в силах, Сам сознавал себя слишком неустойчиво и ждал хоть малейшей оседлости, чтоб начать с Вами переписку. Я на Вас, на одного Вас надеюсь. Пишите мне чаще, не оставляйте меня, голубчик! А я Вам теперь буду очень часто и регулярно писать. Заведемте переписку постоянную; ради бога! Это мне Россию заменит и сил мне придаст.

Расскажу же Вам эти четыре месяца tant bien que mal и откровенно.

Вы знаете, как я выехал и с какими причинами. Главных причин две: 1) спасать не только здоровье, но даже жизнь. Припадки стали уж повторяться каждую неделю, а чувствовать и сознавать ясно это нервное и мозговое расстройство было невыносимо. Рассудок действительно расстроивался, - это истина. Я это чувствовал; а расстройство нервов доводило иногда меня до бешеных минут. 2-я причина - мои обстоятельства: кредиторы ждать больше не могли, и в то время, как я выезжал, уж было подано ко взысканию Латкиным и потом Печаткиным - немного меня не захватили. Оно, положим, - (и говорю не для красы и не для словца) - долговое отделение с одной стороны было бы мне даже очень полезно: действительность, материал, второй "Мертвый дом", одним словом, материалу было бы по крайней мере на 4 или на 5 тысяч рублей, но ведь я только что женился и, кроме того, выдержал ли бы я душное лето в доме Тарасова? Это составляло неразрешимый вопрос. Если же бы мне писать в доме Тарасова, при припадках усиленных, было нельзя, то чем бы я расплатился с долгами? А обуза наросла страшная. Я поехал, но уезжал я тогда с смертью в душе: в заграницу я не верил, то есть я верил, что нравственное влияние заграницы будет очень дурное: один, без материалу, с юным созданием, которое с наивною радостию стремилось разделить со мною странническую жизнь; но ведь я видел, что в этой наивной радости много неопытного и первой горячки, и это меня смущало и мучило очень. Я боялся, что Анна Григорьевна соскучится вдвоем со мною. А ведь мы действительно до сих пор только одни вдвоем. На себя же я не надеялся: характер мой больной, и я предвидел, что она со мной измучается. (NB. Правда, Анна Григорьевна оказалась сильнее и глубже, чем я ее знал и рассчитывал, и во многих случаях была просто ангелом-хранителем моим; но в то же время много детского и двадцатилетнего, что прекрасно и естественно необходимо, но чему я вряд ли имею силы и способности ответить. Всё это мне мерещилось при отъезде, и хотя, повторяю, Анна Григорьевна оказалась и сильнее и лучше, чем я думал, но я все-таки и до сих пор не спокоен). Наконец, наши малые средства смущали меня: поехали мы со средствами весьма невеликими и задолжав вперед ТРИ (!) тысячи Каткову. Я, правда, рассчитывал тотчас же, выехав за границу, приняться немедленно за работу. Что ж оказалось? Ничего или почти ничего до сих пор не сделал и только теперь принимаюсь за работу серьезно и окончательно. Правда, насчет того, что ничего не сделал, я еще в сомнении: зато прочувствовалось и много кой-чего выдумалось; но написанного, но черного на белом еще немного, а ведь черное на белом и есть окончательное; за него только и платят.

Бросив поскорее скучный Берлин (где я стоял один день, где скучные немцы успели-таки расстроить мои нервы до злости и где я был в русской бане), мы проехали в Дрезден, наняли квартиру и на время основались.

Впечатление оказалось очень странное; тотчас же мне представился вопрос: для чего я в Дрездене, именно в Дрездене, а не где-нибудь в другом месте, и для чего именно стоило бросать всё в одном месте и приезжать в другое? Ответ-то был ясный (здоровье, от долгов и проч.), но скверно было и то, что я слишком ясно почувствовал, что теперь где бы ни жить, оказывается всё равно, в Дрездене или где-нибудь, везде на чужой стороне, везде ломоть отрезанный. Я было тотчас же хотел за работу и почувствовал, что положительно не работается, положительно не то впечатление. Что же я делал? Прозябал. Читал, кой-что писал, мучился от тоски, потом от жары. Дни проходили однообразно. Мы с Аней регулярно после обеда гуляли в Большом саду, слушали дешевую музыку, потом читали, потом ложились спать. В характере Анны Григорьевны оказалось решительное антикварство (и это очень для меня мило и забавно). Для нее, например, целое занятие пойти осматривать какую-нибудь глупую ратушу, записывать, описывать ее (что она делает своими стенографическими знаками и исписала 7 книжек), но пуще всего заняла ее и поразила галерея, и я этому очень был рад: потому что в душе ее возродилось слишком много впечатлений, чтоб соскучиться. Ходила она в галерею каждый день. Сколько мы с ней переговорили и перетолковали о всех наших, о петербургских, о московских, о Вас и об Анне Ивановне; было довольно грустно отчасти.

Мыслей моих Вам не описываю. Много накопилось впечатлений. Читал русские газеты и отводил душу. Почувствовал в себе наконец, что материалу накопилось на целую статью об отношениях России к Европе и об русском верхнем слое. Но что говорить об этом! Немцы мне расстроивали нервы, а наша русская жизнь нашего верхнего слоя и их вера в Европу и цивилизацию тоже. Происшествие в Париже меня потрясло ужасно. Хороши тоже адвокаты парижские, кричавшие: "Vive la Pologne". Фу, что за мерзость, а главное - глупость и казенщина! Еще более убедился я тоже в моей прежней идее: что отчасти и выгодно нам, что Европа нас не знает и так гнусно нас знает. А подробности процесса г<--->на Березовского! Сколько гнусной казенщины; но главное, главное, - как это они не выболтались, как всё еще на одном и том же месте, всё на одном и том же месте!

Россия тоже отсюда выпуклее кажется нашему брату. Необыкновенный факт состоятельности и неожиданной зрелости русского народа при встрече всех наших реформ (хотя бы только одной судебной) и в то же время известие о высеченном купце 1-й гильдии в Оренбургской губернии исправником. Одно чувствуется: что русский народ, благодаря своему благодетелю и его реформам, стал наконец мало-помалу в такое положение, что поневоле приучится к деловитости, к самонаблюдению, а в этом-то вся и штука. Ей-богу, время теперь по перелому и реформам чуть ли не важнее петровского. А что дороги? Поскорее бы на юг, поскорее как можно; в этом вся штука. К тому времени везде правый суд, и тогда что за великое обновление! (Обо всем об этом здесь думается, мечтается, от всего этого сердце бьется).

Здесь, хоть и ни с кем почти не встречался, но и нельзя не столкнуться нечаянно. В Германии столкнулся с одним русским, который живет за границей постоянно, в Россию ездит каждый год недели на три получить доход и возвращается опять в Германию, где у него жена и дети, все онемечились.

Между прочим, спросил его: "Для чего, собственно, он экспатрировался?" Он буквально (и с раздраженною наглостию) отвечал: "Здесь цивилизация, а у нас варварство. Кроме того, здесь нет народностей; я ехал в вагоне вчера и разобрать не мог француза от англичанина и от немца.

- Так, стало быть, это прогресс, по-вашему?

- Как же, разумеется.

- Да знаете ли вы, что это совершенно неверно. Француз прежде всего француз, а англичанин - англичанин, и быть самими собою их высшая цель. Мало того: это-то и их сила.

- Совершенно неправда. Цивилизация должна сравнять всё, и мы тогда только будем счастливы, когда забудем, что мы русские, и всякий будет походить на всех. Не Каткова же слушать!

- А вы не любите Каткова?

- Он подлец.

- Почему?

- Потому что поляков не любит.

- А читаете вы его журнал?

- Нет, никогда не читаю".

Разговор этот я передаю буквально. Человек этот принадлежит к молодым прогрессистам, впрочем, кажется, держит себя от всех в стороне. В каких-то шпицов, ворчливых и брезгливых, они за границей обращаются.

Наконец в Дрездене тоска измучила и меня и Анну Григорьевну. А главное, оказались следующие факты:

1) по письмам, которые переслал мне Паша (он только раз и писал мне), оказалось, что кредиторы подали ко взысканию (стало быть, возвращаться в Россию до уплаты нельзя). 2) Жена почувствовала себя беременной (это, пожалуйста, между нами. Девять месяцев выйдут к февралю: стало быть, возвращаться (2) тем более нельзя). 3) Предстал вопрос: что же будет с моими петербургскими, с Эмилией Федоровной и с Пашей и с некоторыми другими? Денег, денег, а их нет!

4) Если зимовать, то зимовать где-нибудь на юге. Да к тому же хотелось хоть что-нибудь показать Анне Григорьевне, развлечь ее, поездить с ней. Решили зимовать где-нибудь в Швейцарии или в Италии. А денег нет. Взятые нами уже очень поистратились. Написал к Каткову, описал свое положение и попросил еще 500 руб. вперед. Как Вы думаете: ведь прислали! Что за превосходный это человек! Это с сердцем человек! Мы отправились в Швейцарию. Но тут начну Вам описывать мои подлости и позоры.

Голубчик Аполлон Николаевич, я чувствую, что мог Вас считать как моего судью. Вы человек и гражданин, Вы человек с сердцем, в чем Вы убедили меня давно, Вы муж и отец примерный, наконец, суждение Ваше я всегда ценил. Мне перед Вами покаяться не больно. Но пишу только для Вас, одного. Не отдавайте меня на суд людской!

Проезжая недалеко от Бадена, я вздумал туда завернуть. Соблазнительная мысль меня мучила: пожертвовать 10 луидоров и, может быть, выиграю хоть 2000 франков лишних, а ведь это на 4 месяца житья, со всем, со всеми (3) петербургскими. Гаже всего, что мне и прежде случалось иногда выигрывать. А хуже всего, что натура моя подлая и слишком страстная: везде-то и во всем я до последнего предела дохожу, всю жизнь за черту переходил.

Бес тотчас же сыграл со мной штуку: я, дня в три, выиграл 4000 франков, с необыкновенною легкостию. Теперь изображу Вам, как всё это мне представилось: с одной стороны, этот легкий выигрыш, - из ста франков я в три дня сделал четыре тысячи. С другой стороны, долги, взыскания, тревога душевная, невозможность воротиться в Россию. Наконец, третье и главное, сама игра. Знаете ли, как это втягивает. Нет, клянусь Вам, тут не одна корысть, хотя мне прежде всего нужны были деньги для денег. Анна Григорьевна умоляла меня удовольствоваться 4000 тысячами (4) франков и тотчас уехать. Но ведь такая легкая и возможная возможность поправить всё! А примеры-то? Кроме собственного выигрыша ежедневно видишь, как другие берут по 20000, 30000 франков. (Проигравшихся не видишь). Чем они святые? мне деньги нужнее их. Я рискнул дальше и проиграл. Стал свои последние проигрывать, раздражаясь до лихорадки, - проиграл. Стал закладывать платье. Анна Григорьевна всё свое заложила, последние вещицы (что за ангел! Как утешала она меня, как скучала в треклятом Бадене, в наших двух комнатках над кузницей, куда мы переехали). Наконец, довольно, всё было проиграно. (О, как подлы при этом немцы, какие все до единого ростовщики, мерзавцы и надувалы! Хозяйка квартиры, понимая, что нам покамест, до получения денег, некуда ехать, набавила цену!) Наконец, надо было спасаться, уезжать из Бадена. Опять написал Каткову, опять попросил 500 рублей (не говоря об обстоятельствах, но письмо было из Бадена, и он, наверно, кое-что понял). Ну-с, ведь прислал! Прислал! Итого теперь 4000 взято вперед из "Русского вестника". Но, однако ж, вот в чем дело: из этих 500 более половины пошло на уплату процентов и перезаклад нашей мебели в Петербурге, что сделала мать Анны Григорьевны. На ее имя, по моей просьбе, и деньги были высланы из "Р<усского> вестника". Затем 100 руб. пошли на уплату долгов в Бадене, 50 рублей ждем еще, мать Анны Григорьевны вышлет (из тех же 500 руб. Это недополученный остаток), и (5) наконец, франков двести осталось нам на переезд в Женеву (почему в Женеву? А почем я знаю; не всё ли равно). В Женеву-то мы переехали, наняли Chambre garnie у двух старух, и теперь, то есть на четвертый день, у нас всего капиталу 18 франков. Кроме 50 рублей, которые ожидаем на днях от Анны Николаевны, - месяца на два не предстоит в виду никакого получения.

Но чтоб окончить с Баденом: в Бадене мы промучились в этом аде 7 недель. В самом начале, как только что я приехал в Баден, на другой же день, я встретил в воксале Гончарова. Как конфузился меня вначале Иван Александрович. Этот статский или действительный статский советник тоже поигрывал. Но так как оказалось, что скрыться нельзя, а к тому же я сам играю с слишком грубою откровенностию, то он и перестал от меня скрываться. Играл он с лихорадочным жаром (в маленькую, на серебро), играл все 2 недели, которые прожил в Бадене, и, кажется, значительно проигрался. Но дай бог ему здоровья, милому человеку: когда я проигрался дотла (а он видел в моих руках много золота), он дал мне, по просьбе моей, 60 франков взаймы. Осуждал он, должно быть, меня ужасно: "Зачем я всё проиграл, а не половину, как он?"

Гончаров всё мне говорил о Тургеневе, так что я, хоть и откладывал заходить к Тургеневу, решился наконец ему сделать визит. Я пошел утром в 12 часов и застал его за завтраком. Откровенно Вам скажу: я и прежде не любил этого человека лично. Сквернее всего то, что я еще с 67 года, с Wisbaden'a, должен ему 50 талеров (и не отдал до сих пор!). Не люблю тоже его аристократически-фарсерское объятие, с которым он лезет целоваться, но подставляет Вам свою щеку. Генеральство ужасное; а главное, его книга "Дым" меня раздражила. Он сам говорил мне, что главная мысль, основная точка его книги состоит в фразе: "Если б провалилась Россия, то не было бы никакого ни убытка, ни волнения в человечестве". Он объявил мне, что это его основное убеждение о России. Нашел я его страшно раздраженным неудачею "Дыма". А я, признаюсь, и не знал всех подробностей неудачи. Вы мне писали о статье Страхова в "Отечественных записках", но я не знал, что его везде отхлестали и что в Москве, в клубе, кажется, собирали уже подписку имен, чтоб протестовать против его "Дыма". Он это мне сам рассказывал. Признаюсь Вам, что я никак не мог представить себе, что можно так наивно и неловко выказывать все раны своего самолюбия, как Тургенев. И эти люди тщеславятся, между прочим, тем, что они атеисты! Он объявил мне, что он окончательный атеист. Но боже мой: деизм нам дал Христа, то есть до того высокое представление человека, что его понять нельзя без благоговения и нельзя не верить, что это идеал человечества вековечный! А что же они-то, Тургеневы, Герцены, Утины, Чернышевские, нам представили? Вместо высочайшей красоты божией, на которую они плюют, все они до того пакостно самолюбивы, до того (6) бесстыдно раздражительны, легкомысленно горды, что просто непонятно: на что они надеются и кто за ними пойдет? Ругал он Россию и русских безобразно, ужасно. Но вот что я заметил: все эти либералишки и прогрессисты, преимущественно школы еще Белинского, ругать Россию находят первым своим удовольствием и удовлетворением. Разница в том, что последователи Чернышевского просто ругают Россию и откровенно желают ей провалиться (преимущественно провалиться!). Эти же, отпрыски Белинского, прибавляют, что они любят Россию. А между тем не только всё, что есть в России чуть-чуть самобытного, им ненавистно, так что они его отрицают и тотчас же с наслаждением обращают в карикатуру, но что если б действительно представить им наконец факт, который бы уж нельзя опровергнуть или в карикатуре испортить, а с которым надо непременно согласиться, то, мне кажется, они бы были до муки, до боли, до отчаяния несчастны. 2-е). Заметил я, что Тургенев, например (равно как и все, долго не бывшие в России), решительно фактов не знают (хотя и читают газеты) и до того грубо потеряли всякое чутье России, таких обыкновенных фактов не понимают, которые даже (7) наш русский нигилист уже не отрицает, а только карикатурит по-своему. Между прочим, Тургенев говорил, что мы должны ползать перед немцами, что есть одна общая всем дорога и неминуемая - это цивилизация и что все попытки русизма и самостоятельности - свинство и глупость. Он говорил, что пишет большую статью на всех русофилов и славянофилов. Я посоветовал ему, для удобства, выписать из Парижа телескоп. - Для чего? - спросил он. - Отсюда далеко, - отвечал я; - Вы наведите на Россию телескоп и рассматривайте нас, а то, право, разглядеть трудно. Он ужасно рассердился. Видя его так раздраженным, я действительно с чрезвычайно удавшеюся наивностию сказал ему: "А ведь я не ожидал, что все эти критики на Вас и неуспех "Дыма" до такой степени раздражат Вас; ей-богу, не стоит того, плюньте на всё". "Да я вовсе не раздражен, что Вы!" - и покраснел. Я перебил разговор; заговорили о домашних и личных делах, я взял шапку и как-то, совсем без намерения, к слову, высказал, что накопилось в три месяца в душе от немцев:

"Знаете ли, какие здесь плуты и мошенники встречаются. Право, черный народ здесь гораздо хуже и бесчестнее нашего, а что глупее, то в этом сомнения нет. Ну вот Вы говорите про цивилизацию; ну что сделала им цивилизация и чем они так очень-то могут перед нами похвастаться!".

Он побледнел (буквально, ничего, ничего не преувеличиваю!) и сказал мне: "Говоря так, Вы меня лично обижаете. Знайте, что я здесь поселился окончательно, что я (8) сам считаю себя за немца, а не за русского, и горжусь этим!" Я ответил: "Хоть я читал "Дым" и говорил с Вами теперь целый час, но все-таки я никак не мог ожидать, что Вы это скажете, а потому извините, что я Вас оскорбил". Затем мы распрощались весьма вежливо, и я дал себе слово более к Тургеневу ни ногой никогда. На другой день Тургенев, ровно в 10 часов утра, заехал ко мне и оставил хозяевам (10) для передачи мне свою визитную карточку. Но так как я сам сказал ему накануне, что я, раньше двенадцати часов, принять не могу и что спим мы до одиннадцати, то приезд его в 10 часов утра я принял за ясный намек, что он не хочет встречаться со мной и сделал мне визит в 10 часов именно для того, чтоб я это понял. Во все 7 недель я встретился с ним один только раз в вокзале. Мы поглядели друг на друга, но ни он, ни я не захотели друг другу поклониться.

Может быть, Вам покажется неприятным, голубчик Аполлон Николаевич, эта злорадность, с которой я Вам описываю Тургенева, и то, как мы друг друга оскорбляли. Но, ей-богу, я не в силах; он слишком оскорбил меня своими убеждениями. Лично мне всё равно, хотя с своим генеральством он и не очень привлекателен; но нельзя же слушать такие ругательства на Россию от русского изменника, который бы мог быть полезен. Его ползание перед немцами и ненависть к русским я заметил давно, еще четыре года назад. Но теперешнее раздражение и остервенение до пены у рта (11) на Россию происходит единственно от неуспеха "Дыма" и что Россия осмелилась не признать его гением. Тут одно самолюбие, и это тем пакостнее.

Но черт с ними со всеми!

Теперь выслушайте, друг мой, мои намерения: я, конечно, сделал подло, что проиграл. Но говоря сравнительно, я проиграл немного своих-то денег. Тем не менее эти деньги могли служить мне месяца на два жизни, даже на четыре, судя по тому, как мы живем. Я уже Вам сказал: я не мог устоять против выигрыша. Если б я первоначально проиграл 10 луидоров, как положил себе, я бы тотчас бросил всё и уехал. Но выигрыш 4000 франков погубил меня! Возможности не было устоять против соблазна выиграть больше (когда это оказывалось так легко) и разом выйти из всех этих взысканий, обеспечить себя на время и всех моих: Эмилию Федоровну, Пашу и проч. Впрочем, это всё нимало меня не оправдывает, потому что я был не один. Я был с юным, добрым и прекрасным существом, которое верит в меня вполне, которого я защитник и покровитель, а следовательно, которое я не мог губить и так рисковать всем, хотя бы и немногим.

Будущность моя представляется мне очень тяжелою: главное, возвратиться в Россию не могу, по вышеизложенным причинам, а пуще всего вопрос: что будет с теми, которые зависят от моей помощи. Все эти мысли убивают меня. Но так или этак, а из этого положения, рано ли, поздно ли, надо выйти. Надеяться же я могу, конечно, только на одного себя, потому что другого ничего нет в виду.

В 65 году, возвратясь из Висбадена, в октябре, я кое-как уговорил кредиторов капельку подождать, сосредоточился в себе и принялся за работу. Мне удалось, и кредиторам было порядочно заплачено. Теперь я приехал в Женеву с идеями в голове. Роман есть, и, если бог поможет, выйдет вещь большая и, может быть, недурная. Люблю я ее ужасно и писать буду с наслаждением и тревогой.

Катков сам мне сказал в апреле, что им бы хотелось и было бы лучше начать печатать мой роман с января 1868 года. Так оно и будет, хотя высылать частями я начну раньше.

Хотя здесь и нет кредиторов, но обстановка моя хуже, чем в 65-м году. Все-таки Паша, Эмилия Федоровна были перед глазами. К тому же я был один. Правда, Анна Григорьевна ангел, и если б Вы знали, что она теперь для меня значит. Я ее люблю, и она говорит, что она счастлива, вполне счастлива, и что не надо ей ни развлечений, ни людей, и что вдвоем со мной в комнате она вполне довольна.

Хорошо. Теперь, стало быть, мне месяцев шесть непрерывной работы. Но к тому времени жене придется родить. Женева город хороший: тут и доктора и французский язык. Но климат очень дурен, мрачный, а осень, зима скверность. Может быть, если будут средства, месяца через два с половиной можно еще будет переехать в Италию. Вообще зимовать или в Италии, или в Париже. Вообще где выгоднее и удобнее, не знаю. А может быть, и прямо до весны в Женеве останемся.

Денежные расчеты такие: если напечатать роман, то Катков не откажет еще вперед дать в течение будущего года тоже тысячи три. Тут, стало быть, будет и для нас, и для Паши с Эм<илией> Фед<оровной>, и даже немного и для кредиторов (для ободрения их). Роман же можно продать или запродать, с половины года, вторым изданием.

Вы один у меня, Вы мой голубчик, мое провидение. Не откажитесь помогать мне в будущем. Ибо во всех этих моих делах и делишках (12) я буду умолять принять участие.

Вам, вероятно, ясна мысль, основная мысль всех этих надежд моих: ясно, что всё это может успеть сделаться и принести свои результаты под ОДНИМ ТОЛЬКО условием, именно: ЧТО РОМАН БУДЕТ ХОРОШ. Об этом, стало быть, и нужно теперь заботиться всеми силами.

(Ах, голубчик, тяжело, слишком тяжело было взять на себя эту заносчивую мысль, три года назад, что я заплачу все эти долги, и сдуру дать все эти векселя! Где взять здоровья и энергии для этого! И если опыт показал уже, что успех может быть, то ведь при каком условии: при одном только, что всякое сочинение мое непременно будет настолько удачно, чтоб возбудить довольно сильное внимание в публике; иначе - все рушилось. Да разве это возможно, разве это может войти в арифметический расчет!)

Теперь последнее мое слово к Вам. Выслушайте, сообразите и помогите!

У нас теперь 18 франков. Завтра или послезавтра придут от матери Анны Григорьевны 50 рублей, которые она нам не дослала из катковских денег. И вот всё, все средства наши, до нового получения от Каткова. (Мать Анны Григорьевны именно теперь, в эту минуту, в таких обстоятельствах, что ни одной копейкой нам помочь не может.)

Но просить у Каткова, теперь, решительно нельзя. Через 2 месяца дело другое: тогда я вышлю ему тысячи на полторы романа и опишу свое положение.

1000 руб. он зачтет (13) в уплату моего долга, а 500 мне вышлет. Я на это надеюсь вполне: он добр и благороден.

Но как же прожить эти 2 месяца работы? Не судите меня и будьте моим ангелом-хранителем! Я знаю, Аполлон Николаевич, что у Вас у самих денег лишних нет. Никогда бы я не обратился к Вам с просьбою о помощи. Но я ведь утопаю, утонул совершенно. Через две-три недели я совершенно без копейки, а утопающий протягивает руку, уже не спрашиваясь рассудка. Так делаю и я. Я знаю, что Вы расположены ко мне хорошо; но знаю тоже, что помочь мне деньгами Вам почти невозможно. И все-таки, зная это, прошу у Вас помощи, потому что кроме Вас - никого не имею, и если Вы не поможете, то я погибну, вполне погибну!

Вот моя просьба:

Я прошу у Вас 150 руб. Вышлите мне их в Женеву,

poste restante. Через 2 месяца редакция "Русского вестника" вышлет Вам 500 рублей на мое имя. Я сам буду просить ее сделать так. (А что она вышлет - в этом нет сомнения, только бы я выслал им роман. А я вышлю. Это тоже без сомнения).

Итак, я прошу у Вас на два месяца. Голубчик, спасите меня! Заслужу Вам вовеки дружбой и привязанностию. Если у Вас нет, займите у кого-нибудь для меня. Простите, что так пишу: но ведь я утопающий!

С сентября месяца Паша останется без денег. (Об Эмилии Федоровне уже не говорю!) И потому из этих 150 руб. отделите ему 25 руб. и выдайте ему покамест, сказав, чтоб он потеснился и поприжался месяца на два. Потом я напишу Вам, сколько отделить для него покамест из катковских 500 руб. (Для того-то я и намерен просить редакцию "Русского вестника" присылать впредь деньги на Ваше имя; ибо Вас я умоляю быть мне на время помощником в кой-каких моих петербургских делишках, то есть через Ваши руки буду производить кой-какие уплаты и выдачи. Не беспокойтесь, тут не будет ничего, что бы Вас поставило в двусмысленное положение. (14) Я прошу только Вашего дружеского участия, умоляю, потому что никого, никого нет у меня в Петербурге, кроме Вас, на кого бы я мог понадеяться!)

Прошу Вас тоже написать мне как можно скорее. Не оставляйте меня одного! Бог Вас вознаградит за это.

Скажите Паше, чтоб написал мне сюда, в Женеву, обо всем, что с ним было, и если имеет ко мне письма, то чтоб переслал их по примеру прежнего раза. Я получил от него всего только одно письмо за всё это время. Не любит он меня, кажется, совсем. А ведь это очень мне тяжело.

Адресс мой:

M-r Theodore Dostoiewsky, Suisse, Genиve, poste restante.

Напишите мне тоже Ваш адресе. Так как я не знаю Ваш дом, то посылаю это письмо через Анну Николавну Сниткину (мать Анны Григорьевны), она и доставит Вам.

Во всяком случае, прошу Вас убедительнейше, напишите мне, голубчик, как можно скорее и сообщите побольше известий обо всех наших, об том, что делается, что в ходу, что Вы делаете сами. Одним словом, оросите каплей воды душу, иссохшую в пустыне. Ради бога!

Всем Вашим поклон, родителям и Анне Ивановне. Ей особенно. От Анны Григорьевны особенно. Сколько мы об Вас вспоминали, сколько мы переговорили.

Когда-то увидимся!

Посоветуйте мне тоже что-нибудь. Скажите мне Ваш взгляд на мое положение. Да не слыхали ли Вы чего об моих делах петербургских, хоть от Паши.

В будущем письме напишу кой о чем о другом.

В Женеве я совершенно уединен и никого из русских не видал.

Ни звука русского, ни русского лица!

Прощайте, обнимаю Вас крепко, крепко и целую.

Ваш весь Федор Достоевский.

(1) было: Вам

(2) далее было: как говорят <?>

(3) далее было начато: расх<одами>

(4) так в подлиннике

(5) далее было: остаток

(6) было: так

(7) было: что даже на<ш>

(8) было начато: ку<пить>

(9) далее было: более уже

(10) далее было: свою

(11) в подлиннике: у рту

(12) было: Ибо все эти мои дела и делишки

(13) вместо: он зачтет - было: пойдут

(14) далее было начато: Останется

 

318. А. Н. МАЙКОВУ

3 (15) сентября 1867. Женева

 

Женева 15 сентября/67.

Проcтите меня, голубчик Аполлон Николаевич, что замешкался Вам ответить, - да еще на Ваше письмо, в котором Вы прислали мне деньги. Дело в том, что кончил вот эту проклятую статью "Знакомство мое с Белинским". Возможности не было отлагать и мешкать. А между тем я ведь и летом ее писал, но до того она меня измучила и до того трудно ее было писать, что я дотянул до сего времени и наконец-то, со скрежетом зубовным, кончил. Штука была в том, что я сдуру взялся за такую статью. Только что притронулся писать и сейчас увидал, что возможности нет написать цензурно (потому что я хотел писать всё).

10 листов романа было бы легче написать, чем эти 2 листа! Из всего этого вышло, что эту растреклятую статью я написал, если всё считать в сложности, раз пять и потом всё опять перекрещивал и из написанного опять переделывал. Наконец кое-как вывел статью, - но до того дрянная, что из души воротит. Сколько драгоценнейших фактов я принужден был выкинуть. Как и следовало ожидать, осталось всё самое дрянное и золотосрединное. Мерзость!

За эту статью деньги мне дали вперед. Бабиков с кем-то. Я, бывши в апреле в Москве, выпросил у Бабикова отсрочку (разумеется, не на 5 месяцев, хотя срок был и не определен окончательно). Альманах свой они хотели издать в сентябре или в октябре (так рассчитывали в апреле, это значит, что книга никак раньше Нового года не явится). Итак, лучше поздно, чем никогда. Голубчик, помогите! Сделайте милость, а именно следующее:

Перешлите, родной мой, статью мою Бабикову в Москву, вместе с письмом, которое тут же прилагаю незапечатанное. Бабиков в Москве, в гостинице "Рим". Я бы и сам мог прямо ему послать. Да ну как в "Риме" его нет? Вот почему я и прошу Вас быть отцом родным. А именно так сделать: напишите три строчки Бабикову в гост<иницу> "Рим" и приложите мое письмо без статьи и пошлите ему в "Рим". А статью (если найдете возможным поступить так) пошлите с той же почтой на Страстной бульвар, в магазин Соловьева, бывший Базунова, с двумя строчками Соловьеву, которыми объяснить Соловьеву (самому), что вот статья для передачи Константину Ивановичу Бабикову (что можно надписать на пакете), и с просьбой к Соловьеву, что если Бабиков не в "Риме" и если Соловьев знает где он, то переслал бы ему (Бабикову). Сделайте так, ради бога. У меня совесть нечиста по поводу этой статьи, и уж не знаю, что делать. Помогите, голубчик, и простите, что мучаю Вас моими комиссиями.

Письмо к Бабикову прочтите и, если захотите, то прочтите и статью! А прочтя (если только прочтете), напишите мне откровенно Ваше мнение. Мне бы только не слишком дурно было, - вот что.

Эту статью я по несколько раз думал окончить в три дня, и представьте себе, - как только переехал в Женеву, тотчас же начались припадки, да какие! - Как в Петербурге. Каждые 10 дней по припадку, а потом дней 5 не опомнюсь. Пропащий я человек! Климат в Женеве сквернейший, и в настоящую минуту у нас уже 4 дня вихрь, да такой, что и в Петербурге разве только раз в год бывает. А холод - ужас! Прежде было тепло. Вот почему и работа и письма и всё в последнее время затянулось...

Ваши 125 р. решительно нас спасли. Теперь вздохну немного и опять за роман. Пишите мне, пожалуйста. Мы с Аней в таком уединении, что письма для нас манна небесная, тем паче от Вас. Раз по пяти перечитываем.

Здесь есть русские газеты, читаю и "Голос" и "Московские" и "Петербург<ские> ведом<ости>". Это счастье. А то ужасно здесь скучно, но что делать: надобно писать.

Писал ли я Вам о здешнем "Мирном конгрессе". Я в жизнь мою не только не видывал и не слыхивал подобной бестолковщины, но и не предполагал, чтоб люди были способны на такие глупости. Всё было глупо: и то как собрались, и то как дело повели и как разрешили. Разумеется, сомнения и не было у меня в том, еще прежде, что первое слово у них будет: драка. Так и случилось. Начали с предложений вотировать, что не нужно больших монархий и всё поделать маленькие, потом что не нужно веры и т. д. Это было 4 дня крику и ругательств. Подлинно мы у себя, читая и слушая рассказы, видим всё превратно. Нет, посмотрели бы своими глазами, послушали бы своими ушами!

Видел и Гарибальди. Он мигом уехал.

Кой-что еще Вам хотел написать, но до следующего письма. Верите ли? До сих пор припадочное состояние и боюсь много писать.

Что же мне наши (Паша) и не напишут? Я на днях Эм<илии> Федоровне напишу.

До свидания, голубчик, не сердитесь на меня за что-нибудь. А что наша Южная дорога? Она нам теперь нужнее всего.

Поклон мой Анне Ивановне. Аня тоже и Вам и Анне Ивановне сердечно кланяется.

Если Вам что нужно узнать о Бабикове, то о нем больше всех могут знать Страхов и Аверкиев.

В следующем письме напишу и побольше и полюбопытнее. А теперь голова несвежа.

Крепко жму Вам руку.

Ваш весь Федор Достоевский.

NB. Вообразите себе! И тут бревно на дороге: ведь я совершенно-то наверно и не знаю, где гостиница "Рим"! Но кажется, кажется, что наверно на Тверской.

На Тверской, в гостиницу "Рим" Константину Ивановичу Бабикову.

Еще раз благодарю от всей души за помощь!

Ради бога, пришлите мне Ваш адресс, то есть № и имя дома. Опять прошу Анну Николавну доставить Вам и это письмо.

 

319. Э. Ф. ДОСТОЕВСКОЙ

16 (28) сентября 1867. Женева

 

Женева. Сентября 16/28 - 67.

Милая и многоуважаемая Эмилия Федоровна,

Давно очень хотел Вам писать; по крайней мере, не проходило дня, чтоб я об вас обо всех не думал. Теперь, полагаю, Вы уж с дачи давно воротились. Прошу Вас очень, уведомьте меня нимало не медля: как Ваше здоровье и как Вы живете? Напишите обо всех обстоятельствах. Очень прошу Вас. С Вами ли Федя? Я знаю, что он жил летом в Москве на даче; но ездил ли на юг? А теперь, если он в Петербурге, то удачны ли его занятия? Здоровы ли Миша и Катя? С Вами ли жил (или живет) Паша? Об нем я не имею никакого понятия. Вот уже скоро три месяца ни одной почти строчки от него. Если б захотел написать, то всегда, конечно, мог это сделать: ведь он знал же или мог всегда узнать адресс через Анну Николавну, а лучше всего, мог передать ей письмо для пересылки мне. Тут уж ясно, что не хотел. Я просил Аполлона Николаевича передать ему 25 р., и он должен был получить в начале сентября. К несчастью, я теперь совершенно без денег, живем на триста франков в месяц, но через месяц ни копейки не будет. На деньги раньше Нового года не рассчитываю. Теперь засел в Женеве и работаю; работа длинная. Мучает меня очень то, что в настоящую минуту, ничем (1) не могу помочь Вам. Мне это чрезвычайно тяжело. К Новому году хоть из-под земли достану, а с Вами поделюсь. Как нарочно, добрый друг мой Эмилия Федоровна, именно тогда-то и нет денег, когда всего нужнее. Кто знает, года через два, если бог даст здоровья, и долги заплачу свои, может быть, и Вы нуждаться не будете. Тогда деньги будут оставаться не у кредиторов, а у нас; но всё это покамест буки и славны бубны за горами.

Я Вам адрессую в Столярный переулок, полагая, что Вы на прежней моей квартире, потому что квартира до сих пор на мое имя ходит и Вы за нее ничего не должны платить, как и было у нас условлено с почтенным моим хозяином Алонкиным. Что он? Не напоминает ли Вам чего о квартире? Напишите об этом. Я Алонкину сам писать буду скоро. Забыл я несколько буквальный смысл той записки, которую я ему дал. Не помнит ли Паша? И не имеете ли Вы копии? Во всяком случае, передайте хоть через Мишу Алонкину мой поклон. (Писать ему буду сам). Такие честные люди, как он, и так благородно и деликатно со мной поступавшие, всегда могут быть во мне вполне уверены, прежде других кредиторов.

Кстати, не знаете ли Вы чего о прочих кредиторах моих, не приходили ли почему-либо обо мне справляться или не слыхали ли Вы чего? Если что знаете, то известите. Некоторым я хочу написать. К несчастью, раньше будущего года никому ничего обещать не могу. А так как они, если я ворочусь, ждать не будут и непременно начнут взыскивать с меня по суду, то я и не решаюсь некоторое время (до тех пор, пока кончу роман) возвратиться. К тому же в настоящую минуту совсем нет средств для переездки. (2) А между тем я бы гораздо скорее мог приобресть деньги в Петербурге. Действовать через письма чрезвычайно трудно. Надо полагать, что я зазимую. Не знаю, сколько еще останусь в Женеве: всё это судя по обстоятельствам. Климат в Женеве для меня скверный. В Германии припадки были очень редкие, а в Женеве не опомнюсь, чуть не каждую неделю. Всё это горы и беспрерывные перемены в атмосфере. Надобно выехать. Но покамест, если хотите мне написать, то пишите в Женеву.

Suisse, Genиve, А M-r Th. Dostoiewsky, poste restante.

Напишите мне что-нибудь об сестре Саше, об ее детках, о моей крестнице и о брате Коле? Как его здоровье? Что делает Миша? Не уведомит ли Федя хоть двумя строками о московских. Что-нибудь? Не смягчится ли Паша, не напишет ли чего-нибудь? Как Вы с ним жили, Эмилия Федоровна? Не надосадил ли он Вам чем-нибудь? Во всяком случае, ему, Феде, Мише, Коле жму руку от души. Напишите мне что-нибудь, тогда напишу Вам более. Если кто из кредиторов моих обо мне наведается, то адресса моего нечего говорить. Передайте мой поклон всем тем, кто меня добром помнит. Чуть только буду при малейших средствах, то немедленно поделюсь с Вами. Катю целую. Целую Вашу руку и обнимаю Вас. Аня очень Вам кланяется, впрочем, она сама хочет приписать Вам. А я в ожидании, что меня не забыли.

Вам искренно преданный и любящий Вас брат Ваш

Федор Достоевский.

Р. S. Прежде брат Миша выручал, когда, бывало, без денег засяду за границей, а теперь на одного себя, больного, надейся! Много он мне помогал.

Я много перебрал денег у Каткова, который благороднейшим образом со мной поступал. Теперь, раньше чем что-нибудь кончу и перешлю, нет возможности у него просить. Но при первом (3) случае сделаю так, чтоб Вам и Паше получать помесячно и постоянно из "Русского вестника". Но это будет месяца через два, не раньше, а до тех пор и Паше не знаю что переслать. Хорошо бы, если б Паша написал мне поскорее; по крайней мере, я что-нибудь знал бы о нем. Сердце у него добрейшее и сам он благороден, быть не может, чтоб он меня позабыл.

Ф. Достоевский.

Особенно Кашиным передайте мой поклон и мою горячую симпатию. Людмиле и Ольге Александровне Милюковым тоже. Но не M-r Милюкову.

(1) было: почти ничем

(2) далее было начато: да и для Анны Г<ригорьевны>

(3) далее было: удобно<м>

 

320. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ

23 сентября (5 октября) 1867. Саксон ле Бэн

 

Bains-Saxon 5-го октября 1867 г. 6 часов.

Милый друг мой, возлюбленный мой ангел, Анечка (и Сонечка).

Со мной случилось, с первого шага, скверное и комическое приключение. Вообрази, друг милый, что как ни глядел я, во все глаза, а проехал Bains-Saxon МИМО! три станции, а образумился в городке Sion, где и вышел, доплатив еще им, разбойникам, 1 ф<ранк> 45 санти<мов>. Каково! Не имею понятия, как это устроилось. Я каждую станцию смотрел.

Дорога была скверная, холод, дождь ужасный и град. Как нарочно, когда я подъезжал к Bains-Saxon, прояснело. А я их-то и проехал.

Дорогой читал. 90 сантим<ов> проел. Виды - восхищение! Истинно сказать, Женева стоит из всей Швейцарии на самом пакостном месте. Veve, Vernex-Montreux, Shillion и Вильнев - удивительны. И это в дождь и в град. Что же было бы при солнце! Горы очень высоки и очень снежны. Холод.

В Сионе прождал час и поел. В Restaurant у станции дали сосисок и супу. Это ужас ужасов! Стоило франков.

В 5 часов взял билет, заплатил опять 1 ф<ранк> 45 сант<имов> и теперь, сейчас только, в 6 часов приехал в Saxon les Bains. Ничего еще не видал. Сумерки полные. Saxon - деревнюшка жалкая. Но отелей много и на большую ногу. Сейчас объявили (без спросу моего), что тут рулетка и не угодно ли на рулетку.

Спросил про письмо: сказали, что из отеля пойдет в 10 часов и что раньше нельзя. Я и принялся писать, заказав ростбиф и кофей, ибо совсем голоден.

Вот и всё, Анечка, дальше не знаю что будет, что бог даст.

Ангел, ангел милый, береги Соню, береги себя, будь весела.

Сколько бы хотел тебе рассказать. Всю дорогу ты мне представлялась. В Сионе на одной картинке видел твой портрет. У хозяйки дочка, 9 месяцев, хохочет и ко мне ручки протягивает. Я об тебе сейчас вспомнил. Милая, здорова ли ты. То-то буду мучаться - по вечерам.

Я думаю, что наверно приеду завтра.

Поездов завтра три отсюда: в 5 часов утра, в 11 часов утра, и в 5 3/4 вечера.

Прощай, ангел милый, обнимаю и целую тебя. Соню, Соню береги! Целую твои ручки и ножки. Твой муж верный и любящий.

Ф. Дост<оевский>.

Р. S. Письмо я положу в ящик отеля сейчас. Пойдет оно на почту сегодня в 10 часов. Но сама почта в Женеву пойдет не раньше как завтра утром в 5 часов. Утром. Стало быть, ты раньше 12 часов не получишь. Я же, если поеду завтра, что я думаю наверно, поеду не иначе как в 11 часов утра. Следств<енно>, буду в Женеве в 5 1/2 часов вечера.

Если же поеду отсюда с последним вечерним поездом в 6 часов, то приеду в 12-м часу ночи.

До свиданья, (1) ангел милый.

Твой Дост<оевский>.

(1) было: Прощай

 

321. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ

24 сентября (6 октября) 1867. Саксон ле Бэн

 

Воскресенье 6-го октября. Saxon les Bains. 7 1/2 часов вечера.

Аня, милая, я хуже чем скот! Вчера к 10 часам вечера был в чистом выигрыше 1300 фр. Сегодня - ни копейки. Всё! Всё проиграл! И всё оттого, что подлец лакей в Hфtel des Bains не разбудил, как я приказывал, чтоб ехать в 11 часов в Женеву. Я проспал до половины двенадцатого. Нечего было делать, надо было отправляться в 5 часов, я пошел в 2 часа на рулетку и всё, всё проиграл. Осталось 14 франков - ровно чтоб доехать. Иду в 5 часов на железную дорогу - объявляют, что прямо в Женеву нельзя доехать, а надо ночевать в Лозанне. Вот сюрприз! А у меня всего 14 франков. Я беру кольцо, отыскал такое место, чтоб заложить, обещались к 8 часам дать денег, но говорят 10 франк<ов>. Теперь я переехал ночевать к другому хозяину, М-r Орса (пансион). Завтра утром хочу отправиться в 5 часов. Буду в Женеве в 11. Если не приеду - значит что-нибудь задержало. Это письмо посылаю на случай, потому что приеду, может быть, раньше его. Я здоров. Аня, судьба нас преследует. Успел получить твое милое письмецо. Душа ты моя, радость ты моя! Не думай обо мне, не убивайся! Брани меня, скота, но люби меня. А я тебя люблю безумно. Теперь чувствую, как ты мне дорога.

До свиданья, до скорого.

Твой весь Ф. Дост<оевский>.

 

322. С. А. ИВАНОВОЙ

29 сентября (11 октября) 1867. Женева

 

Женева 11 октяб<ря> - 29 сент. 67.

Здравствуйте, милый друг Сонечка, не браните меня за слишком долгое молчание, - ни меня, ни Анну Григорьевну. У А<нны> Г<ригорьевны> уже с неделю готово к Вам письмо, но вместе с моим не посылает, хочет еще приписать. Откровенно говорю, что желаю сердечно выманить от Вас ответ. Нам до того скучно здесь в Женеве, что письмо к нам зачтется Вам на небеси в число Ваших добрых дел. Кроме того, Вы знаете, как я Вас люблю и как интересуюсь всем, что бывает с Вами. Путешествовали мы довольно глупо. Правда, надо бы было немного больше денег иметь, чтоб переезжать с места на место на всей воле. Мы же по необходимости придали характеру нашей поездки вид житья за границей, а не путешествия по Европе.

Жить же за границей очень скучно, где бы то ни было. Так как в Париже дорого и пыльно, так как в Италии всё лето было жарко и начиналась холера, то мы всё лето прожили в Германии, по разным местам, выбирая покрасивее местность и получше воздух. Везде было скучно, везде было местоположение хорошее и везде здоровье мое было недурно. Очень, очень радовало меня еще то, что Анна Григорьевна решительно не скучала, хоть я и не очень веселый человек для житья в продолжение шести месяцев сам-друг, вдвоем, без друзей и без знакомых.

Сколько мы переговорили и вспомнили, и клянусь, что если б вместо заграницы пришлось бы нам провести лето в Люблине, подле Вас, то было бы нам наверно в десять раз веселее.

Анна Григорьевна оказалась чрезвычайной путешественницей: куда не приедет, тотчас же всё осматривает и описывает, исписала своими знаками множество маленьких книжек и тетрадок, жаль только, что немного еще видела. Наконец наступила осень; для путешествия в Италию денег оказалось у нас уже немного, да явились и другие причины. Хотели было в Париж - и дурно сделали, что не проехали, а отправились в Женеву. Я хоть прежде и бывал раза три в Женеве, но в ней не живал и не знал, что это за климат: решительно по три раза в день меняется погода, и припадки мои начались вновь, точь-в-точь, как в Петербурге. А между тем мне надо работать и, во всяком случае, просидеть в Женеве месяцев пять. Принимаюсь серьезно за роман (который позвольте посвятить Вам, то есть Вам, Сонечке, Софье Александровне Ивановой - я это так еще прежде решил), будет напечатан в "Р<усском> в<естни>ке". Не знаю, будет ли порядочно; ей-богу, если б не нужда, то ни за что бы не решился печатать в эту пору, то есть в наше время. Небо заволакивается облаками. Наполеон объявил, что сам уже заметил у себя на горизонте черные точки. Чтоб поправить мексиканский, итальянский и, главное, германский вопросы, ему надо отвлечь умы войною и угодить французам старым средством: военным успехом. И хоть французов теперь этим, может быть, и не надуешь, но война очень может быть, что и будет. Про это Вы знаете сами (кстати, получаете ли Вы какие-нибудь газеты, читайте, ради бога, нынче нельзя иначе, не для моды, а для того, что видимая связь всех дел, общих и частных, становится все сильнее и явственнее). Ну-с, а если будет война, то цена на художественный товар должна чрезвычайно упасть. Вот капитальное соображение, которое, признаюсь, меня даже обескураживает. У нас и без войны-то началось к художественным вещам заметное равнодушие в последнее время.

Хуже всего боюсь посредственности; по-моему, пусть лучше или очень хорошо или совсем худо. Посредственность же в тридцать печатных листов вещь непростительная.

Прошу Вас, милый друг мой, написать мне и написать подробнее о себе, о Масеньке и обо всех Ваших, за все эти 6 месяцев. Как жили Вы в Люблине? Долго ли гостил у Вас Федя? Что делали Вы, собственно Вы, что делаете теперь и что намерены или желаете делать? Вообще нужно нам начать как бы сызнова. Паспорт у меня за границу взят на 6 месяцев, но приходится, кажется, прогостить здесь еще месяцев 6 или больше. Зависит всё от дел. А между тем очень бы хотелось в Россию, по многим причинам. Одно то, что на месте. Кроме того, непременно хочу издавать, возвратясь, нечто вроде газеты (я даже, помнится, Вам говорил это вскользь, но здесь теперь совершенно выяснилась и форма и цель). А для этого надо быть дома и видеть и слышать всё своими глазами. Я, впрочем, очень рад, что у меня есть теперь работа; не было бы ее, я бы умер со скуки; но кончив этот роман, что будет нескоро, уж не знаю, можно ли что-нибудь начать здесь работать, за границей. Я и просто путешественников здешних, по три года здесь живущих, не понимаю. За границу действительно можно с большою пользою и даже с удовольствием поехать на полгода, везде объехать, более двух недель на одном месте ни за что не заживаться, - вот это хорошо. Кроме того, действительно можно поправить<ся> здоровьем! А то живут здесь семьями, детей воспитывают, по-русски отучают, а, главное, возвращаясь домой, прожив последние поскребки, еще думают нас же учить, а не у нас учиться. Да здесь от всего отстанешь и после того надо целый год привыкать, чтоб в тон и в лад попасть. Писателю же особенно (если только он не специалист, не ученый) невозможно заживаться. В нашем ремесле, н<а>пример, первое дело действительность, ну а здесь действительность швейцарская.

Женева на Женевском озере. Озеро удивительно, берега живописны, но сама Женева - верх скуки. Это древний протестантский город, а впрочем, пьяниц бездна. Я сюда попал прямо на Конгресс Мира, на который приезжал и Гарибальди. Гарибальди скоро уехал, но что эти господа, - которых я в первый раз видел не в книгах, а наяву, - социалисты и революционеры, врали с трибуны перед 5000 слушателей, то невыразимо! Никакое описание не передаст этого. Комичность, слабость, бестолковщина, несогласие, противуречие себе - это вообразить нельзя! И эта-то дрянь волнует несчастный люд работников! Это грустно. Начали с того, что для достижения мира на земле нужно истребить христианскую веру. Большие государства уничтожить и поделать маленькие; все капиталы прочь, чтоб всё было общее по приказу, и проч. Всё это без малейшего доказательства, всё это заучено еще 20 лет назад наизусть, да так и осталось. И главное, огонь (1) и меч - и после того как всё истребится, то тогда, по их мнению, и будет мир. Но довольно. Отвечать Вам буду, милый друг мой, непременно и без задержек.

Напишите об сестрицах. Особый поклон Юленьке. Что Витя? Всех и братьев и сестер за меня и за жену перецелуйте. Анна Григорьевна напишет Вам скоро. Обнимаю Вас и жму Вам руку. Поклон Елене Павловне.

Вас очень любящий

Федор Достоевский.

Suisse, Genиve, poste restante. А M-r Dostoiewsky.

(1) было: огнем

 

323. A. H. МАЙКОВУ

9 (21) октября 1867. Женева

 

Женева 21 октября - 9 окт./67

Я Вам, дорогой друг, на Ваше письмо отвечал (в нем благодарил за присылку 125 p.). Последнее же Ваше письмо от 20 сент<ября> получил и прочел с чрезвычайною радостию. Как ни развито Ваше сердце, а это Вам трудно представить во всей силе: Вы все-таки у себя и окружены всем тем, чем и прежде. Ну, а мы с женой до того на необитаемом острове, что вот такое, например, письмо, как это последнее Ваше, производит впечатление колоссальное, на несколько дней. Если мы, с Аней, не сошли еще с ума от скуки, то как ни хвались своими природами, а все-таки в перспективе помешаться можно. Всё одни да одни и ничего больше! Правда, можно бы сделать так, что если мы одни, так чтоб кругом нас было не одно, заменить разнообразием окружающего. Но на переезд, н<а>прим<ер>, на зимовку в Париж, как я думал сперва, теперь, кажется, надеяться нечего. Хоть мы живем и очень скромно (в месяц ровно 300 франков, так что 100 р., то есть 340 франк<ов>, стало бы и в Париже (наверно)), но все-таки, чтоб переселяться, нужны деньги, а денег у нас долго не будет. Но есть и вторая причина: Анне Григорьевне только 4 месяца сроку, и потому если ехать, то сейчас еще можно, но месяц спустя, я думаю, уже нельзя, хоть и по хорошей железной дороге. Париж довольно далеко. Да вот еще газеты с каждым № сулят непременную войну. Чтоб не разгорелось. Правда, большие центры как Париж тогда вещь хорошая, да ведь не совсем. Я почему говорю: Париж? Не для здоровья, о здоровье уж и говорить нечего, но для удобства уж конечно Париж недурен и, кроме того, все-таки может доставить для Анны Григорьевны многочисленные и разнообразные развлечения, несмотря на то, что денег нет: там одного Лувра на месяц хватит. При безденежье Париж очень хорош. Эту парадоксальную фразу заметьте, потому что она совершенная истина; ведь тут всё зависит от взгляда на вещи. Нужда, конечно, нехорошо; но без нужды можно жить и без больших денег; большие деньги в Париже нужны преимущественно холостому. Что же касается до меня лично, то мне месяцев на 5 еще всё равно хоть бы и не двигаться никуда, потому что еще месяцев 5, не меньше, рассчитываю работать. Но несмотря на это: всё равно Женева пакость, и я в ней действительно обманулся. Припадки у меня здесь почти каждую неделю; начинается, кроме того, какое-то скверное сердцебиение. Это ужас, а не город! Это Кайенна. Ветры и вихри по целым дням, а в обыкновенные дни самые внезапные перемены погоды, раза по три, по четыре в продолжение дня. Это геморроидалисту-то и эпилептику! И как здесь грустно, как здесь мрачно. И какие здесь самодовольные хвастунишки! Ведь это черта особенной глупости быть так всем довольным. Все здесь гадко, гнило, всё здесь дорого. Всё здесь пьяно! Стольких буянов и крикливых пьяниц даже в Лондоне нет. И всё у них, каждая тумба своя - изящна и величественна. - Где Rue такая-то?

- Voyez, monsieur, vous irez tout droit et quand vous passerez prиs de cette majestueuse et йlйgante fontaine en bronze, vous prendrez etc. Этот majestueuse et йlйgante fontaine - самая чахлая, дурного вкуса, дрянь rococo, но он уж не может не похвалиться, если вы даже только дорогу спрашиваете. Разбили дряннейший палисадник, из нескольких кустиков (ни одного дерева), совершенно вроде 2-х московских палисадников, в Москве, на Садовой, если б их соединить вместе, и фотографируют и продают: "Английский сад в Женеве". Но черт с этими мерзавцами! И, однако ж, всего 2 1/2 часа езды, на том же Женевском озере, Vevey, где, говорят, зимой очень здорово и даже приятно. Про Montreux, Chillon и проч. я знаю и бывал там несколько раз. Это и красиво и здорово и вихрей и частых перемен нету. Тут-то бы и поселиться мне писать, а Анне Григорьевне укрепляться в здоровье. Но вот беда: Montreux и проч. дорого и представляет одни пансионы. А в пансионе нам нехорошо, в положении Анны Григорьевны. Остается Vevey. Мне говорили про него, и именно теперь и время бы переселиться. Но - денег нет. В Женеве у нас хоть и одна комната, да своя, у двух добрых старух; там в Веве надо наживать и квартиру и людей и все-таки на это надо истратить и время и деньги. Кто знает, может быть, как-нибудь и переселимся. Всё зависит теперь не от меня. Что будет - то будет.

Про работу мою Вам не пишу ничего, да еще и нечего. Одно: надо сильно, очень сильно работать. А между тем припадки добивают окончательно, и после каждого я сутки по 4 с рассудком не могу собраться. А как было хорошо вначале, в Германии! Это Женева проклятая. Что с нами будет? - не понимаю! А меж тем роман единственное спасение. Сквернее всего, что это должен быть очень хороший роман. Не иначе; это sine qua non. А как он будет хорош при совершенно забитых болезнию способностях! Воображение-то у меня еще есть, и даже недурно: это я на днях, на романе же, испытал. Нервы тоже есть. Но памяти нет. Одним словом, бросаюсь в роман на ура! - весь с головой, всё разом на карту, что будет то будет! Ну довольно.

Об Кельсиеве с умилением прочел. Вот дорога, вот истина, вот дело! Знайте, однако же, что (но говорю уже о поляках) все наши либералишки, семинаро-социального оттенка, взъедятся как звери. Это их проймет. Это им пуще, если б им всем носы отрезали. Ну что им теперь говорить, в кого грязью кидать. Скалить зубы, конечно, можно; у нас только это и умеют. Разве Вы замечали хоть какую-нибудь серьезную идею в наших либералишках? Одно только скаление зубов. Скаление зубов гимназистам внушает. Но теперь про Кельсиева говорить будут, что он на всех донес. Ей-богу, помяните мое слово. И точно на них уж можно что доносить? 1) Сами себя компрометировали, а 2) кто ими и занимается-то? Стоят они того, чтоб на них доносить! (1)

Есть у меня до Вас, голубчик, просьба: к Вам (наверно не говорю, но может быть) придет из редакции "Русского вестника" 60 р. на мое имя. Я сам указал на Вас. Эти 60 р. я предназначил Паше. У Вас они будут, а Вы ему выдавайте. Но я получил письмо от Эм<илии> Федоровны и от Феди. Они у меня не просят, но видно, что в крайне бедственном положении. Тяжело мне это слышать, и вот как я решился: так как Паша живет у Эмилии Федоровны на хлебах, то отдайте 40 р. Эмилии Федоровне, за Пашу, а 20 р. Паше. Для этого надо бы узнать: живет ли точно Паша у Эм<илии> Федоровны? Они переехали с дачи и теперь на прежней моей квартире, в Столярн<ом>, дом Алонкина. Разумеется, всё это в случае, если Вам пришлют 60 руб. из "Русского вестника". Я для этого и попросил у них.

Паша мальчик добрый, мальчик милый и которого некому любить. Одно только худо за ним - сами знаете что. Кроме того, он мальчик честный. Если действительно ему место выходит, то пусть бы взял. Я последней рубашкой с ним поделюсь и буду делиться всю мою жизнь. А Вам, друг Аполлон Николаевич, до земли за Пашу кланяюсь! Никому, никому не мог я поручить его лучше в крайнем случае! Ведь Вы не оставите его в крайнем случае? Я не про деньги говорю и их даже в виду не имею. Но советом и словом не оставьте, особенно теперь, когда он знает вполне, во что ценю я Ваше внимание к нему. Я на днях ему пишу. Говорил ли он Вам, что ему изо всех сил ищут (и нашли уже) место Анна Николавна и Марья Григорьевна? Что за добрые души! А про Эмилию Федоровну не знаю, что дальше и будет. Федя жалуется, что уроков нет. Вот Федя так бравый малый: мать кормит, семейство кормит. Вот это молодец!

Обнимаю Вас, голубчик. Пишите иногда. Адресс тот же, но авось переселюсь. Пишите, если можно, почаще. Пусть небольшие письма, а пишите.

Так и рвусь в Россию. Вот уж по делу Умецких не оставил бы без своего слова, напечатал бы его. Как приеду, так сам лично пойду, по судам и проч. Присяжные наши - лучше невозможно. Но что касается судей, то можно пожелать несколько поболее образования и практики. И знаете чего еще: нравственных начал. Без этого основания ничего не устроится. Но слава богу, идет еще хорошо. Напишите мне Ваше мнение о газете "Москва", издается ли "Русский".

Что-то скажет политика? Чем-то развяжутся все эти ожидания. Наполеон как будто к чему-то и готовился. Италия, Германия. С замиранием сердца от радости прочел, что кажется откроют дорогу до Курска. Ох, поскорей бы уж. И да здравствует Русь.

Анна Григорьевна пишет Анне Ивановне. Анне Ивановне мой глубокий поклон и горячее пожатие руки.

До свидания, голубчик,

Ваш весь Ф. Достоевский.

(1) далее было: Вот Вам и свобода

 

324. П. А. ИСАЕВУ

10 (22) октября 1867. Женева

 

Женева 22 октября - 10 октября /67

Милый Паша, ответом тебе я несколько замедлил по некоторым, не зависевшим от меня обстоятельствам. Очень просишь известить тебя: где я буду через 2 недели? Ну вот теперь сам знаешь, что в Женеве; две недели уже прошли. Я, милый мой, боюсь кредиторов. Заграница от них не спасает. Теперь у меня нет ни копейки. Они вовсе не так умны, чтоб дали мне вздохнуть в не преследовали хоть некоторое время, пока я что-нибудь напишу и продам. Если же меня будут они мучить, что я тогда напишу и чем (1) заплачу? Большинство из них - бесчестные свиньи. Я у них ни копейки никогда не брал. Все долги на мне или покойника брата, или журнальные. А между тем я все векселя перевел на свое имя. Принимаясь тогда за издание журнала, я на него положил, во-1-х), 10000 р. своих собственных, себя не обеспечил никакой бумагой перед семейством. Так что был бы успех - всё было бы ихнее, а если б лопнуло, то пропали мои денежки. Так и случилось, но сверх того очутились еще вот эти векселя, которые я или переписал на себя или выдал от своего имени, опять-таки, выдавая, не обеспечив себя журналом. Теперь, когда всё лопнуло - сколько тысяч я уже заплатил в эти 2 года? В 65-м году выплатил в июне разом 2000, чистыми деньгами, продав за три тысячи Стелловскому мои сочинения. (За границу я поехал тогда, не имея 45 империалов.) Потом зимой отдал более 1000 р. чистыми деньгами, да второе издание "Прест<упления> и наказ<ания>" за векселя Працу, Базунову и Вейденштрауху. Подписывая векселя, я каждый раз говорил, что у меня нет состояния, и если надеюсь заплатить, то работой. Что ж они меня мучают, не дают мне работать? Наприм<ер>, эта шельма Рейслер - которой я заплатил более 400 р. чистых денег, она должна бы это понимать. Ведь если б я не переписал братнин вексель, то и до сих пор ни копейки бы не получила. Теперь я должен ей 100 р., кажется, которые уж сам взял. Так ведь она готова на меня всю подноготную поднять. А между тем ее все надувают, а эти деньги, которые я должен, у ней самые вернейшие, разом получит. Ради бога, Паша, не говори никому мой адресс никогда. Рейслер, говорят, даже к Анне Николавне ходила. Для чего ты спрашивал, где я буду через 2 недели? Тебе я всегда мой адресс скажу, но никому, никому не говори, не то что кредитору, а просто никому. А чтоб кончить с Рейслер, то если увидишь ее, скажи ей, что ее деньги верны и что я разом ей заплачу, а проценты так и очень скоро. Так и скажи. Если же спросит: где я? то мало ли что можно сказать? Ну скажи, что я тебе писал последний раз из Штутгарта (3) и что ты мне в Штутгарт отвечал, а теперь где я, ты не знаешь, но ждешь от меня письма. Да, кстати: спроси у ней и составь счет: сколько я по сие время должен Рейслер процентов и сколько капиталу? И напиши мне. Нарочно бегать к ней спрашивать не надо, а так, к разговору, если встретишь, сочтись с нею.

Я, милый друг мой, был чрезвычайно рад, получив твое письмо. Если ты думал, Паша, что я, женившись, забуду о тебе (а я видел, что ты думал, и нарочно, много раз, не останавливал тебя), то ты очень ошибся. Даже совершенно напротив! Знай; что ты после женитьбы еще мне дороже стал, и бог мне свидетель, как я мучился и мучаюсь, что мало могу помочь тебе. Я тебя всегда считал и считаю добрейшим и честнейшим малым. Дай бог, чтоб эти два качества всегда в тебе остались. С ними счастлив человек, что бы с ним ни случилось. Считаю тебя тоже малым очень неглупым. Одно плохо: необразование. Но если ты не хотел учиться, то, по крайней мере, в одном меня послушайся: надобно не пренебрегать своим нравственным развитием, насколько это возможно без образования.

(А об образовании все-таки до конца жизни надо стараться). Уезжая, я просил Ап<оллона> Николаевича быть твоим другом я не оставить тебя советом. Паша, это редкий из редких людей, знай это. Знаю же я его 20 лет с лишком. Он всегда тебе скажет хороший совет. Главное, не хитри с ним и будь откровенен.

Об том, что тебе предлагают и предлагали место, я давно уже знаю. Совет мой: взять место. Место у мирового судьи я считаю для тебя несравненно полезнее. Можно практически суд узнать и развиться; много можно приобрести. Но не надеюсь на тебя: тут надо много работать, много трудиться, это раз. А 2-е) к какому человеку попадешь. Если к хорошему счастье, а к дурному хуже всего. А наконец, и Ладога. Уездный город в твои лета опасен, да еще такой скверный и скучный. Конечно, и на железной дороге компания наверно скверная. Но по-моему и в первейшей канцелярии компания также развращенная и скверная, только манеры другие. Вот поэтому Петербург тебе полезнее, потому что в нем больше людей найдешь. Впрочем, во всяком случае место надо взять. А на то, что ты не погрязнешь в скверных пороках, позволь мне на тебя надеяться. Не может быть, чтоб ты забыл о своем покойнике отце и о своей матери! И знай, что не для того я советую тебе место взять (и не для одного жалованья), что ты, получая жалованье, меня облегчишь. Знай, что хоть у меня теперь и ни копейки лишней, но до тех пор, покамест я жив, я твой друг и последним поделюсь с тобой, сколько бы тебе лет ни было. Я тебе советую для труда. Первое дело труд. Так точно любит тебя и Анна Григорьевна. Напиши мне об себе подробно всё. Живешь ты с Эм<илией> Федоровной или нет? Напиши подробно. Майков тебе изредка деньги выдает: платишь ли ты Эмилии Федоровне? Дружно ли ты с ними живешь? Почитаешь ли ее?? Вежлив ли ты с Анной Николавной? Извини за эти вопросы, но это мне очень интересно. (4)

Напиши мне тоже: какие и от кого приходили ко мне письма. Если можешь, перешли, прошу тебя. Могут быть очень важные вещи и для тебя и для меня.

В Женеве я пробуду не знаю сколько. Одно скажу, что из всех сил стараюсь так устроить, чтоб отсюда переселиться. Мне теперь всего выгоднее устроиться где-нибудь месяца на 3 безвыездно. Во-1-х, зима, во-2-х, работа, а в-третьих, через три-четыре месяца Анна Григорьевна родит. И однако, в Женеве до того нездорово, что необходимо выехать. Климат сквернейший, город скучный, припадки как в Петербурге. Жду первых денег, чтоб выехать. Может быть, бог поможет, и тогда нимало не замедлю. Я еще не выбрал, куда переехать. Во всяком случае пиши в Женеву. Дойдет. Прощай, будь здоров. Напиши мне подробно о своих нуждах. Если сейчас и не в состоянии помочь тебе, то, по крайней мере, буду знать и стараться из всех сил. Ворочусь, может быть, через полгода, а как бы желал поскорее. Прощай, обнимаю и целую тебя. Твой, любящий тебя всей душой

Ф. Достоевский.

Не забывай ходить к Ап<оллону> Николаевичу, но и не очень надоедай.

Напиши мне непременно имя и отчество хозяина Алонкина. Непременно. Я ему буду писать. Надо. Если увидишь его, кланяйся ему от меня и скажи, что скорее я без гроша останусь, а уж ему за квартиру отдам, потому что он добрый, умный и благородный человек, и я перед ним не хочу своим словом манкировать.

Может быть, Эмилия Федоровна получит на днях 60 р. (я просил ей переслать), из которых 40 ей, а 20 тебе, если только у тебя нужды (но настоящие, а не фантастические); я просил Майкова выдать тебе эти 20 руб. по частям. Но его не беспокой, потому что эти 60 р. очень может быть и не придут и он их не получит. Это очень может быть. Я пишу на всякий случай. Сегодня посылаю письмо тебе, а завтра отсылаю ответы Феде и Эм<илии> Федоровне, которым покамест кланяйся от меня и от Анны Григорьевны.

Р. S. Анна Григорьевна просила тебя узнать, там ли живет Ольхин, где прежде, на той ли квартире.

(1) было: где

(2) далее было начато: чего

(3) далее было: а теперь где

(4) вместо: но...... интересно. - было: но они мне очень интересны.

 

325. Э. Ф. ДОСТОЕВСКОЙ

11 (23) октября 1867. Женева

 

23/11 октября 67. Женева.

Благодарю Вас очень, добрая и многоуважаемая Эмилия Федоровна, за письмо Ваше; теперь, по крайней мере, имею хоть какие-нибудь об Вас сведения. Вчера отправил письмо к Паше, хотел писать вчера же Вам и Феде и не успел. Да и лучше, что пойдет порознь, а не все в одном пакете, потому что письма иногда пропадают (это было), так один пакет затеряется, другой дойдет; хоть какое-нибудь да известие. Рад, что Вы, слава богу, здоровы, и очень грущу, что денежные обстоятельства у Феди плохи. А я, вообразите, слышал здесь, что Вы, будто бы, какое-то вспоможение получили (так и думал что от Литературного фонда, потому что откудова же?), и очень-очень обрадовался. (Слышал не от Анны Николавны). У самого меня денег нет и как только подумаю, бывало, об Вашем положении, так тяжело самому станет. Судите же, как был я рад, за Вас, этому известию. И вот оказывается, что всё неправда и что Вы ничего не получали!

Мое положение теперь вот какое: я сижу в Женеве буквально без копейки. Месяца два назад Аполлон Майков прислал по моей просьбе 125 р. Анна Григорьевна в конце пятого месяца, стало быть, ко всему нужно приготавливаться. Между тем климат в Женеве не по мне; тут беспрерывные ветры и перемены погоды. Припадки мои обнаружились с самою полною силою. Нужно хоть куда-нибудь, а поскорее выезжать. Я работаю, и мне надо теперь много и беспрерывно работать, чтобы чрез несколько месяцев понадеяться на порядочную сумму; а до тех пор надо жить. Не знаю, помогут ли мне хоть капелькой из "Русского вестника" (куда я еще ничего не выслал). Катков между тем поступал со мной так благородно, что я не знаю, как и благодарить его: я перебрал у него много денег вперед (еще до женитьбы на свадьбу взял денег, и с тех пор он никогда ни отказывал, хотя, в сущности, за границей мы жили довольно-таки скромно, и много-много что каких-нибудь рублей 250 я истратил нерасчетливо. Всё же остальное время мы тратили не более 100 р. в месяц. Никак). Теперь же не знаю: Катков не один в "Р<усском> вестнике", и, может быть, мне и откажут на время. Я просил самую малость, - иначе мне совершенно жить нечем. Сидим здесь без копейки.

Но может (?), впрочем, случиться, Эмилия Федоровна, что мне рублей 100 и пришлют. В таком случае я просил прислать мне еще 60 р. сверх того, и выслать эти 60 р. на имя Аполлона Николаевича Майкова. (Аполлону Николаевичу я писал). Из этих 60 р. возьмите, Эмилия Федоровна, себе 40 р. Остальные 20 я просил выдать Паше, если ему очень надобно. Он, кажется, до сих пор у Вас живет. В таком случае эти 40 р. Вам сколько-нибудь, хоть капельку, помогут. Аполлон Николаевич до сих пор выдавал ему хоть немного денег. Я бы желал, чтобы Паша делился с Вами, если он у Вас ест и пьет. Очень, очень бы был рад хоть сколько-нибудь Вам еще помочь; но всё неверно, всё зависит от моей работы и на всё нужно время, а я еще всё хвораю вдобавок; да и сам с беременной женой сижу без одной копейки.

Эти 60 р. может быть придут, а может быть и нет; это главное; я ничего не знаю наверно. Надеюсь только. Но если придут (на имя Майкова, так я просил), то именно, кажется мне по расчету, должны прийти теперь, в то время как получите это письмо, - может быть несколько раньше, может быть, несколько позже. Но, повторяю, очень может быть, что и не придут совсем. Желал бы очень, чтобы пришли, потому что хоть капельку помогли бы Вам. Майкова я об этом уведомил. Хорошо бы, если б Вы к Майкову наведались и спросили (1) (можно даже сказать, что я писал Вам, в виде предположения, что, может быть, пришлют). Сомнения нет, что Майков и сам Вам доставит, если только пришлют ему. Но, может быть, будет и ждать Вас, - не знаю. Прошу только Вас обо всем этом и о моем адрессе не говорить никому. Лучше будет. Я бы очень желал тоже, чтобы 20 руб., которые я предназначаю Паше, были выданы ему Аполлоном Николаевичем, совершенно по воле и усмотрению Аполлона Николаевича.

Обнимаю всех и целую и всем передаю мой искренний и глубокий поклон. Феде пишу, Мишу и Катю целую. Коле скажите, что очень его люблю и часто о нем думаю. Тоже и Саше и ее семейству. Как бы хорошо было, если б Миша старался искать что-нибудь посерьезнее, чем скрипка. Стоит только начать приучаться. Не оставьте Пашу. Будьте уверены, Эмилия Федоровна, в моей всегдашней, твердой и горячей привязанности к Вам и ко всему семейству нашего доброго, незабвенного Миши. Плохо только то, что средства мои слишком всегда плохи, и, уж конечно, главное, оттого, что долги доели, а их еще года на два хватит. Мечтаю, воротясь в Петербург, начать издавать еженедельный журнал в моем роде, который я придумал. Надеюсь на успех, только, ради бога, не говорите никому ничего заране.

Про Милюкова я уже слышал давно. Эки бедные дети и экой смешной человек! Смешной и дурной. Я бы даже желал, чтоб она егo обобрала. Жаль Кашиных. Анна Григорьевна теперь иногда хворает (в ее положении), велела Вам очень кланяться и передать, что она искренно и глубоко Вас любит. Адресс мой покамест тот же: Genиve, poste restante. Хозяину Алонкину я напишу; но уведомьте меня, как его имя и отчество. Пишите о своих делах подробнее. Если б я был в Петербурге, мне (2) было бы лучше. Что делать! До свидания, Эмилия Федоровна.

Искренно преданный и любящий Вас Ваш брат

Федор Достоевский.

(1) далее было: не очень его беспокоя

(2) было: у меня

 

326. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ

5 (17) ноября 1867. Саксон ле Бэн

 

Saxon les Bains Воскресенье 17 (1) ноября/67.

Милый мой голубчик, радость моя Анечка (с Соничкой и Мишкой), целую вас всех троих (если надо) крепко, а тебя, Аня, 50 раз. Что ты, милый голубчик? Как ты время проводила? Здорова ли ты? Из ума ты у меня не выходила. Приехал я без четверти четыре. Что за день! Что за виды дорогою! Это лучше вдвое, чем в прошлый раз. Какая прелесть, н<а>прим<ер>, Vevey; не говорю уж об Montreux. Я подробно разглядывал Веве. Это хороший город, в котором, вероятно, и хорошие квартиры есть, и доктора, и отели. На всякий случай, Анечка, на всякий случай; хотя наши старушонки тоже чего-нибудь стоят и помогут при деле? Ах, голубчик, не надо меня и пускать к рулетке! Как только прикоснулся - сердце замирает, руки-ноги дрожат и холодеют. Приехал я сюда без четверти четыре и узнал, что рулетка до 5 часов. (Я думал, до (2) четырех.) Стало быть, час оставался. Я побежал. С первых ставок спустил 50 франков, потом вдруг поднялся, не знаю насколько, не считал; затем пошел страшный проигрыш; почти до последков. И вдруг на самые последние деньги отыграл все мои 125 франков и, кроме того, в выигрыше 110. Всего у меня теперь 235 фр<анков>. Аня, милая, я сильно было раздумывал послать тебе сто франков, но слишком ведь мало. Если б по крайней мере 200. Зато даю себе честное и великое слово, что вечером, с 8 часов до 11-ти, буду играть жидом, благоразумнейшим образом, клянусь тебе. Если же хоть что-нибудь еще прибавлю к выигрышу, то завтра же (3) непременно пошлю тебе, а сам наверно приеду послезавтра, то есть во вторник.

Не знаю, когда пойдет к тебе это письмецо.

Сейчас меня прервали, принесли обедать. Забыли хлеба. Сошел вниз спросить, и вдруг хозяин отеля, встретив меня (и подозревая, что я русский), спрашивает меня: "Не к Вам ли пришла телеграмма?" Я так и обмер. Смотрю: А M-r Stablewsky. Нет, говорю, не ко мне. Пошел обедать, и сердце не на месте. Думаю: с тобой что-нибудь случилось, хозяйки или доктор подали телеграмму по твоей просьбе; имена русские все коверкают, на почте исковеркали, - ну что, если от тебя ко мне? Сошел опять: спрашиваю: нельзя ли узнать, откудова телеграмма? (так бы, кажется, и распечатал, прочел) говорят: из Пруссии. Ну, слава богу! А уж как испугался, господи!

Анечка, милая, радость ты моя! Всё это время об тебе буду думать. Береги себя! Умоляю тебя, целую тебя. Голубчик мой, как я раскаиваюсь: давеча я был такой нервный, так сердился, кричал на тебя. Ангел ты мой, знаешь, как я тебя люблю, как обожаю тебя. Люби только ты меня.

До свидания, милая. До вторника наверно. Целую тебя миллион раз и обожаю навеки, твой верный и любящий

Федор Достоевский.

Здоровье мое очень хорошо. Право, прекрасно себя чувствую. Дорога хорошая помогла.

Молюсь об тебе и об них.

Аня, милая, не надейся очень на выигрыш, не мечтай. Может быть, и проиграюсь, но, клянусь, буду как жид благоразумен.

(1) было: 16

(2) было: что до

(3) далее было: как бог свят

 

327. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ

6 (18) ноября 1867. Саксон ле Бэн

 

Saxon les Bains 18 ноября 67. Понедельник.

Аня, милая, бесценная моя, я всё проиграл, всё, всё! О, ангел мой, не печалься и не беспокойся! Будь уверена, что теперь настанет наконец время, когда я буду достоин тебя и не буду более тебя обкрадывать, как скверный, гнусный вор! Теперь роман, один роман спасет нас, и если б ты знала, как я надеюсь на это! Будь уверена, что я достигну цели и заслужу твое уважение. Никогда, никогда я не буду больше играть. Точно то же было в 65-м году. Трудно было быть более в гибели, но работа меня вынесла. С любовью и с надеждой примусь за работу и увидишь, что будет через 2 года.

Теперь же, ангел мой, не беспокойся! Я надеюсь и рвусь к тебе, но до четверга двинуться не в состоянии. И вот почему: узнай всё:

Я заложил и кольцо и зимнее пальто и всё проиграл. За кольцо и пальто надо будет заплатить 50 франков, и я их выкуплю (увидишь как). Но теперь не в том дело. Теперь три часа пополудни. Через полчаса я подам это письмо и пойду взять на почте твое, если есть (утром толкался на почту - никого там нет, никто не сидит). Таким образом мое письмо пойдет завтра - или в 5 часов утра или в одиннадцать - не знаю. Но, во всяком случае, ты завтра его получишь. Но в отели за всё это время я задолжаю, и выехать мне будет нельзя. И потому умоляю тебя, Аня, мой ангел-спаситель, пришли мне, чтоб расплатиться в отели, 50 франков. Если в среду, утром рано, или завтра во вторник вечером успеешь послать, то получу в среду вечером и в четверг, утром, или в 6-м часу вечера, буду у тебя.

Друг мой, не печалься, что я разорил тебя, не мучайся за наше будущее. Я всё, всё поправлю!

Друг мой, я попрошу у Огарева 300 франков до 15-го декабря. Во-первых, он не Герцен, а во-вторых, хоть и тяжело мне это до мучительной боли, - я все-таки не свяжу себя ничем нравственно. Я выговорю это, занимая, я благородно скажу ему. Наконец, он поэт, литератор, у него сердце есть, и, кроме того, сам он ко мне подходит и ищет во мне, стало быть, уважает меня. Он не откажет мне на эти три недели.

В то же время напишу Каткову (который тоже не откажет), чтоб в виде исключения прислал мне в декабре не 100, а 200 р. (а остальные 200 руб. по уговору, помесячно). 15 декабря мы Огареву заплатим 300 франков, и у нас останется еще 380 франков.

Между тем из занятых теперь у Огарева 300 ф. мы заплатим: за пальто и кольцо - 50 ф. За твои платья 80 ф. За бриллианты 150 ф. (1) Итого 280 франков. Останется почти ничего, но зато останутся вещи. Без уплаты хозяйкам на одни бриллианты и кольца можно прожить до получения денег. 15 декабря можно опять выкупить и опять заложить, и так будет продолжаться месяца три, а через три месяца я уже доставлю (2) Каткову романа на три тысячи, и уж наверно он пришлет (3) тогда по моей просьбе, к твоим родинам, по крайней мере 300 р., а (4) еще через 2 месяца и еще 500.

Что же касается до трат насчет нашего будущего гостя и ангельчика, то я за это время изобрету и достану деньги. Будем лезть изо всех сил, сначала помаленьку, а потом поскорей, и дело сделаем!

Аня, милая, ради бога, не тревожься! Я теперь здоров, но каково мне будет сидеть до четверга и ждать минуты, когда увидимся! Аня, я недостоин тебя, но прости мне за этот раз. Я еду с крепкой надеждой и, клянусь, обещаю тебе в будущем счастья. Люби только меня, так как и я тебя, бесконечно, вечно люблю. Не считай теперешних поступков моих за легкость и за маловесность моей любви. Бог видит, как я сам наказан и как я мучился. Но всего более мучаюсь за тебя. Боюсь, что теперь ты будешь ОДНА (до четверга) тосковать, плакать, мучиться, не будешь беречь себя. Ангел мой святой, Аня, пойми, что я серьезно говорю, что другая жизнь начинается; увидишь меня наконец на деле. Спасу и поправлю всё. Прошлый раз я приезжал убитый, а теперь надежда в моем сердце, только одна мука - как дожить до четверга! Прощай, мой ангел, до свидания, обнимаю и целую тебя! О зачем, зачем я от тебя уехал! Целую тебя, твои руки и ноги, твой вечно любящий

Федор Достоевский.

Р. S. Деньги пошли так: заверни 50-франковый билет (который достань у менялы) в письмо, вложи в конверт и пошли Saxon les Bains, poste restante, recommandй.

P. S. Но ради бога, не горюй, не печалься, как подумаю, что ты заболеешь в эти дни, - сердце кровью обольется! И я мог тебя оставить! Не знаю, как и дожить до четверга.

Не подумай, ради Христа, что я буду играть, на эти 50 франков. О, ради Христа, не подумай! Сейчас к тебе.

Я (5) потому приеду в шестом часу (а не утром), что здесь, в этом проклятом отеле, никаким образом нельзя добиться, чтоб разбудили в четыре утра.

(1) далее было начато: хозяйк<ам> вместо: уже доставлю - было: пошлю

(3) было: пошлет

(4) далее начато: мож<ет>

(5) далее было: пойду

 

328. А. Н. СНИТКИНОЙ

6 (18) декабря 1867. Женева

 

Женева 18/6 декабря/67.

Любезнейшая и многоуважаемая Анна Николаевна, от всего сердца поздравляю Вас с днем Вашего ангела. Мы с Аней всё хотели поспеть с письмами к самому дню, а меж тем наверно опоздали, за что на нас не взыщите. Не взыщите тоже и на мне, за то, что я вообще очень редко пишу. В последние месяцы много было работы и чем дальше, тем больше; работа же к сроку; через две недели, самое большее, надо будет посылать в "Русский вестник", а у меня еще ничего не переписано. Аня мне помогает как прежде. Хорошо еще, что в последние месяцы здоровье мое слишком поправилось, и только в последнюю неделю были опять припадки, а то два месяца сряду не было.

Вот уже проходит и седьмой м<еся>ц беременности у Ани, время приближается, а у меня чем дальше, тем больше усиливается работа, и так будет продолжаться месяцев пять. Скоро Аня, по положению своему, не в состоянии будет мне помогать, а между тем от моей работы зависит и будущность и настоящие наши средства. Хорошо еще, что Аня переносит тягость очень хорошо, и физически и нравственно (мы с ней живем очень ладно и согласно; об Вас только она часто горюет). Ну а потом я и не знаю, что с нами будет.

Если мы, многоуважаемая Анна Николаевна, Вас приглашали приехать к нам, хоть месяца на три, то уже, разумеется, имели в виду буквально наше спасение. Тут нечего и приниматься рассчитывать, тут дело ясное само собою: пусть Ваш переезд и Ваша жизнь у нас будут стоить нам, положим, хоть четыреста рублей (переезд Ваш должен быть, конечно, на мой счет), то выгоды бесспорной от Вашего приезда к нам было бы по крайней мере в 10 раз больше; потому что один я вряд ли кончу работу, а в ней вся наша будущность. Я уж и не говорю о нравственном спокойствии. Могу ли я или Аня быть спокойными без собственного присмотра за ребенком. Заметьте еще, что при самом малейшем переезде, н<а>пр<имер> отсюда в Италию (весной), мы уже должны оставаться одни; нянька с нами за горы не поедет. А случись, н<а>прим<ер>, со мной припадок в то время, когда Аня будет больна, - и вот она испугается, а нянька из-за этого, пожалуй, и жить не станет. Я давно хотел обо всем об этом написать окончательно, чтобы, по крайней мере, знать наверно. Если б Вы захотели быть нашей спасительницей и решились, я бы стал уже готовиться. Через месяц Вам могли быть высланы деньги. Я знаю, что у Вас есть свои большие дела и хлопоты; против невозможного ничего не сделаешь. Но, по крайней мере, знать бы что-нибудь верно.

Я устроился теперь так, что получаю ежемесячно 200 р. из "Русск<ого> вестника". Сначала было 100 р., но, кажется, так и останется по 200. Если же работа пойдет успешно, то получу и больше. Деньги мы получили вчера, сегодня же идем дать задаток за другую квартиру из 2-х комнат, прекрасно меблированных. Две комнаты необходимо. Старая хозяйка плачет, расставаясь с нами, так она полюбила Аню.

До свидания многоуважаемая и дорогая Анна (1).

(1) копия не закончена

 

329. В РЕДАКЦИЮ ЖУРНАЛА "РУССКИЙ ВЕСТНИК"

24 декабря 1867 (5 января 1868). Женева

 

Женева 24 декабря/5 января 1867/8 г.

Посылаю в Редакцию для напечатания в "Русском вестнике" первую часть моего романа "Идиот".

Весьма сожалею (и беспокоюсь), что не мог с этою почтой выслать всю первую часть, а только пять глав, шестая и седьмая главы будут высланы на днях, и Редакция получит их никак не позже, (1) как через пять дней по получении этих первых пяти глав.

Это совершенно верно. Затем, вторая часть романа получится в Редакции никак не позже первого февраля (нового стиля). А третья часть (которая даже вся почти отделана) еще раньше 1-го марта. Ошибки с моей стороны быть не может. Боюсь только и беспокоюсь, не опоздал ли теперь, так как на этот раз не знаю распоряжений Редакции насчет выхода первой (январской) книги журнала. Помещение же моего романа в первом нумере составляет для меня чрезвычайно важный расчет.

Всё, что посылаю теперь, заключается в 64 полулистиках (2) почтовой бумаги малого формата.

Сегодня же посылаю письмо Михаилу Никифоровичу особо.

Федор Достоевский.

(1) было: не больше

(2) было: листи<ках>

 

330. А. Н. МАЙКОВУ

31 декабря 1867 (12 января 1868). Женева

 

Женева 12 янв. - 31 декабря 67.

Дорогой и добрый друг, Аполлон Николаевич, настало наконец время, что могу написать Вам несколько страничек! Что Вы обо мне подумали: что я забыл Вас? Я знаю, что Вы этого не подумаете. Но меня не вините; Вы скорей всех всё поймете. Верите ли: ни одного часу не было времени; я говорю буквально. Я всех забыл. Что делает мой бедный Паша, которому я уже два месяца денег не посылал? (Ни копейки нет, буквально, чтоб отослать!) Пишу к Вам и опишу всё, а от Вас буду ждать с болезненным нетерпением ответа. Неизвестность меня убивает.

А со мной было вот что: работал и мучился. Вы знаете, что такое значит сочинять? Нет, слава богу, Вы этого не знаете! Вы на заказ и на аршины, кажется, не писывали и не испытали адского мучения. Забрав столько денег в "Русском вестнике" (ужас! 4500 р.), я ведь с начала года вполне надеялся, что поэзия не оставит меня, что поэтическая мысль мелькнет и развернется художественно к концу-то года и что я успею удовлетворить всех. Это тем более казалось мне вероятнее, что и всегда в голове и в душе у меня мелькает и дает себя чувствовать много зачатий художественных мыслей. Но ведь только мелькает, а нужно полное воплощение, которое всегда происходит нечаянно и вдруг, но рассчитывать нельзя, когда именно оно произойдет; и затем уже, получив в сердце полный образ, можно приступить к художественному выполнению. Тут уже можно даже и рассчитывать без ошибки. Ну-с: всё лето и всю осень я компоновал разные мысли (бывали иные презатейливые), но некоторая опытность давала мне всегда предчувствовать или фальшь, или трудность, или маловыжитость иной идеи. Наконец я остановился на одной и начал работать, написал много, но 4-го декабря иностранного стиля бросил всё к черту. Уверяю Вас, что роман мог бы быть посредствен; но опротивел он мне до невероятности именно тем, что посредствен, а не положительно хорош. Мне этого не надо было. Ну что же мне было делать? ведь 4-ое декабря! А между тем обстоятельства житейские представлялись в следующем виде:

Писал ли я Вам, - не помню (я ничего ведь не помню) - что я наконец, когда уже пресеклись все мои средства, написал Каткову просьбу высылать мне по 100 р. ежемесячно? Кажется писал. Согласие воспоследовало, и мне стали присылать аккуратно. Но в письме моем (1) к Каткову (в благодарственном) я подтвердил положительно, честнейшим словом, что роман ему будет и что я в декабре вышлю в Редакцию количество романа значительное. (Еще бы, когда писалось и столько было написано!) Потом я написал ему, что расходы мои чрезвычайны и что нельзя ли выслать (2) из определенной мне суммы (пятисот руб.) один раз (на декабрь) не 100, а 200 р. В декабре воспоследовало согласие и присылка, и именно к тому времени, когда я роман - уничтожил. Что мне было делать? Все надежды мои рухнули (я постиг - ведь наконец, что работа и роман есть вся и главная моя надежда, что напиши я роман удовлетворительный, то оплачу долг в Редакцию, Вам, пришлю значительно Паше и Эм<илии> Федоровне и сам просуществую; а напиши я роман хороший, - то и второе издание продам и, может быть, что-нибудь получу и половину или 2/3 вексельного долга заплачу и в Петербург ворочусь). Но всё рухнуло. Получив 200 р. от Каткова, я написал ему подтверждение, что роман будет непременно для январского номера, просил извинения, что придет первая часть в Редакцию поздно, но к 1-му января (нашего стиля) непременно, и очень просил не выпускать первого "Русского вестника" без моего романа (№ никогда ведь не выходил ранее половины месяца).

Затем (так как вся моя будущность тут сидела) я стал мучиться выдумыванием нового романа. Старый не хотел продолжать ни за что. Не мог. Я думал от 4-го до 18-го декабря нового стиля включительно. Средним числом, я думаю, выходило планов по шести (не менее) ежедневно. Голова моя обратилась в мельницу. Как я не помешался - не понимаю. Наконец 18-го декабря я сел писать новый роман, 5-го января (нового стиля) я отослал в редакцию 5 глав первой части (листов около 5) с удостоверением, что 10 янв<аря> (нового стиля) вышлю остальные две главы первой части. Вчера, 11-го числа, я выслал эти 2 главы и таким образом отослал всю первую часть, - листов 6 или 6 1/2 печатных.

Первую посылку они должны были получить 30 декабр<я> (нашего стиля), а вторую получат 4-го января; следственно, если захотят, то первую часть еще могут напечатать в январе. Вторую часть (из которой, конечно, не написано ни строчки) я дал честное слово прислать в Редакцию к 1-му февраля (нашего стиля) неуклонно и аккуратно.

Поймите же, друг мой, мог ли я думать о письмах к кому-нибудь и об чем бы я стал писать, спрашивается? А потому поймите как гуманный человек и извините как друг мое вынужденное молчание. Да и время это было очень тяжелое. (3)

Теперь об романе, чтоб кончить эту материю: в сущности, я совершенно не знаю сам, что я такое послал. Но сколько могу иметь мнения - вещь не очень-то казистая и отнюдь не эффектная. Давно уже мучила меня одна мысль, но я боялся из нее сделать роман, потому что мысль слишком трудная и я к ней не приготовлен, хотя мысль вполне соблазнительная и я люблю ее. Идея эта - изобразить вполне прекрасного человека. Труднее этого, по-моему, быть ничего не может, в наше время особенно. Вы, конечно, вполне с этим согласитесь. Идея эта и прежде мелькала в некотором художественном образе, но ведь только в некотором, а надобен полный. Только отчаянное положение мое принудило меня взять эту невыношенную мысль. Рискнул как на рулетке: "Может быть, под пером разовьется!" Это непростительно.

В общем план создался. Мелькают в дальнейшем детали, которые очень соблазняют меня и во мне жар поддерживают. Но целое? Но герой? Потому что целое у меня выходит в виде героя. Так поставилось. Я обязан поставить образ. Разовьется ли он под пером? И вообразите какие, само собой, вышли ужасы: оказалось, что кроме героя есть и героиня, а стало быть, ДВА ГЕРОЯ!! И кроме этих героев есть еще два характера - совершенно главных, то есть почти героев. (Побочных характеров, в которых я обязан большим отчетом, бесчисленное множество, да и роман в 8 частях). Из четырех героев - два обозначены б душе у меня крепко, один еще совершенно не обозначился, а четвертый, то есть главный, то есть первый герой, - чрезвычайно слаб. Может быть, в сердце у меня и не слабо сидит, но ужасно труден. Во всяком случае времени надо бы вдвое более (mininum), чтоб написать.

Первая часть, по-моему, слаба. Но мне кажется, еще есть одно спасение: то, что еще ничего не скомпрометировано и может быть развито в дальнейших частях удовлетворительно (о, если бы!). Первая часть есть, в сущности, одно только введение. Одно надо: чтоб она возбудила хоть некоторое любопытство к дальнейшему. Но об этом я положительно не могу судить. У меня единственный читатель - Анна Григорьевна: ей даже очень нравится; но ведь она в моем деле не судья.

Во второй части должно быть всё окончательно поставлено (но далеко еще не будет разъяснено). Там будет одна сцена (из капитальных), но ведь еще как выйдет? - хотя записалось начерно и хорошо.

Вообще всё в будущем, но от Вас жду строгого отзыва. 2-я часть решит всё: она самая трудная; но Вы мне напишите и о первой (хотя я искренно знаю, что она не хороша), но все-таки напишите. (4) Кроме того, умоляю Вас, уведомьте меня, только что выйдет "Русский вестник", - напечатан ли мой роман? Всё еще боюсь ужасно, что опоздал. А явиться в январе для меня капитально необходимо. Уведомьте же, ради бога, тотчас, чтоб мне знать, хоть двумя строчками.

Каткову, при отсылке 1-й части, я написал о романе почти точно то же, что и Вам. Роман называется "Идиот". А впрочем, никто себе не судья, особенно сгоряча. Может быть, и первая часть недурна. Если я не развил главного характера, то ведь так по законам всей планировки выходит. Вот почему и жду Вашего суждения с таким алчным нетерпением. Но довольно об романе. Вся эта работа с 18-го декабря до того меня разгорячила, что я ни думать, ни говорить не могу ни о чем другом. Теперь скажу несколько слов о нашем здесь житье, с тех пор, как я Вам не писал.

Мое житье, конечно, работа. Но хорошо то, что теперь я, благодаря постоянной присылке ежемесячно ста рублей, - совершенно не нуждаюсь. Живем с Анной Григорьевной умеренно, но совершенно достаточно. Но предстоят и траты, и необходимо иметь всегда хоть маленькую сумму в запасе. Через полтора месяца Анна Григорьевна (которая великолепно переносит свое болезненное состояние) сделает меня отцом. Понимаете сами, какие тут предстоят расходы. Но попрошу на это время по 200 р. в месяц, и Редакция пришлет. Я же уж отослал туда на 1000 р. почти. А к 5-му февраля отошлю еще на 1000 (и может быть, хорошего, покапитальне, поэффектнее), стало быть, и могу спросить сумму позначительнее. Кстати, голубчик, если б не уничтоженный роман, то, конечно, к Новому году я бы Вам заплатил то, чем Вы меня одолжили. Но теперь прошу Вас подождать на мне еще месяца два, ибо раньше 2-й части ничего не могу спросить в Редакции позначительнее. Но к тому сроку уплачу непременно. Но главное, но самое ужасное мое сокрушение - это мысль, что делается с Пашей? Сердце мое обливается кровью, и мысль о нем, при всех литературных мучениях моих в декабре, приводила меня просто в отчаяние! Что он делает? Я в ноябре и в декабре не посылал ему денег, но он еще до ноября не писал мне ничего. При последней выдаче денег (60 р. от Каткова) через Вас я писал ему длинное письмо и еще поручал ему сделать маленькую справку, чрезвычайно для меня важную, а для него легкую. Я умолял его отвечать мне. Ни одной строчки ответа. Ради бога, напишите мне о нем хоть что-нибудь. Ненавидит он меня, что ли? За что же, за что же? За то ли, что я послал ему из самого последнего и жду с жгучим нетерпением, когда еще пошлю? Не может быть, чтоб ненавидел. Я приписываю всё не его сердцу, а его легкомыслию и неумению решиться даже письмо написать, так как не решился до двадцати лет хоть таблицу умножения выучить.

Он жил у Эмилии Федоровны и задолжал-таки, несмотря на то, что я до ноября высылал ему достаточно. Через Вас я оплатил тогда Эмилии Федоровне. Но что было в ноябре и декабре? Они сами терпят. Федя работает, но не может всех содержать, а раньше как через месяц я не могу выслать денег (через Вас, конечно, умоляю Вас, голубчик, к Вам будут приходить деньги от Каткова. Не брезгайте моей просьбой и не тяготитесь ими! Они - бедные. А я Вам на всю жизнь Ваш слуга, я Вам докажу, как ценю то, (5) что Вы для меня сделали). Завтра пошлю письмо Феде. Живут ли они у Алонкина? Я просил именно о том Пашу, чтоб он мне написал имя и отчество Алонкина (я забыл), чтоб написать Алонкину. Мне Алонкин поверит, но их сгонит, если от меня ни слуху ни духу, потому что я за их квартиру ему поручился. Ни от Паши, ни от Эмилии Федоровны не было ответа об имени и отчестве. А как я напишу письмо без имени и отчества Алонкину? Он купец, он обидится.

Впрочем, может быть, и раньше пошлю им денег, хотя страшная теперь нужда в ожидании родин. Хоть живем и не нуждаясь в насущном, но, однако ж, вещи постоянно в закладе. При каждом получении денег выкупаем, а к концу месяца опять закладываем. Анна Григорьевна моя истинная помощница и утешительница. Любовь ее ко мне беспредельна, хотя, конечно, есть много различного в наших характерах. (Она Вам и Анне Ивановне чрезвычайно кланяется. Она ужасно любит Вас за то, что Вы цените, как следует, ее мать, которую она обожает. Высоко она вас обоих ставит во всех отношениях, и Вас и Анну Ивановну, и глубоко, с сердечным жаром, самым искренним, уважает Вас).

Всего более натерпелись мы из материальных неудобств в Женеве от холода. О, если б Вы знали, как глупо, тупо, ничтожно и дико это племя! Мало проехать, путешествуя. Нет, поживите-ка! Но не могу Вам теперь описать даже и вкратце моих впечатлений; слишком много накопилось. Буржуазная жизнь в этой подлой республике развита до nec-plus-ultra. В управлении и во всей Швейцарии - партии и грызня беспрерывная, пауперизм, страшная посредственность во всем; работник здешний не стоит мизинца нашего: смешно смотреть и слушать. Нравы дикие; о если б Вы знали, что они считают хорошим и что дурным. Низость развития: какое пьянство, какое воровство, какое мелкое мошенничество, вошедшее в закон в торговле. Есть, впрочем, несколько и хороших черт, ставящих их все-таки безмерно выше немца. (В Германии меня всего более поражала глупость народа: они безмерно глупы, они неизмеримо глупы). У нас даже Ник<олай> Ник<олаевич> Страхов, человек ума высокого, и тот не хочет понять правды: "Немцы, говорит, порох выдумали". Да их жизнь так устроилась! А мы в это время великую нацию составляли, Азию навеки остановили, перенесли бесконечность страданий, сумели перенести, не потеряли русской мысли, которая мир обновит, а укрепили ее, наконец, немцев перенесли, и все-таки наш народ безмерно выше, благороднее, честнее, наивнее, способнее и полон другой, высочайшей христианской мысли, которую и не понимает Европа с ее дохлым католицизмом и глупо противуречащим себе самому лютеранством. Но нечего об этом! А то, что так тяжело по России, такая тоска по родине, что решительно чувствую себя несчастным! Читаю газеты, каждый № до последней литеры, "Моск<овские> ведомости") и "Голос". Спасибо "Голосу" за его новое направление. Поговорил бы с Вами много, много, друг мой, и сколько накопилось-то! Но, может быть, в этом году обниму Вас. А писем от Вас жду непременно. Ради бога, пишите, голубчик. В моем мрачном и скучном уединении - ведь это единственное утешение мое. Анна Григорьевна находит себя счастливою тем, что со мной. Но мне надо и Вас, надо и родины.

В Швейцарии еще довольно лесу, на горах его осталось еще несравненно более, чем в других странах Европы, хотя страшно уменьшается с каждым годом. И представьте себе: 5 месяцев в году здесь ужасные холода и бизы (вихри, прорывающиеся сквозь цепь гор). А 3 месяца почти та же зима, как у нас. Дрогнут все от холода, фланель и вату не снимают (бань у них никаких вообразите же нечистоту, к которой они привыкли), одеждой зимней не запасаются, бегают почти в тех же платьях, как и летом (а одной фланели слишком мало для такой зимы), и при всем этом нет ума хоть капельку исправить жилища! Ну что сделает камин с углем или с дровами, хоть топи весь день? А весь день топить стоит 2 франка в день. И сколько лесу истребляется даром, а тепла нет. И что ж? Ведь только бы одни двойные рамы - и даже с каминами можно бы жить! Я уж не говорю - печь поставить. Тогда весь этот лес можно бы спасти. Через 25 лет его совсем не останется. Живут как настоящие дикие. Зато и переносливы же. У меня в комнате, при ужасной топке, бывало только +5° Реомюра (пять градусов тепла!). Сидел в пальто и в этом холоде ждал денег, закладывал вещи и придумывал план романа - хорошо? Говорят, во Флоренции в эту зиму было до 10 градусов. В Монпелье (Montpellier) было 15° Реомюра холоду. У нас в Женеве холод дальше 8 градусов не восходил, но ведь всё равно, если в комнате вода мерзнет. Теперь я переменил недавно квартиру и имею 2 комнаты хороших, одна постоянно холодная, а другая теплая, и у меня теперь постоянно в этой теплой +10 или +11 тепла, следственно, еще можно жить.

Написал столько, а ничего почти не успел высказать! Тем-то я и не люблю писем. Главное, жду письма от Вас. Ради бога, напишите поскорее. Письмо ко мне, в теперешней моей тоске, восходит почти до значения доброго дела. Да, забыл Вас попросить: не сообщайте никому того, что я написал Вам об романе, до времени. Не хочу, чтоб как-нибудь дошло до "Русского вестника", потому что я туда солгал, написав, что у меня вчерне много уж написано и теперь только переписываю и переделываю. Я и без того успею и кто знает, может быть, в целом-то выйдет и совсем недурной роман. Но опять об романе; говорю Вам - помешался на нем.

Здоровье мое очень удовлетворительно. Припадки бывают очень редко, и это уже 2 1/2 или даже 3 месяца сряду.

Мой поклон искренний Вашим родителям. Передайте поклон и Страхову, если встретите. А ему поручите передать мой поклон Аверкиеву и Долгомостьеву. Особенно Долгомостьеву. Не видали ли Вы его где-нибудь?

Обнимаю Вас и целую. Ваш верный и любящий

Федор Достоевский.

Особенный мой поклон Анне Ивановне.

От Яновского я получил письмо. Человек очень добрый, но иногда удивительный. Я люблю его очень.

С Новым годом, с новым счастьем! Будьте, будьте счастливы, - хоть Вы будьте счастливы!

Когда будет напечатано "Слово о Полку Игореве" и где? Пришлите мне, ради бога, сейчас как напечатаете, где бы я на был тогда.

(1) было: Но писал ли я Вам

(2) было: присылать

(3) далее было начато: О романе и о надеждах моих

(4) далее было: тотчас

(5) было: тем

 

 

ПИСЬМА, ИЗВЕСТНЫЕ В ПЕРЕВОДАХ С ИНОСТРАННЫХ ЯЗЫКОВ

1867

 

321. С. Д. ЯНОВСКОМУ

28 сентября (10 октября) 1867. Женева С французского:

 

Женева, 28 сент./10 окт. 67.

Любезнейший и почтеннейший Степан Дмитриевич,

Побывали ли Вы за границей? Мы искали Ваших следов по всей Германии, ни слуху ни духу. Пишу Вам, но адреса Вашего не знаю и потому поручаю Александру Павловичу Иванову доставить Вам это письмо; ведь не может же он не знать места Вашей службы. Стало быть, я убежден, что письмо дойдет до Вас, если только Вы в Москве.

Вот уже скоро месяц, как я засел в Женеве; надо сказать, что это самый прескучный город в мире; он строго протестантский, и здесь встречаешь работников, которые никогда не протрезвляются. Право же, не всё золото, что блестит. Немецкая честность, швейцарская верность и т. д. и т. д. - не могу вообразить себе, кто только мог их придумать. Возможно, сами немцы и швейцарцы. Пишут же и в рижских газетах и в прусских, что стоит балтийским немцам оставить нас, и мы, русские, впадем в прежнее варварство. Устрялов, а равно Соловьев (поклонник немцев) утверждают, что в Немецкой слободе пили с утра до вечера. Вольтер прославил женевца Лефорта, а в ученых трудах о нем пишут, что мир не знавал такого пьяницы. Не смейтесь надо мной, дорогой Степан Дмитриевич; скажу только, что трудно найти где-нибудь, кроме Германии, такую глупость, такое надувательство и притом такое самодовольство. И вот еще: из года в год ввозят к нам, в Россию, множество иностранных изделий; поэтому многие из наших русских, отправляющихся за границу, уверены вследствие некоего предрассудка, что за границей всё хорошо и недорого. Я же теперь убедился на опыте, что, за исключением предметов первой необходимости, только в Париже и Лондоне изделия хороши и недороги. В прочих городах Европы всё дороже и хуже, чем у нас, я Вас уверяю. Всякий более или менее значительный город (например, Женева) производит и потребляет собственные свои изделия, хотя Франция и под боком. Надо, однако, иметь в виду вот что: в отношении мануфактурных изделий у ряда городов существует своя специальность (более или менее); в одном это вино, в другом - ремни, в третьем швейцарские шале из красивого дерева, ну, хорошо же, покупайте в каждом городе те изделия, которые составляют его специальность, покупать остальное - значит бросать деньги на ветер. Наши соотечественники во множестве едут за границу; там они воспитывают детей и прилагают все старания, чтобы заставить их забыть русский язык. Есть такие, которые живут здесь подолгу, например Тургенев. Он мне напрямик заявил, что не хочет больше быть русским, что хотел бы забыть, что он русский, что он себя считает немцем и гордится этим. Я его с этим поздравил и расстался с ним. В Женеве я попал прямо на "Конгресс мира". В зале, который мог бы вместить три или четыре тысячи человек, с высокой трибуны разглагольствовали разные господа, которые решали судьбу человечества. Проблема была философского порядка, но цель конгресса - практической; вот в чем она состояла: как сделать, чтобы на земле исчезли войны и чтобы воцарился мир? Я впервые в жизни своей слушал и наблюдал революционеров не в книгах, а наяву и притом за работой; поэтому я был немало заинтересован. Сразу же было решено, что, дабы мир воцарился, необходимо истребить огнем и мечом папу и всю христианскую религию. Затем: поскольку великие державы показали, что не могут существовать, не имея больших армий и не ведя войн, надо их разрушить и заменить маленькими республиками; затем надо уничтожить огнем и мечом капитал, а равно и всех тех, кто не всецело разделяет этот взгляд. Среди присутствовавших нашлись такие, которые, наслушавшись этой бестолковщины, попытались возражать; им помешали. Начали голосовать: революционеры остались в жалком меньшинстве, но комитет с нескрываемым цинизмом подтасовал голоса и заявил, что революционеры - в большинстве. Не могу понять, почему подобные конгрессы запрещены во Франции. Пусть взбаламученные и доведенные до неистовства этими проповедниками бедняки поймут наконец, на что способны подобные подстрекатели, могут ли они сказать или сделать что-либо серьезное и полезное. Ибо конгресс этот ясно показал, чего стоят все эти престарелые изгнанники и социалисты, и особенно хорошо дал почувствовать, какими силами они располагают и что никто за ними не пойдет, кроме таких же безумцев.

Я намерен на некоторое время еще остаться в Женеве. Я пишу роман и хотел бы если не окончить, то хотя бы довести его до определенной точки. Анна Григорьевна передает Вам привет (она на четвертом месяце). В Женеве мои припадки возобновились. Это геморроидальное; погода здесь всё время меняется - отсюда мои припадки. Если Вы захотите мне написать, то доставите мне большое удовольствие. Вот мой адрес:

Suisse, Genиve, poste restante, M-r Th. D<ostoiewsky>

У меня к Вам большая просьба, мой добрый друг Степан Дмитриевич. Не подумайте, однако, что именно из-за этого я принялся Вам писать. Не хочу лгать: повод, действительно, представился кстати, но пишу я Вам по двум совершенно различным причинам: первая из них, не слишком важная, сожаление: повсюду в Германии мы с женой не оставляли надежды встретить Вас или что-нибудь о Вас разузнать, и если бы мы встретились с Вами, мы были бы очень рады; вот уже пять месяцев, как мы живем совершенно одни. Вторая причина - это надежда, что Вы мне ответите. А так как я намерен возвратиться только месяцев еще через пять, письма с родины будут мне очень дороги: воспоминаниями и радостью. Со своей стороны обещаю Вам отвечать вовремя и чистосердечно. Кстати о путешествии - пошло ли оно Вам на пользу? Что до меня, новости я Вам уже сообщил. Что же касается моей просьбы, то вот в чем она состоит: я работаю и буду работать еще месяцев пять, но все мои деньги израсходованы. Кроме суммы (очень незначительной), которая была у меня с собой, Катков выслал мне по первой же моей просьбе 1000 рублей. Но поскольку я не мог еще ничего ему отослать, надеясь отправить сразу половину романа, мне пока очень неловко возобновлять свою просьбу. Я попросил 125 рублей у Майкова, он мне их выслал, но они также истрачены. Однажды, дорогой друг, года три тому, после сердечной дружеской беседы Вы сказали, что если когда-нибудь мне понадобятся деньги, Вы могли бы мне одолжить немного. Сейчас я сказал бы не то, что мне понадобились эти деньги, но что надобность в них срочная - иначе остается только пропасть. Я получу деньги к первому декабря, но сейчас у нас ни гроша, и я отношу в заклад последние свои вещи. Итак, если Вы можете, вытащите меня из затруднения и вышлите 100 рублей, если же это невозможно, пришлите по крайней мере 75 рублей. Я знаю, дорогой друг, что и это представляет некоторую сумму, но пришлите ее, только если Вы можете это сделать. Здесь и речи не может быть о том, чтобы деликатничать. Со своей стороны, уведомляю Вас на всякий случай, что я Вам их верну к рождеству, но не раньше, учитывая мою отдаленность. Словом, если Вы можете мне помочь, сделайте это, не теряя ни минуты, ибо, не будь я в нужде, я бы никогда не высказал этой просьбы.

Пишу Вам второпях, хотя настрочил уже довольно длинное письмо. Правду сказать, я в некотором расстройстве, а именно: 1) не могу работать по вечерам, опасаясь припадка; 2) меня очень тревожит будущее: мне надо написать что-нибудь, что не было бы плохо, иначе, без денег, невозможно предстать перед своими кредиторами, а только им я должен по меньшей мере 3000 рублей. С другой стороны, мне надо до тех пор здесь жить. Может быть, мы переберемся в Италию; хотя Женева удобнее для нас: жизнь здесь дешевле, чем в Париже, а доктора, как и акушерки, говорят по-французски, а это важно. Дорогой друг, напишите мне со всей определенностью, что думаете Вы вот о какой идее: не лучше ли было бы для меня (для моего здоровья, для моей падучей) оставить Петербург и перебраться в Москву? Я сам хорошо знаю, что Москва немного лучше, и мне кажется, я Вам уже об этом говорил, но я хотел бы знать, действительно ли этого "лучше" достаточно, чтобы оправдать переезд. Что скажете Вы - пусть только в самом общем смысле?

До свидания, обнимаю Вас от всего сердца. Еще раз поклон от Анны Григорьевны и мое дружеское рукопожатие.

Искренне Ваш Ф. Д<остоевский>

Р. S. Если я не обращаюсь с подобными просьбами к своим родным, то это потому, что моя тетка дала мне три года тому 10000 рублей на мой журнал и что брат мой по смерти остался должен Ал<ександру> Павловичу по меньшей мере 4000 рублей, а может быть, и все 6000.

Ф. Д<остоевский>

 

325. С. Д. ЯНОВСКОМУ

1 (13) - 2 (14) ноября 1867. Женева С французского:

 

Женева, 1-го/13 ноября 67.

Добрейший, незабвенный друг мой Степан Дмитриевич,

Если Вы уже в Москве и, следственно, не нашли на своем столе моего письма, не судите меня поспешно, не обвиняйте. Письмо Ваше со 100 рублями я получил уже более двух недель назад, и если я не отвечал Вам до сих пор, то не по лености или безразличию, но только вследствие моей мучительной теперешней ситуации. Вы понимаете, когда в душе мрак, тяжко обращаться к кому-либо, особенно для такого ипохондрика, как я. Ваше письмо доставило нам, Анне Григорьевне и мне, огромное удовольствие. Мысленно я следовал за Вами и сопровождал Вас и в Риме, и в Неаполе, вспоминая свое пребывание в Италии, в Риме и Неаполе, представлял себе, как Вы останавливаетесь перед шедеврами искусства. Из всего путешествия в южную Италию только об искусстве я вспоминаю с удовольствием и радостью. Что до природы, то она меня восхитила только в Неаполе. В Северной Италии, то есть в Ломбардии, природа несравненно прекраснее. Вы побывали в Милане; но ездили ли Вы на озеро Комо, которое находится поблизости? И почему, почему было не добраться до Венеции? Это непростительно. Потому что Венеция не только очаровывает, она поражает, она пьянит. Но мы побываем в Венеции в другой раз вместе. Даю Вам честное слово.

В этот раз я пока здесь мало ездил и мало видел. Это прежде всего потому, что характер поездки уже не тот: я не путешествую, а живу за границей, жить же в Европе для меня более чем невыносимо. Но что делать? Я не мог выкроить времени, чтобы многое показать Анне Григорьевне: мы были в Германии, останавливались в Дрездене и в Баден-Бадене, а теперь прибыла в Женеву и застряли здесь на берегу озера Леман. Ваши 100 рублей вытащили меня из беды, правда, только на некоторое время. Хочу объяснить Вам свое положение: я должен 4000 рублей "Русскому вестнику", который мне их дал вперед. Эти четыре тысячи рублей были израсходованы на мою свадьбу, на уплату ряда мелких долгов, на некоторые другие расходы и на поездку за границу. Вот уже давно от денег моих ничего не осталось, а, с другой стороны, мне не удалось еще послать в "Русский вестник" ни одного листа моего нового романа (за который 4000 рублей и были получены вперед). Почему я не работал? Работа не шла. Не знаю почему, но ничего не приходило мне в голову. В настоящий момент я работаю еще над первой частью, между тем как нужно, чтобы роман непременно появился в январском номере "Русского вестника". Но он и появится.

Вопрос, который я должен разрешить, для меня мучителен: если я напишу плохой роман, мое положение (финансовое) сразу же рухнет. Кто в этом случае станет давать мне деньги вперед? А между тем я существую только благодаря авансам и переизданиям. В подобном же случае не будет больше ни авансов, ни переизданий. Таким образом, мне надо выполнить работу, которая ни в коем случае не должна быть плохой, - и это необходимо, чтобы не погибнуть. Таков первый вопрос.

Как же, скажите мне, приступать к работе при такой требовательности к себе. Рука дрожит, разум мутится.

2-й вопрос. - Я покинул Россию, оставив из своего долга, который я уплатил на четыре пятых, одну пятую часть неоплаченной. Эта пятая часть достигает 3000 рублей в виде векселей. Если я покажусь в Петербурге, меня посадят в долговое отделение. Стало быть, необходимо рассчитаться. Чем? Откладывая из каких запасов? И это с моей работой?

3-й вопрос. - Моя добрая Аня, единственная моя радость и единственная моя утешительница здесь, через три месяца должна родить. Представьте только, через три месяца, а у меня нет ни копейки. Ваши 100 рублей пошли на уплату некоторых мелких долгов, на покупку каких-то вещей (которых на зиму совсем недостаточно), на наши ежедневные расходы. Теперь мы снова начали отдавать свои вещи в заклад, то есть Анна Григорьевна отдает свои платья, нам не на что купить хлеба.

Сегодня ровно пять недель, как я обратился к Каткову с следующей просьбой: сверх выданных четырех тысяч рублей выслать, если возможно, еще 500 рублей, по сто рублей в месяц (это чтобы облегчить финансовое положение редакции). Через пять месяцев я закончу мой роман, который должен составить самое малое 30 листов, следственно, через пять месяцев, по получении последних 100 рублей, весь мой долг (4500 рублей) будет выплачен. Сегодня ровно пять недель, как я послал свое письмо. Правда, я никогда не получал ответов из "Русского вестника" раньше чем через месяц: это их правило и для друзей и для врагов, но пять недель - это и впрямь слишком. В "Московских ведомостях" постоянно жалуются на заграничную службу русской почты, пишут, что письма то теряются, то приходят с опозданием. Не могу представить себе, что письмо мое было задержано. Если же дело не в этом, то почему мне не отвечают? Если они не хотят давать мне денег вперед, им всего-то и ответить: нет. С другой же стороны, журнал ждет моего романа, не в его интересах молчать.

Если бы тем временем не пришли Ваши деньги, мы бы уже давно пропали, Аня и я.

Но попытайтесь теперь уяснить себе: каковы перспективы, которые открываются предо мной. Мы живем в одной комнате, которая, правда далеко не плоха и просторна, у добрых старых хозяек. Но эта комната становится уже слишком холодной: нет никаких возможностей ее отапливать; не представляю себе, что будет зимой. Ведь зимой, в конце февраля (по новому стилю), жена должна родить. Вообразите, что всё будет происходить в одной комнате: роды, доктор, швейцарская нянька и мой роман. Были бы у меня деньги, я бы снял дополнительно за 20 франков соседнюю комнату, из которой выехали жильцы и которая сейчас свободна. Но что будет, если я не получу ответа от Каткова. А если и получу, что такое 100 рублей в месяц? На пять предстоящих месяцев мне надо самое малое 150 рублей в месяц.

В довершение всего еще один вопрос: я настолько был поглощен всё последнее время планом и идеей романа, что в течение нескольких месяцев только и был этой идеей занят. Наконец роман продуман, тщательно разработан. Вопрос упростился. Не должно быть ошибок ни в разработке, ни в исполнении. Сроку для высылки романа у меня ровно месяц, и это последний срок. Как можно окончить в месяц такую работу (то есть первую часть, которая будет насчитывать самое малое шесть печатных листов)? И больше всего меня мучает, что я отдаю себе отчет, ясно вижу, что если бы я располагал достаточным временем (или по крайней мере равным временем и на исполнение, и на разработку), это бы вполне удалось.

Кроме того, я опасаюсь припадков падучей. Вначале в Женеве у меня приступы были почти каждую неделю. Климат отвратительный. С гор дуют порывы ледяного ветра, погода меняется три-четыре раза на дню. Но вот уже около месяца у меня нет припадков. Боюсь, что сейчас, когда я собираюсь начать изо всех сил работать, болезнь настигнет меня и поразит.

Ах, друг мой Степан Дмитриевич, падучая в конце концов унесет меня! Моя звезда гаснет, - я это чувствую. Память моя совершенно помрачена (совершенно!). Я не узнаю более лиц людей, забываю то, что прочел вчера, я боюсь сойти с ума или впасть в идиотизм. Воображение захлестывает, работает беспорядочно; по ночам меня одолевают кошмары. Но хватит об этом!

Довольно о себе. Следующий раз буду больше говорить на другие темы. Я собирался обсудить с Вами вопрос о Швейцарии. Но хватит, может быть, так будет лучше. Аня крепко, крепко жмет Вашу руку. Я обнимаю Вас, мой друг, и не забывайте, что я всегда искренне преданный Вам

Д<остоевский>

 

 

1868

 

331. А. П. и В. M. ИВАНОВЫМ

1 (13) января 1868. Женева

 

Женева 1(13) января/1868.

Дорогие и милые Александр Павлович и Вера Михайловна,

Прежде всего обнимаю вас и поздравляю с Новым годом и, уж конечно, желаю от искреннего сердца всего самого лучшего и успешного! Вчера Анна Григорьевна приготовила мне сюрпризом 1/4 бутылки шампанского и ровно в 10 1/2 часов вечера, (1) когда в Москве уже 12 часов, поставила на стол, на котором мы пили чай; и мы чокнулись вдвоем, уединенно, одни-одинехоньки, и выпили за всех нам милых и дорогих. А кто же милее и дороже мне (да и Анне Григорьевне, кроме своих), - как не вы и ваше семейство? Кроме вас Федя и его семейство и Паша - вот и все те, которыми я дорожу и которых крепко люблю на всем свете.

Оба письма ваши я получил, и теперешнее и ноябрьское, и простите, что не отвечал. Я вас не меньше любил и не меньше о вас думал и помнил; но я был всё это время в таком напряжении и неудовлетворенном состоянии, что всё откладывал ответ до лучшего часу, а в самое последнее время решительно ни часу (буквально) не оказалось свободного. Всё это время я работал, писал, браковал, рвал написанное и наконец-то, в самом конце декабря, мог послать в "Русский вестник" первую часть моего романа. Им же нужно для январского номера, так что я даже боюсь, не опоздал ли? А для меня в этой работе почти всё теперь заключается, - всё обеспечение, хлеб насущный и вся моя будущность. Я забрал в "Русском вестнике" неимоверно много: до 4500 руб., да вексельного долга в Петербурге осталось minimum на 3000 р., да самому просуществовать надо, да еще в какое время! И потому на романе совокупились все мои надежды; работать предстоит теперь месяца 4, почти не сходя со стула. Запоздал я так, потому что забраковал почти всю прежнюю работу. За роман, по оценке "Русского вестника", будет в 6000 р. или около. Но 4500 р. взято, значит, останется мне все-таки 1500. Да если он будет хорош, то я продам к сентябрю 2-е издание тысячи за три (по всегдашнему прежнему примеру). Значит, и сам проживу, и тысячи полторы вексельного долгу уплачу, и в Россию ворочусь к сентябрю этого года. Итак, вот что значит для меня теперь моя работа. Вся будущность и всё настоящее в ней; да, кроме того, если роман будет удовлетворителен, я, в сентябре же, всегда найду кредиту в "Русском" же "вестнике" вперед. Теперь же опишу Вам, как мы жили и вообще наше положение.

В этом отношении всё однообразно, и каждый день похож на все предыдущие и последующие, с тех пор как мы в Женеве. Я работаю, а Анна Григорьевна или готовит приданое нашему будущему гостю, или стенографирует, когда надо мне помогать. Переносит она свое положение великолепно (теперь только немножко начинает охать), жизнь наша ей нравится, и если тоскует, то только о своей мамаше.

Наше уединение, собственно для меня, совершенно теперь необходимо, иначе невозможно работать. Правда, в Женеве, кроме уединения, очень скучно, несмотря на панораму Монблана, Женевского озера и Роны, из него вытекающей. Я это знал вначале; но так сошлось, что никакого места для зимовки нельзя было выбрать, при наших обстоятельствах, кроме попавшейся нам на дороге, в сентябре, Женевы. В Париже, н<а>пр<имер>, зима холоднее, дрова в 10 раз дороже, да и вообще жизнь дороже. Мы, было, хотели в Италию, то есть, конечно, в Милан (не далее же), где климат зимой несравненно мягче, да и город привлекательнее, с его собором, театром и картинными галереями. Но, во-первых, в это самое мгновение всю Европу грозила охватить война и именно в Италии, а для беременной женщины (3) не совсем приятно очутиться, может быть, на самом месте войны, а во-2-х, все-таки желательно было, и даже непременно, чтоб доктора и повивальные бабки говорили на языке понятном, а итальянского мы не знаем. В Германию же ехать обратно совсем было не по пути, да и не хотелось. Женева же город ученый, с библиотеками, со множеством докторов и проч., и все они говорят по-французски. Правда, мы не знали, что здесь так скучно и что дуют периодические вихри (бизы), прорываясь через цепь гор и охлаждаясь на ледяных вершинах. Мы много очень натерпелись в нашей прежней квартире; дома здесь устроены ужасно; камины и одиночные рамы. Камин топишь весь день дровами (которые здесь все-таки дороги, хотя Швейцария единственное место в Западной Европе, где еще есть дрова), - и всё равно что двор топить. У меня доходило в комнате до 6° и даже до 5 градусов тепла и так постоянно, а у других так вода ночью мерзнет в комнате. Но теперь, с месяц, мы живем в другой квартире, две комнаты очень хорошие, из которых одна теплая, так что очень можно жить и работать. У нас в Женеве мороз доходил только до 8 градусов; во Флоренции было +10, а в Монпелье, во Франции, у Средиземного моря, южнее Женевы +15 (14). (4)

В Петербург я тоже долго не пишу, да и они мне почти не пишут. Мучает меня всего больше то, что Феде и Паше надобно непременно денег послать, и как можно скорее, а я раньше чем вышлю 2-ю часть романа в "Русский вестник", что будет через 2 недели, решительно не могу спросить суммы сколько-нибудь позначительнее, так как слишком много забрал, а отработал долгу всего еще только на 1000 р. И это меня так мучает, что даже спать не дает спокойно. Феде не справиться одному, а Паше надобно высылать аккуратно. Я же живу теперь постоянной присылкой мне ежемесячно 100 р. (ста руб.) из Редак<ции> "Русского вестника", но скоро потребуется и самому гораздо больше. В конце февраля (здешнего стиля) Анна Григорьевна сделает меня отцом, а на это время деньги слишком необходимы и даже, на всякий случай, нужны лишние и запасные.

Как-то вы поживаете? Письма ваши для меня решительный праздник, и в высшей степени желал бы я очутиться в Москве, чтоб только увидеться. Но всё в будущем и опять-таки зависит от работы. Прошу вас очень - подробнее уведомить меня о вашей жизни и о вашем семействе. Кстати: как я досадовал, когда прочел в письме твоем, Верочка (ноябрьском), что вы хотите взять для детей гувернантку француженку. К чему? Зачем? Какое произношение? У француженок и даже у французов учителей (это я знаю по опыту и наблюдению) французскому языку до тонкости не научишься, а выучивается только тот, кто сам пожелает; произношению же отнюдь нельзя выучиться, без огромного личного желания к тому; да и совсем его не нужно. Поверь,. голубчик Верочка, что к тому времени, когда твои дети будут большими, не будут у нас в гостиных говорить по-французски. Да и теперь это начинает казаться смешным. Знать язык, читать на нем - дело другое. Можно и говорить, если понадобится за границей, но для этого довольно только (5) понимать язык и читать на нем. И что будет говорить эта француженка с детьми? Скверности, глупости; будет передавать жеманно и с форсом свои подлые, исковерканные, смешные и дикие правила об обращении и изуродованные понятия об обществе, об религии. Теперь на детей твоих смотреть - душа радуется. У вас резво, крикливо, шумно - правда; но на всем лежит печать тесной, хорошей, доброй, согласной семьи. Француженка же принесет элемент новый и скверный, французский. Не говорю уже о лишних деньгах. Да и еще кстати замечание: теперь настоящему французскому произношению невозможно и выучиться, не приняв парижское, гортанное, скверное, дышащее подлостью в одних уже звуках. Произношение это новое, всего стало входить, в самом Париже-то, не далее как с двадцати пяти лет назад. У нас учителя и гувернантки еще не смеют его вводить вполне. А потому, во всяком случае, произношению не научатся дети.

Но заболтался об этой гувернантке. Теперь у меня два дня отдыху, а завтра опять сажусь за работу. Здоровье мое, к удивлению моему чрезвычайному, вдруг поправилось к осени необыкновенно. Припадки не бывают по семи недель. А между тем я работаю очень сильно головной работой. Что это означает, не совсем понимаю, но очень рад.

До свидания, дорогие мои, милые, целую вас крепко, желаю всего лучшего как друг и брат, горячо и искренно, и прошу не забывать и нас. Адресс мой всё покамест Женева. Может быть, в апреле в конце переедем через Мон-Сенис и спустимся в Италию, в Милан, на озеро Комо. То-то рай-то будет! Но всё зависит от работы. Пожелайте мне успеха.

Ваш весь Федор Достоевский.

(1) далее было начато: чокн<улись>

(2) далее следует 2-3 густо вычеркнутых слова

(3) далее было: это

(4) так в подлиннике

(5) далее было: читать и

 

332. С. А. ИВАНОВОЙ

1 (13) января 1868. Женева

 

Женева, 1 (13) января/1868 г.

Милый, бесценный друг мой Сонечка, несмотря на Вашу настойчивую просьбу писать Вам - я молчал. А между тем кроме того, что ощущал сильную и особую потребность говорить с Вами, - уж по тому одному, что непременно надобно было ответить Вам на один пункт Вашего письма и ответить сейчас, как можно скорее, - надо было отвечать. Скажите: как могло Вам, милый и всегдашний друг, прийти на мысль, что я уехал из Москвы, рассердясь на Вас, и руки Вам не протянул! Да могло ли это быть? Конечно, у меня память плоха, и я не помню подробностей, но я положительно утверждаю, что этого не могло быть ничего и что Вам только так показалось. Во-первых, поводу не могло быть никакого; это я знаю как дважды два четыре, а во-вторых, и главное: разве я так легко разрываю с друзьями моими? Так-то Вы меня знаете, голубчик мой! Как мне это больно было читать. Вы должны были, Соня, понимать, как я Вас ценю и уважаю и как дорожу Вашим сердцем. Таких как Вы я немного в жизни встретил. Вы спросите: чем, из каких причин я к Вам так привязался? (Спросите - если мне не поверите). Но, милая моя, на эти вопросы отвечать ужасно трудно; я запоминаю Вас чуть не девочкой, но начал вглядываться в Вас и узнавать в Вас редкое, особенное существо и редкое, прекрасное сердце - всего только года четыре назад, а главное, узнал я Вас в ту зиму, как умерла покойница Марья Дмитриевна. Помните, когда я пришел к Вам после целого месяца моей болезни, когда я вас всех очень долго не видал? Я люблю вас всех, а Вас особенно. Машеньку, например, я люблю чрезвычайно за ее прелесть, грациозность, наивность, прелестную манеру; а серьезность ее сердца я узнал очень недавно (о, вы все талантливы и отмечены богом), - но к Вам я привязан особенно, и привязанность эта основывается на особенном впечатлении, которое очень трудно анатомировать и разъяснить. Мне Ваша сдержанность нравится, Ваше врожденное и высокое чувство собственного достоинства и сознание этого чувства нравится (о, не изменяйте ему никогда и ни в чем; идите прямым путем, без компромиссов в жизни. Укрепляйте в себе Ваши добрые чувства, потому что всё надо укреплять, и стоит только раз сделать компромисс с своею честию и совестию, и останется надолго слабое место в душе, так что чуть-чуть в жизни представится трудное, а, с другой стороны, выгодное (1) - тотчас же и отступите перед трудным и пойдете к выгодному. Я не общую фразу теперь говорю; то, что я говорю, теперь у меня самого болит; а о слабом месте я Вам говорил, может быть, по личному опыту. Я в Вас именно, может быть, то люблю, в чем сам хромаю). Я в Вас особенно люблю эту твердую постановку чести, взгляда и убеждений, постановку, разумеется, совершенно натуральную и еще немного Вами самими сознанную, потому что Вы и не могли сознать всего, по Вашей чрезвычайной еще молодости. Я Ваш ум тоже люблю, спокойный и ясно, отчетливо различающий, верно видящий. Друг мой, я со всем согласен из того, что Вы мне пишете в Ваших письмах, но чтоб (2) я согласился когда-нибудь в Вашем обвинении, - в том, что во мне хоть малейшее колебание в моей дружбе к Вам произошло, - никогда! Просто, может быть, всё надо объяснить какой-нибудь мелочью, какой-нибудь раздражительностью минутной в моем скверном характере, - да и та не могла никогда лично к Вам относиться, а к кому-нибудь другому. Не оскорбляйте же меня никогда такими обвинениями. (3)

А за то что так долго не отвечал, несмотря на просьбу Вашу писать к Вам скорее, даю Вам честное слово, что каждый месяц буду Вам присылать по письму аккуратно. В письме к Александру Павловичу и Верочке я разъяснил, насколько мог, причину моего молчания. Я был в таком скверном нравственном настроении и напряжении всё это время, что ощущал потребность заключиться в самом себе и тосковать одному. Тяжело мне было садиться за письмо, да и что бы я написал? Об моей тоске? (она бы проглянула наверно в письме): но это материя плохая. Да и хлопотливое было мое положение. От работы моей зависит вся моя участь. Сверх того, я забрал около 4500 р. в Ред<акции> "Русского вестника" вперед, а им честное слово дал и повторял его целый год во всяком письме в Редакцию, что роман будет. И вот, почти перед самой отсылкой в Редакцию романа, мне пришлось забраковать его, потому что он мне перестал нравиться. (А коли перестал нравиться, то нельзя написать хорошо). Я уничтожил много написанного. Между тем в романе и отдача моего долга, и жизнь насущная, и всё будущее заключалось. Тогда я, недели три тому назад (18-е декабря нового стиля), принялся за другой роман и стал работать день и ночь. Идея романа - моя старинная и любимая, но до того трудная, что я долго не смел браться за нее, а если взялся теперь, то решительно потому, что был в положении чуть не отчаянном. Главная мысль романа - изобразить положительно прекрасного человека. Труднее этого нет ничего на свете, а особенно теперь. Все писатели, не только наши, но даже все европейские, кто только ни брался за изображение положительно прекрасного, - всегда пасовал. Потому что это задача безмерная. Прекрасное есть идеал, а идеал - ни наш, ни цивилизованной Европы еще далеко не выработался. На свете есть одно только положительно прекрасное лицо Христос, так что явление этого безмерно, бесконечно прекрасного лица уж конечно есть бесконечное чудо. (Все Евангелие Иоанна в этом смысле; он всё чудо находит в одном воплощении, в одном появлении прекрасного). Но я слишком далеко зашел. Упомяну только, что из прекрасных лиц в литературе христианской стоит всего законченное Дон Кихот. Но он прекрасен единственно потому, что в то же время и смешон. Пиквик Диккенса (бесконечно слабейшая мысль, чем Дон Кихот; но все-таки огромная) тоже смешон и тем только и берет. Является сострадание к осмеянному и не знающему себе цены прекрасному - а, стало быть, является симпатия и в читателе. Это возбуждение сострадания и есть тайна юмора. Жан Вальжан, тоже сильная попытка, - но он возбуждает симпатию по ужасному своему несчастью и несправедливости к нему общества. У меня ничего нет подобного, ничего решительно, и потому боюсь страшно, что будет положительная неудача. Некоторые детали, может быть, будут недурны. Боюсь, что будет скучен. Роман длинный. Первую часть написал всю в 23 дня и на днях отослал. Она будет решительно не эффектна. Конечно, это только введение, и хорошо то, что ничего еще не скомпрометировано; но ничего почти и не разъяснено, ничего не поставлено. Мое единственное желание, - чтоб она хотя некоторое любопытство возбудила в читателе, для того, чтоб он взялся за вторую. Вторую, за которую сажусь сегодня, - окончу в месяц (я и всю жизнь ведь так работал). Мне кажется, она будет покрепче и покапитальнее первой. Пожелайте мне, милый друг, хоть какой-нибудь удачи! Роман называется "Идиот", посвящен Вам, то есть Софье Александровне Ивановой. Милый друг мой, как бы я желал, чтоб роман вышел хоть сколько-нибудь достоин посвящения. Во всяком случае, я себе сам не судья, особенно так сгоряча, как теперь.

Здоровье мое совершенно удовлетворительно, и я тяжелую работу могу выносить, хотя наступает для меня тяжелое время, по болезненному состоянию Анны Григорьевны. Просижу в работе еще месяца четыре, а там мечтаю переехать в Италию. Уединение мне необходимо. Сокрушаюсь о Феде и о Паше. К Феде (4) тоже пишу с этой же почтой. Мне, впрочем, очень тяжело за границей, ужасно хочется в Россию. Мы с Анной Григорьевной одни-одинешеньки. Жизнь моя: встаю поздно, топлю камин (холод страшный), пьем кофе, затем за работу. Затем в четыре часа иду обедать в один ресторан и обедаю за 2 франка с вином. Анна Григорьевна предпочитает обедать дома. Затем иду в кафе, пью кофей и читаю "Московские ведомости" в "Голос" и перечитываю до последней литеры. Затем полчаса хожу по улицам, для движения, а потом домой и за работу. Потом опять топлю камин, пьем чай и опять за работу. Анна Григорьевна говорит, что она ужасно счастлива.

Женева скучна, мрачна, протестантский глупый город, с скверным климатом, но тем лучше для работы. Увы, мой друг, раньше сентября, может быть, никак не ворочусь в Россию! Только что ворочусь - немедленно поспешу обнять Вас. У меня в мыслях начать, по приезде в Россию, одно новое издание. Но всё зависит, разумеется, от успеха теперешнего моего романа. И вообразите, так работаю, а не знаю еще: не опоздал ли для январского номера? Вот уж неприятность-то будет!

Как-то я с Вами сойдусь, как-то увижусь, как-то встречусь! Часто я мечтаю об вас о всех. На днях видел во сне Вас и Масеньку - целую повесть во сне видел; героиня была Масенька. Поцелуйте ее покрепче от меня. Но что это с Вашим здоровьем? Вы меня испугали. Не тоскуйте, друг мой, - в этом главное, а главное: не спешите, не заботьтесь очень много; всё придет своим чередом и придет хорошо, само собою. В жизни бесконечное число шансов; слишком много заботиться значит время терять. Желаю Вам энергии и твердости характера, - в них я, впрочем, уверен. Голубчик мой, занимайтесь своим образованием и не пренебрегайте даже и специальностию, но не торопитесь главное; Вы еще слишком молоды, всё придет своим порядком, но знайте, что вопрос о женщине, и особенно о русской женщине, непременно, в течение времени даже Вашей жизни, сделает несколько великих и прекрасных шагов. Я не о скороспелках наших говорю, - Вы знаете, как я смотрю на них. Но на днях прочел в газетах, что прежний друг мой, Надежда Суслова (сестра Аполлинарии Сусловой) выдержала в Цюрихском университете экзамен на доктора медицины и блистательно защитила свою диссертацию. Это еще очень молодая девушка; ей, впрочем, теперь 23 года, редкая личность, благородная, честная, высокая!

Много, слишком много задумал было писать к Вам и вот уже сколько исписал, а не написал и 1/10-й доли. До следующего письма, милый друг мой!

Мне хотелось бы поговорить с Вами об одном очень интересном предмете особенно, касающемся Вас. Не забывайте меня и пишите. Здоровье сохраняйте пуще всего. Обнимите еще раз Масеньку. Я слышал, что... (5) произведен в генерал-лейтенанты папской армии и будет играть на дудочке польку своего сочинения на разбитие Гарибальди, а кардинал Антонелли и генерал-канцлер (за даму) танцевать в присутствии папы, а Юленька будет смотреть и сердиться. Поцелуйте ее тоже, если допустит поцеловать (от меня!), Витю тоже от меня поцелуйте и хваленого Лелю. Затем всех, а братцу Александру Александровичу пожмите от меня руку покрепче.

Обнимаю Вас и целую. Всегдашний друг Ваш

Федор Достоевский.

Честное слово свое писать Вам каждый месяц - исполню. Но, ради бога, пишите тоже ко мне!

(1) далее было: представится

(2) далее было: Вас

(3) было: оскорблениями

(4) было начато: К нем<у>

(5) в подлиннике имя густо зачеркнуто

 

333. В. М., С. А. и М. А. ИВАНОВЫМ

1 (13) февраля 1868. Женева

 

Genиve, 1 (13) февраля/68 г.

Милый друг, бесценная сестра Верочка.

Милый друг, голубчик мой Соня, милый друг, ангел мой Машенька, милые все, - я поражен как громом письмом Сони, которое сию минуту получил!! Это так кажется невозможным, так безобразным, ужасным, что верить не хочется, представить нельзя, а между тем как припомнишь этого человека, как припомнишь, как лежало к нему сердце, то станет так больно и жалко, что уж не рассудком, а сердцем одним мучаешься и рад мучиться, несмотря на боль, как будто сам чувствуешь себя тоже виноватым. Припоминаю теперь, когда мы виделись в последний раз: ну могло ли быть это на уме при прощании? Такого святого и дорогого человека нельзя себе и представить умершим. И пусть долго он пребывает памятью между вами всеми и служит соединением всей семье, как и прежде всегда служил. Еще бы, Сонечка! Вы пишете, что многие изъявляют сочувствие! Еще бы! Имея 10 человек детей, он почти усыновлял других детей. Десятки, сотни воспитанников К<онстантиновского> училища его должны за отца считать.

А почему все мы его так любили, как не потому, что это был человек сам с редким, любящим сердцем. Кто его не любил!

Всего для меня тяжеле, что не могу теперь видеть и обнять вас всех. Кажется бы, не наговорились! Аня, жена моя, знала лично Александра Павловича всего только несколько дней - и как она плакала, в каком была отчаянии, когда я ей сообщил! (А как любила и уважала его бедная Марья Дмитриевна!)

Пишу вам сейчас, то есть сию минуту по получении письма, чтоб как можно скорее пошло! Напишу больше потом; но вас зато буду особенно просить как можно скорее, если возможно (друг милый Сонечка, пожалуйста!), написать мне о подробностях и как можно подробнее, во-первых, о покойнике и о последних днях его, а во-вторых, о вас всех самих - о ваших первых мыслях, первых намерениях, и первых шагах. Верочка, друг мой, горюй и плачь, но не приходи, ради Христа, в отчаяние. Вот ом, который так глубоко умел чувствовать и имел такое сердце, - не пришел бы в отчаяние, а сейчас понял бы долг; у этого человека долг и убеждение - были во всем прежде всего. Так будь и ты, Верочка, и этим его память почтишь. Ведь ты веришь же в будущую жизнь, Верочка, так же как и все вы; никто из вас не заражен гнилым и глупым атеизмом. Поймите же, что он наверно знает теперь о вас; никогда не теряйте надежду свидеться и верьте, что эта будущая жизнь (1) есть необходимость, а не одно утешение.

Теперь день и ночь (и всё время нашей разлуки) буду думать об вас. Напишите, ради бога, не скрывая ничего, всё что знаете о ваших делах и о ваших средствах. Сонечка, Вы пишете, что не осталось ничего; так и должно было быть, но всё думаю и тоскую о том, с чем вы хоть на первое мгновение остались. Вот еще что: я не знаю, как у вас деревня, то есть заложена ли, в долгах ли, цела ли? Но если (2) она только есть, то, ради бога, не продавайте! Берегите и цените - это всегдашняя надежда, это всегдашнее пристанище, это, наконец, кредит. Второе: после покойника есть пенсион, хоть небольшой, но есть, - напишите мне и об этом, и, наконец, третье и самое главное, об чем я ужасно думаю и об чем я хоть и ничего почти не знаю подробно, но все-таки пишу, чтоб вызвать вас на откровенный ответ, потому что это ужасно успокоит меня.

Александр Павлович (третьего, кажется, года) взялся заведовать, по усиленной просьбе тетки и бабушки, теткиным капиталом. Скажу тебе, Верочка, откровенно, что я слышал от 2-х или 3-х даже лиц, что будто бы Александр Павлович употребил деньги легкомысленно, то есть отдал под залог, не стоящий денег. При этом эти, не расположенные к вам люди (один - не знавший дела, а другой - скверное сердце) намекали на то, что Александр Павлович сделал это с целью, в свою пользу. За это я с ними тут же жестоко поссорился с обоими. Всё это, разумеется, глупость и низость, но я убежден, что нерасположение к Александру Павловичу и, напротив, - расположение его обвинять - существует, и, может быть, у всех тех, которые чуть-чуть заинтересованы в наследстве после тетки. Теперь, по смерти этого благороднейшего и честнейшего человека, - не возникли бы недоумения, вам во вред, взяв в соображение, что вы тоже участники в наследстве после тетки? Не оклеветали бы покойника перед теткой. У тетки, разумеется, сейчас явится ходок по делам, на место Александра Павловича: в ясном ли (3) виде это дело? Знаешь ли ты его, Верочка? Успел ли Александр Павлович распорядиться? Вот что волнует и мучает меня теперь! Меня очень ободряет, что в один из последних разов, когда мы виделись с покойным братом Александром Павловичем, он сам заговорил со мной об этом деле с негодованием и при этом, я помню, сказал мне, что ничего не может быть яснее этого заклада и что заклад втрое больше стоит, чем капитал. Ради бога, напишите мне об этом несколько подробнее, всё что знаете: так это меня беспокоит!

Теперь еще одно для меня главное дело: по моему ходатайству отчасти, в 1864 году, брат Александр Павлович выдал брату Мише - не знаю сколько, тысяч на пять, я думаю, или на шесть, по первоначальной цене, акций Ярослав<ской> желез<ной> дороги. Брат умер, и Александр Павлович стал кредитором семейства брата, не имеющего ничего, кроме права на их журнал, который лопнул (и на который я посадил моих собственных 1) 10000, выданных мне теткой, потом (4) 3000, полученных мною за обязательную продажу (в 1865 году) моих сочинений разбойнику Стелловскому, наконец, разным кредиторам журнала до 2000 р. из полученных мною за "Преступление и наказание", и наконец, 7000 руб., то есть право издания романа, уступленное мною, по соглашению, в 7000-х рублях Базунову, Працу и Вайденштрауху - то есть кредиторам журнала). Между тем когда, в апреле 1864 года, я просил Александра Павловича дать брату Мише взаймы эти акции, то он тогда же сказал мне: "Я бы желал, чтоб Вы тоже за них поручились". Я сказал, что в крайнем или несчастном случае я хоть и не имею ничего, но если буду иметь, то готов поручиться. Письменного я Александру Павловичу не дал ничего и вполне (5) не знаю точных подробностей и условий, на которых он потом выдал акции (6) брату Мише (когда тот был в Москве через месяц). Потом, после смерти Миши летом, в Люблине, кажется, Александр Павлович, узнав от меня же о получении моем от тетки 10000 руб. и о том, что я принимаюсь продолжать журнал, напомнил мне о моем отчасти - поручительстве, данном ему на слово в уплате ему за брата, и просил иметь непременно в виду, при первом успехе журнала, эту уплату. Я обещал твердо, имея полнейшее намерение исполнить.

NВ. (Прибавлю кстати, что я подозревал всегда, что брат Александр Павлович, может быть, несколько упрекал меня за эти деньги. Но тогда, когда я получил деньги от тетки для вспоможения семейству брата и поддержания журнала, решительно не моя воля была не издавать журнал и, 2-е) все шансы были тогда за журнал: с его успехом отдавались все долги и спасалось всё семейство от нищеты. Не издавать журнала было бы тогда преступлением, меня же бы все обвинили, что я погубил журнал. Одним словом, я должен был издавать. Неуспех журнала теперь ясен всем почему, и никем решительно не был и не мог быть предвиден (потому что тут вышли совершенно особые обстоятельства)).

Когда журнал погиб, все мои усилия пошли на уплату кредиторам журнала, что не могло быть иначе, потому что они меня посадили бы в тюрьму и тогда я никому бы уже не мог заплатить. Теперь осталось у меня всего долгу по векселям до 3000 р. и еще долгу есть тысяч до двух, да сверх того, за роман, который я теперь пишу, забрано 4000 вперед. Здоровье мое расстроено, состояния у меня никакого, и все мои средства зависят от двух вещей: 1) от моей работы, а 2-е) от успеха этой работы, то есть если хорошо написано, то и плата возвышается и 2-е издание можно за хорошую сумму продать.

Но несмотря на совершенно пролетарское и неизлечимо-больное положение мое, я ведь все-таки, случалось, зарабатывал большие деньги и многим уже заплатил много. Сейчас я ничего не имею, но в этот общий час, когда нас связывает общая великая печаль, объявляю тебе, Верочка, и вам, Сонечка и Машенька, и всем: что ничего святее и крепче не будет для меня теперь отдачи вам этого долга брата Миши за акции! Когда это будет, когда я в состоянии буду - не знаю. Но я опять-таки повторяю, что надеюсь, главное, на то, что бог поможет мне работать успешно, и на то, что, не имея ничего за душой, мне случалось же ведь в один год зарабатывать очень большие суммы (как, н<а>прим<ер>, за "Мертвый дом" или "Преступление и наказание") и тогда, конечно, употреблю все усилия и буду считать самым святым долгом отдачу вам этих денег.

Разумеется, это теперь только одни слова или, лучше сказать, мое слово. А одни слова в тяжелом положении - слишком мало и ничтожно. Я это знаю. Но все-таки когда-нибудь от меня возвращения этих денег ожидать вам можно. Это я обязанностью счел заявить.

Целую и обнимаю вас всех крепко. Масеньку, Сонечку, Верочку и всех, ради Христа, станем чаще переписываться, отвечайте мне немедленно, милые, родные! Сашеньку целую, Витю, Юленьку - всех! Будем любить друг друга еще крепче, если можно. Не будем расходиться, пока живы. Ваш брат и друг навсегда

Ф. Достоевский.

Р. S. Я работаю день и ночь (боюсь ужасно за успех работы, а как бы именно теперь надо успеха!) Аня вам пишет несколько строк: она последние дни ходит.

Ожидаю скорого письма от вас. До свидания, дорогие, когда-то увидимся.

Адрес мой тот же.

(1) вместо: будущая жизнь - было: надежда

(2) вместо: если - было: есть ли

(3) было: ясно

(4) было: вместо

(5) было: совершенно

(6) было начато: день<ги>

 

334. А. Н. МАЙКОВУ

18 февраля (1 марта) 1868. Женева

 

Женева 18 февр. - 1 марта /68.

Добрый, единственный и бесценный друг (все эти эпитеты к Вам применимы и со счастьем их применяю) - не сердитесь на мое бессовестное молчание. Судите меня с тем же умом и с тем же сердцем, как прежде. Молчание мое хоть и бессовестное, но почти ведь буквально невозможно мне было отвечать, хоть и порывался несколько раз. Завяз с головой и со всеми способностями во 2-й моей части, приготовляя ее к сроку. Окончательно испортить не хотелось, - слишком много от успеха зависит. Теперь же даже и не успеха надо, а только чтоб не случилось окончательного падения: в дальнейших частях еще можно будет поправиться, потому что роман выходит длинный. Отослал наконец и 2-ю часть (опоздал сильно, но, кажется, поспеет). Что Вам сказать? Сам ничего не могу про себя самого выразить. До того даже, что всякий взгляд потерял. Нравится мне финал 2-й части; но ведь это только мне; что скажут читатели? Остальное всё как и в первой части, то есть, кажется, довольно вяло. Мне бы хоть бы только без большой скуки прочел читатель, - более ни на какой успех и не претендую.

Голубчик, Вы мне обещали тотчас же по прочтении 1-й части отписать сюда Ваше мнение о ней. И вот каждый день шляюсь на почту, и нет письма, а вероятно, уж Вы "Русский вестник" имели. Заключение вывожу ясное: что роман слаб и так как Вам говорить мне такую правду в глаза, по деликатности, и совестно и жалко, то Вы и медлите. А я именно в такой правде нуждаюсь! Жажду какого-нибудь отзыва. Без этого просто мучение.

Правда, Вы мне написали 2 письма еще до выхода, - но не может быть, чтоб Вы, в таком деле, со мной письмами считались! Но довольно об этом.

Если б Вы знали, друг мой, с каким счастьем я перечитываю по нескольку раз каждое письмо Ваше! Если б Вы только знали, какова моя здешняя жизнь и что для меня значит получение письма от Вас! Никого-то я здесь не вижу, ни о чем-то не слышу, а с начала года так даже и газеты ("Московск<ие> ведомости" и "Голос") совсем не приходили. Живем с Анной Григорьевной глаз на глаз и хоть живем довольно согласно и друг друга любя и, кроме того, оба заняты, а все-таки скучно, - мне по крайней мере. Анна Григорьевна уверяет совершенно искренно (я в этом убедился), что она очень счастлива. Представьте себе, до сих пор еще у нас нет ничего и ожидаемый джентльмен еще не являлся на свет. Я каждый день жду, потому что все признаки. Ждал вчера в мои именины; не было. Жду сегодня и уж завтра-то, кажется, наверно. Анна Григорьевна ждет с благоговением, любит будущего гостя чрезмерно, переносит бодро и крепко, но в самое последнее время у ней нервы расстроились и иногда посещают ее мрачные мысли: боится умереть и проч. (1) Так что положение довольно тоскливое и хлопотливое. Денег у нас самая малая капелька, но, по крайней мере, не бедствуем окончательно. Предстоят, впрочем, траты. В этом, однако, положении Анна Григорьевна мне стенографировала и переписывала, кроме того, успела сама всё сшить и приготовить, что следует ребенку.

Сквернее всего то, что Женева уж слишком скверна; мрачное место. Сегодня воскресение: ничего не может быть мрачнее и гаже ихнего воскресения. Переехать же теперь никуда нельзя, недель пять просидим здесь по болезни, а там еще неизвестно как деньги. Наступающий месяц для меня тяжел будет: болезнь жены и 3-я часть, которую, хотя и опоздаю, а все-таки надо безостановочно выслать. А затем и 4-ю; вот тогда, я думаю, и выедем из Женевы, этак к маю. Хорошо еще, что здесь зима вдруг смягчилась. Весь здешний февраль был теплый и ясный, точь-в-точь как у нас в Петербурге в апреле, в ясные дни.

Обо всем, об чем мне сюда пишете, всегда и беспрерывно интересуюсь. В газетах ищу всегда чего-нибудь в этом же роде, как потерянной иголки, соображаю и угадываю. Подлость и мерзость нашей литературы и журналистики и здесь ощущаю. И как наивна вся эта дрянь: "Современники", н<а>пр<имер>, лезут на последние барыши всё с теми же Салтыковыми и Елисеевыми - и все та же закорузлая ненависть к России, всё те же ассоциации рабочих во Франции и больше ничего. А что Салтыков на земство нападает, то так и должно. Наш либерал не может не быть в то же самое время закоренелым врагом России и сознательным. Пусть хоть что-нибудь удастся в России или в чем-нибудь ей выгода - ив нем уж яд разливается. Я это тысячу раз замечал. Наша крайняя либеральная партия в высшей степени стакнулась с "Вестью", и не может быть иначе. А про цинизм и гадость всей этой швали, - я иногда из газет вижу. Прислали мне сюда из Ред<акции> 1-й № "Русского вестника". Прочел от доски до доски. Вашего нет, - должно быть, Вы или опоздали или для окрашивания февральской книжки Вас берегут, а в 1-й Полонский (стихотвор<ение> премилое) и Тургенев с повестью весьма слабою. Прочел разбор "Войны и мира". Как бы желал всё прочесть. Половину я читал. Должно быть, капитальная вещь, жаль, что слишком много мелочных психологических подробностей, капельку бы поменьше. А впрочем, благодаря именно этим подробностям как много хорошего. Ради бога, пишите мне чаще о литературных новостях. Вы о "Вестнике Европы" упоминали (это Стасюлевич?). Мне кажется, такого направления у нас много развелось. Представьте: об "Москве", (2) об "Москвиче" - понятия не имею.

Ваша "Софья Алексеевна" - совершенная прелесть, но у меня мысль махнула: как бы хорошо могло бы быть, если б вот этакая "Софья Алексеевна" очутилась эпизодом в целой поэме из того времени, то есть поэме раскольничьей, или в романе в стихах из того времени! Неужели Вам такие намерения никогда не заходят в голову? А такая поэма произвела бы огромный эффект. Но что же, что же наконец "Слово о полку Игореве" - Вы не пишете, где оно будет? Вероятно, в "Русском вестнике". В таком случае я прочту его! Можете представить, с каким нетерпением жду. Кроме чтения, о котором Вы упоминали, - не читали ли Вы где его в публике? Опишите мне всё. Что Вы читали на юбилее Крылова, кроме того, что мне прислали? Я читал в газетах, но неясно.

В последнее время у нас как будто затихло; только - вот о подписке на голодных читаю. Славянство и стремления славянские, должно быть, вызывают у нас целую тьму врагов из русских либералов. Когда-то эти проклятые подонки застарелого и ретроградного выскребутся! Потому что русского либерала нельзя никак считать чем-нибудь иначе, как застарелым и ретроградным. Это - так называемое прежде "образованное общество", сбор всего отрешившегося от России, не понимавшего ее и офранцузившегося - вот что либерал русский, а стало быть, ретроград. Вспомните лучших либералов - вспомните Белинского: разве не враг отечества сознательный, разве не ретроград?

Ну, черт с ними! Здесь я только полячишек дрянных встречаю по кофейным, громадными толпами, - но в сношения не вхожу ни в какие. С священником я не познакомился. Но вот родится ребенок - придется сойтись. Но, друг мой, вспомните, что священники наши, то есть (3) заграничные, не все такие же, как висбаденский, о котором я Вам говорил, уезжая из Петербурга (а познакомились ли Вы с этим? Это редкое существо: достойное, смиренное, с чувством собственного достоинства, с ангельской чистотой сердца и страстно верующее. (4) Ведь он, кажется, ректор теперь в Академии). Впрочем, дай бог, чтоб и здешний оказался хорош, хотя он не может не быть избалован аристократией. Здесь, в Женеве (по "Journal des Etrangers") ужасно много русской аристократии, так даже странно, что всю зиму зимовали не в Montreux, например, а в Женеве, где климат плохой.

Если перееду куда-нибудь, то в Италию, но до этого еще далеко и, во всяком случае, тотчас же Вас уведомлю, так что в адрессе Вам не будет задержки. А Вы мне, ради Христа, пишите. Здоровье мое не скажу чтоб очень хорошо. С весной припадки стали опять почаще. Читал Ваш рассказ о Вашем присяжничестве, и у самого сердце билось от волнения. Об судах наших (по всему тому, что читал) вот какое составил понятие: нравственная сущность нашего судьи и, главное, нашего присяжного - выше европейской бесконечно: на преступника смотрят христиански. Русские изменники заграничные даже в этом согласны. Но одна вещь как будто еще и не установилась: мне кажется, в этой гуманности с преступником еще много книжного, либерального, несамостоятельного. Иногда это бывает. Впрочем, издали я могу ужасно ошибаться. Но, во всяком случае, наша сущность, в этом отношении, бесконечно выше европейской. И вообще, все понятия нравственные и цели русских - выше европейского мира. У нас больше непосредственной и благородной веры в добро как в христианство, а не как в буржуазное разрешение задачи о комфорте.

Всему миру готовится великое обновление через русскую мысль (которая плотно спаяна с православием, Вы правы), и это совершится в какое-нибудь столетие - вот моя страстная вера. Но чтоб это великое дело совершилось, надобно чтоб политическое право и первенство великорусского племени над всем славянским миром совершилось окончательно и уже бесспорно. (А наши-то либералишки проповедуют распадение России на союзные штаты! О, г<--->ки!)

Имею к Вам опять огромнейшую просьбу, или, лучше сказать, 2 просьбы, и надеюсь всего от Вашего доброго сердца и братского участия ко мне. (5) Вот в чем дело: я написал Каткову с отправлением 2-й части и прошу у него 500 руб. Это ужас - но что же мне делать? Возможности нет не просить. Сначала у меня были мечты: 1) написать 4 части (то есть 23 - 24 листа) и 2) написать хорошо, - и тогда уже обратиться с большой просьбой. Но повторяю возможности нет. Теперь, со 2-ю частию, сдано в Редакцию всего 11 1/2 листов, - значит, рублей на 1700 примерно. Всего я должен туда 4560 г. (Ух!) = значит, остается теперь еще долгу на 2860 р., и вот при этаком-то положении долга я прошу опять 500 р., то есть возвышаю опять долг на 2860 + 500 = 3360 р. Но в виду то, что к 1-му мая доставлю опять на 1700 р., а следов<ательно>, останется всего долга тоже рублей на 1700 и не более. Мучился я, посылая эту просьбу о 500 р., чрезмерно. Главное то, если б роман был хорош! Тогда бы и просить было несколько извинительнее.

Пришлет или нет - не знаю. Но, однако, на всякий случай, сообщаю Вам всё, а вместе с тем и две великие просьбы мои: 1-я просьба: я просил Каткова, в случае согласия на эти 500 р., распорядиться так, чтоб 300 р. были высланы мне сюда, в Женеву, а 200 р. в Петербург, на Ваше имя, Вам лично. И однако, несмотря на то, что, может быть, Вы и получите эти 200 р., я все-таки перед Вами остаюсь подлецом и не могу уплатить Вам (который, уже конечно, нуждаетесь) ни копейки! Меня и Анну Григорьевну это так мучает, что мы иногда по ночам говорим об этом; но все-таки просьба моя: подождите еще немножко на мне и тем спасите меня от ужасных страданий. Страдания же мои в том - 2-я просьба, - что я даже вообразить не могу без ужаса, что делается теперь с несчастной Эмилией Федоровной? У ней Федя, но не жестоко ли и не грубо ли с моей стороны надеяться и взвалить всю заботу о семействе на бедного молодого человека, который слишком молод, слишком бьется, чтоб прокормить их, и, уж конечно, может потерять терпение, а это ведет на дурную дорогу. Очень, очень может привести. Чем-нибудь помочь я должен и обязан. Хоть крошкой. Кроме их есть Паша. Опять та же история: невозможно молодому мальчику, несовершеннолетнему, жить своим трудом, это невозможно, нелепо и грубо с моей стороны. Жестоко. Это значит толкать его на погибель; не вытерпит. А мне его Марья Дмитриевна завещала, последняя просьба ее. И потому умоляю Вас, если получите эти 200 р., распорядиться так: сто руб. отдать Эмилии Федоровне, все разом, и 100 р. Паше, но Паше выдать теперь только 50 р. (не говоря ему, что у Вас есть другие 50) и через 2 месяца еще 50, разом же. (Кроме житья необходимы поправки в белье, в платье, необходимы и некоторые пустяки, одним словом, нельзя менее 50 разом.) Эти 200 р., если Катков согласится, к Вам могут прийти отселе через две недели, но могут замешкать и на месяц. Я же Пашу уведомлю так, чтоб он слишком рано к Вам не заходил. Вы мне писали, что они Вас тогда очень беспокоили; простите им, голубчик! Эмилии же Федоровне доставьте сами или дайте знать через Пашу, чтоб она к Вам пришла получить. Всё это, разумеется, если получите: так я и им напишу. Ну вот, это 2-я просьба моя. Беспокою я Вас чрезвычайно, но, друг мой, избавьте меня от этих страданий. Вообразить их положение для меня такое страдание, что лучше мне самому это вынести. И подумать, что всё, вся судьба моя зависит от успеха романа! Ох, трудно быть поэтом при таких условиях! Какова же судьба, н<а>пр<имер>, Тургенева, и как он смеет после этого являться с Ергуновым! А что он мне сам сказал буквально, что он (6) немец, а не русский, и считает за честь считать себя (7) немцем, а не русским, то это буквальная правда!

До свидания, друг мой. Главное, чему я рад за Вас, это то, что Вы не допускаете праздности Вашему духу. В Вас кипят и желания и идеалы и цели. Это много. В наше время если апатия захватит человека, то он пропал, умер и погребен.

До свиданья, обнимаю Вас крепко и желаю всего лучшего. Пишите мне и напишите хоть что-нибудь о моем романе. Ну хоть что-нибудь.

Читаю политические новости все постоянно. Врак, конечно, бездна; но пугает меня ужасно некоторое ослабление и принижение нашей иностранной политики в последнее время. Кроме тою, и внутри у нас много врагов реформ государевых. На него только одна и надежда. Он уже доказал свою твердость. Дай бог ему еще долго царствовать.

Анна Григорьевна кланяется Вам, Анне Ивановне и Евгении Петровне. Я тоже; напомните им обо мне, пожалуйста. Кажется, сегодня у меня что-нибудь будет. Миша или Соня - так уж положено.

Прощайте, дорогой друг.

Ваш весь Ф. Достоевский.

(1) далее было начато: Лишь бы поскорей

(2) было: об "Москвитянине"

(3) далее было: по преиму<ществу>

(4) было: верующий

(5) далее было начато: Закончу когда-нибудь

(6) далее было начато: счит<ает>

(7) вместо: считать себя - было: называться

 

335. П. А. ИСАЕВУ

19 февраля (2 марта) 1868. Женева

 

Женева 3 (1) марта - 19 февраля 68

Милый, дорогой, бесценный мой Паша, прости меня, голубчик, что не тотчас отвечал на твое письмо. Занят был ужасно; но твоему письму я обрадовался как не знаю чему. Я, друг мой, думал, что ты за что-нибудь сердишься на меня, и ужасно страдал сердцем (поверь мне). А ты просто, по всегдашней своей ветрености, махнул в Милан. Ну как это можно делать? И еще с важным письмом! Сделай одолжение, друг мой, вперед никогда не адрессуй (2) наугад, а всегда жди заране уведомления от меня с точным адрессом.

Если б ты знал, Паша, как я страдал об тебе и, главное, тем, что ничем не могу тебе помочь. Поверь, что сам мучился здесь без денег и всё было в закладе. Главное то, что задолжался в "Русский вестник" чрезмерно. Выехав из России, я уже был должен 3000 р. в "Русский вестник". Потом еще брал. И вдруг оказалось, что я и роман-то перед самой отсылкой, что написано было, уничтожил, потому что скверно. Начал другой; но прежде чем послал в Редакцию "Русского вестника" 1-ю часть - ничего от них не мог просить. Да и теперь, по моему колоссальному долгу, долго еще просить не в состоянии значительной суммы. Теперь я отослал уже 2 части. Знай, что ровно в 2 месяца я написал и отослал 11 1/2 печатных листов. Можешь себе представить, как я работал! День и ночь; и потому, опять повторяю, извини, что не мог тебе сейчас ответить на твое милое письмецо от 25 января.

Федя тебе сказал, пишешь ты, что я, может быть, к 1-му числу (февраля) денег пришлю. Я ему с такою точностию не писал и чисел не обозначал. Потому что я еще ничего не могу требовать наверно из Ред<акции> "Русского вестника", так как сам должен, а разве просить честью.

Но вот что напишу тебе теперь: три дня назад, то есть по нашему 15 числа февраля, я послал к Каткову письмо, в котором прошу его убедительнейше, чтоб он, между прочим, прислал на имя Аполлона Николаевича Майкова (в Петербург) - 200 р. Аполлону же Николаевичу писал сегодня и просил его очень распорядиться этими деньгами так, чтоб 100 р. были выданы Эмилии Федоровне; 50 р. (пятьдесят рублей) тебе и 50 р. Анне Николавне за проценты за нашу мебель и вещи (она очень нуждается и уже не в силах платить за нас, а до сих пор всё из своего кармана платила). NB. Ты ей об этом не говори, да и никому не говори; она будет уведомлена отдельно. Таким образом, ты получишь себе и разом пятьдесят рублей от Ап<оллона> Николаевича. Я понимаю, голубчик мой дорогой, что это мало и что тебя бы надо покрепче поддержать, но что же делать мне, друг мой, - не могу покамест. Но при первых деньгах, знай, еще пришлю тебе. Когда именно, не знаю. И потому, советую, береги и эти 50 р. Потому что охоты у меня много, а когда-то еще я в состоянии буду?

Теперь, друг мой, вот что и ГЛАВНОЕ: пишу тебе об этих пятидесяти рублях, а между тем еще и сам не знаю наверно: разрешит ли Редакция? Согласится ли Катков? (потому что уж слишком я туда задолжал, а отработал все-таки еще мало). Боюсь ужасно, что не согласится; тогда пропал и я, потому что мои дела здесь ужасно плохие - долги и расходы. Боюсь и за вас: то есть за тебя и за Эмилию Федоровну. И потому по получении этого письма не надейся еще наверно. Впрочем, я должен тебе признаться, что вероятности получить гораздо больше, чем не получить, и думаю, что получишь наверно.

Теперь вот что еще и опять-таки главное: Редакция "Русского вестника" отвечает всегда чрезвычайно медленно. Поэтому ожидать получения ты можешь не иначе как разве недели 2 спустя по получении этого письма, а может и позже. Во всяком случае, сходи наведаться к Аполлону Николаевичу (через которого и получишь) никак не раньше 1-го марта. Боюсь, что вы его очень обеспокоите беспрерывными осведомлениями.

Не ропщи на меня и не претендуй, дорогой мой и милый мне всегда Паша, что я Эмилии Федоровне посылаю 100 р., а тебе только 50. Но, друг мой, ты все-таки один, а она не одна. Сам ты пишешь, что нужд у ней много. Да и Феде надо помочь; он трудится и дай ему бог. Я его люблю очень. И тоже готов бы всё отдать, да покамест нечего.

О тебе же скажу, что ты меня очень обрадовал, что решился взять место и стал работать. Я уважаю тебя за это, Паша. Это благородно. Конечно, место неважное; но ведь и ты еще молод; подожди. Но знай, что ты не оставлен мною. Покамест я жив, ты будешь сын мой, и сын дорогой и милый. Я твоей матери клялся не оставить тебя еще накануне ее смерти. Я тебя еще малого ребенка (4) назвал сыном моим. Могу ли я тебя оставить и забыть? Когда я женился и когда ты мне тогда намекал, что теперь твоя роль будет другая - я тебе ничего не отвечал, потому что мне тогда твое предположение было обидно. Теперь признаюсь тебе в этом. Знай же, что ты всегда останешься моим сыном, моим старшим сыном, и не по долгу, а по сердцу.

Если я на тебя часто кричал и сердился, - то таков мой несчастный характер, а я тебя люблю так, как редко кого любил. Как только ворочусь в Петербург, то употреблю все средства и усилия, чтоб достать тебе место получше, и деньгами всегда буду помогать тебе, пока живу и когда будут хоть какие-нибудь деньги.

Испугал ты меня очень тем, что писал в письме, что ты нездоров. Напиши мне (прошу тебя) сейчас по получении этого письма, хоть несколько строк. Не франкируй, чтоб не расходоваться напрасно. Адресс мой тот же:

Suisse, Genиve, poste restante. А m-r Dostoievsky.

Все мои надежды, разумеется, на моем романе. Удастся он - продам 2-е издание, заплачу долги и ворочусь в Россию. Сверх того, могу еще вперед взять из журнала. Но боюсь, что выйдет плох. Мысль мне очень нравится; но ведь как исполнение! Называется "Идиот". 1-я часть (5) вышла в "Русском вестнике". Не читал ли? Главное, если б удался; тогда всё спасено.

Работаю день и ночь; живу скучно. Женева ужасно скучный город. Всю зиму дрог от холода; но теперь у нас весна настоящая, +10 град<усов> Реомюра. Здоровье мое ни то ни се. Нуждаюсь ужасно и постоянно. Живем копейками; всё заложили. Анна Григорьевна теперь уж на последних часах. Думаю, не родит ли сегодня в ночь? Сам в тревоге ужасной, а между тем писать надо, не останавливаясь. Суди сам, могу ли я отвечать тотчас на письма.

Об своем житье пиши подробнее. (6) Береги здоровье. Насчет твоего вопроса о том, что 30 р., посланных Эм<илии> Фед<оровне>, были ли плата за тебя или собственно ей, - реши сам как хочешь, то есть как тебе выгоднее. Если тебе выгоднее, чтоб в виде платы за тебя, то пусть так и будет. Ты мне написал свой адресс, но я боюсь и потому пишу письмо через Ап<оллона> Николаевича, которого и попрошу передать тебе немедленно. У кого ты живешь? не у Прасковьи ли Петровны? то кланяйся и целуй Ваню. Ох Паша, моли бога, чтоб роман удался, всё тогда спасется, со всеми расплачусь, вам всем помогу и сам приеду.

Если ты очень нуждаешься, то не найдешь ли занять до получения 50 руб. хоть капельку? потому что все-таки эти 50 р. довольно верны. Прощай, Паша, обнимаю тебя и целую крепко-крепко, как дорогого и милого сына,

твой весь Ф. Достоевский.

Анна Григорьевна тебе кланяется. Ей теперь очень трудно. хотя она и бодро переносит. Надеюсь, что всё пройдет благополучно. Береги себя, пиши. Кланяйся всем.

Катков со мной постоянно поступал благороднейшим образом; вот почему и надеюсь твердо, что согласится и на эти 200 р.

Алонкину напишу завтра или послезавтра. Боюсь, чтоб он не встревожился. Я честно ему заплачу.

Будь здоров, главное. Всегда буду о тебе помнить. Чаще пиши. До тех пор, пока сам не переменю адресса, - мой адресс тот же.

Я так был поражен смертью Александра Павловича и так жаль его. Кому он не делал добра! Редкий и благороднейший был человек.

(1) в подлиннике описка

(2) вместо: никогда не адрессуй - было: никогда ничего на данный адресс

(3) было: тут

(4) было: малым ребенком

(5) было: глава

(6) далее было начато: Пишу тебе до

 

336. А. Н. МАЙКОВУ

20 февраля (3 марта) 1868. Женева

 

Женева 3 марта - 20 февраля/68.

Вот и опять к Вам несколько строк, любезный друг Аполлон Николаевич, и опять с чрезвычайной просьбой. (Получили ли Вы вчерашнее мое письмо, в котором я Вас уведомлял, что Катков, может быть, недели через 2 или три пришлет на Ваше имя 200 р.? Я Вас просил убедительнейше помочь мне и раздать эти деньги (100 р. Эмилии Федоровне, 50 Паше, а 50 остальных) (тоже для Паши) - не говоря ему, попридержать у себя и выдать через два месяца). По одному настоятельному случаю и по неотлагательной причине я должен распорядиться иначе. А именно: выдав Эм<илии> Фед<оровне> 100, а Паше теперь 50, остальные 50 выдайте, голубчик мой родной, Анне Николавне Сниткиной, матери Анны Григорьевны. Вы ей можете дать знать, чтобы она пришла к Вам за получением, через Пашу. А впрочем, мы ей напишем, и она сама придет. Уезжая из Петербурга, мы заложили ростовщикам и в громоздкие движимости, кажется, всю нашу мебель и все наши вещи. В продолжение целого года проценты (и весьма значительные) платила за нас Анна Николавна из своего кармана; но теперь у ней у самой большие расходы, и хоть она не просит с нас денег для уплаты процентов и продолжает платить по-прежнему, но помочь ей необходимо и именно в это время. А уж Паше я потом как-нибудь пришлю, если будут деньги через 2 месяца.

Не оставьте же меня, друг бесценный, не оставьте и исполните все эти комиссии, имеющие для меня самую капитальную важность. Прошу убедительнейше. Постараюсь, чтоб они все Вас не очень беспокоили, попрошу их.

До свидания. Обнимаю Вас крепко.

Ваш весь Федор Достоевский.

Р. S. Нынешнею ночью произошел со мной припадок, до того крепкий, что я опомниться не могу до сих пор, и всё болит, особенно голова до нестерпимости.

Р. S. Вот до какой степени я рассеян и все у меня сбилось в голове от припадка: написал письмо к Паше, самое неотлагательное, и хоть он и сообщил мне свой адресс, но я боюсь посылать, потому что он, может быть, опять съехал, и прошу Вас доставить это письмо ему. Голубчик Аполлон Николаевич, простите меня за все эти бессовестные хлопоты, которые Вам доставляю, но письмо это к Паше, которое при сем прилагаю, для меня до такой степени важно и заключает такой вопрос для моей души и сердца, что ничего для меня не может быть важнее, как скорая доставка ему этого письма. Будьте благодетелем. Стоит только это письмо послать к нему через кого-нибудь в Адресный стол. Это близко от Вас, и Вы его тотчас же найдете. На всякий же случай на письме надписываю и адресс его квартиры, тоже от Вас не очень далеко. Будьте благодетелем и доставьте немедленно.

 

337. В. М. ИВАНОВОЙ

24 февраля (7 марта) 1868. Женева

 

Женева 7 марта - 24 февраля /68.

Пишу тебе, милый друг Верочка, чтоб поблагодарить тебя за письмо твое, которое пришло к нам прямо в день моего рождения, и вместе с тем возвестить тебе, что третьего дня, 5 м<артa>/22 (1) ф<евраля> Аня подарила мне дочку, славную, здоровую и умную девочку, до смешного на меня похожую. Обе они, и мать и дочь, находятся в самом удовлетворительном состоянии, и надеюсь на божию помощь, что и дальнейшее всё обойдется благополучно. Дочка будет названа Соней в честь Сонечки (так уж давным-давно было положено) - причем напоминаю, что Сонечка мне не пишет. Но не смею и требовать. Ваше общее положение таково, что мы с Аней несколько раз старались себе представить его и каждый раз возвращались с половины дороги. Благодарю тебя, друг мой, за все подробности твоего письма. Я жаждал узнать их. Да, редкий человек может сказать: "Мне можно умереть, я никому зла не сделал". Это был человек полный настоящей, деятельной любви. Ты говоришь, что многие выказали свою симпатию: еще бы! Каждый день жалею, что теперь я не в Москве. Не знаю, друг мой, что сказать тебе насчет брата Андрея. Ты сама знаешь, что он, с самого начала своего поприща, почел как бы за обязанность отделиться от нас от всех, хотя, разумеется, не имел ни малейшей причины отдаляться. Со мной он сделал в после<днее> время, в России, некоторые шаги к сближению. Дай ему бог всевозможного счастья. Но бояться, я думаю, ему нас нечего. О том, что покойный брат оставил дела в порядке, я рад: по крайней мере это утрет кой-кому нос. Напрасно, голубчик мой, ты как будто уверить меня хотела, что в делах, оставленных им, не могло быть фальши. У тебя есть фраза: "Но это, ты теперь видишь, была ошибка, а не мошенническая проделка". Будто я в состоянии был хоть одну минуту заподозрить такого человека! А на то, что ты упрекнула меня, зачем я тебе не сказал тогда же, кто отзывался о его распоряжениях и намерениях дурно, то это было совершенно не надо, до того, что напрасно я и теперь сказал. Факты всегда сами за себя скажут - это раз. Во-вторых, ты слишком принимаешь это к сердцу. Да наплевать на эту грязь, вот всё, чего она стоит! Милая Верочка, да неужели ты не знаешь таких людей, которые за свою выгоду продадут отца и мать, отрекутся от родных и друзей и не только не умрут, на работе человечеству, оставив 10 человек детей, мал-мала меньше, и вдову, но еще других ограбят. В этих грязных сердцах как-то безо всякого угрызения и стыда складывается всегда, день и ночь, подозрение насчет ближнего и непременно в том, что тот посягает на их собственный интерес. Им легче быть с подозрением, чем без него. Я не знаю, кого они любят, да и любят ли они кого-нибудь. Так что ж, неужели ж взяться их разуверять и исправлять их сердца? Стоит того! А наконец, в-третьих, я тогда сам хорошо ответил. так что возбудил негодование и чуть не намек на себя самого.

Пишу тебе, в этот раз, только несколько строк, дорогая сестра. Не взыщи на мне. Теперь буду писать часто, каждый месяц по крайней мере. В настоящую же минуту я весь исковеркан и изломан. Ровно в 2 месяца отослал в редакцию "Русского вестника" 11 1/2 печатных листов романа и в следующие 2 месяца надо отослать, по крайней мере, еще столько же. У меня свободного времени в каждый месяц теперь только два-три дня, сейчас после отсылки в редакцию текста, в вот в это время я и отвечаю на все полученные в продолжение месяца письма; в другое же время физической возможности не имею. Сегодня же сяду за 3-ю часть; надо было бы раньше сесть, да помешал ужасно сильный припадок, бывший накануне рождения Сони. Полюби свою племянницу, голубчик мой. Напиши мне что-нибудь поскорее, главное, более подробностей о себе, не пренебрегай никакими подробностями: чем мельче подробность, тем отраднее. Напиши, где намереваетесь жить летом? Я покамест в Женеве и не выеду месяца два, пока не напишу 3-ю и 4-ю часть. Этот роман мучает меня из ряду вон, как никакой прежний: на нем сосредоточено слишком много надежд моих. Если удастся - будут деньги и можно будет воротиться скорее, не удастся - полное бедствие. У меня убеждение, что не удастся, и я нахожусь в самом тяжелом расположении духа. С тех пор как я начал письмо, то есть вчерашней ночи, у Ани лихорадка (третий день сегодня). Хорошо еще, что не так холодно; иные дни как у нас в мае, в начале. Зато ужасно изменчива погода; бывают вихри. Вчера целый день дождь. До свидания, милая сестра, обнимаю тебя крепко и люблю всех вас. Напомни обо мне Сонечке и Машеньке. Аня просила меня несколько раз не забыть от нее поклониться. Знай, Верочка, что она от искреннего сердца плакала об Александре Павловиче. Адресс тот же. До свидания милая, скоро буду опять писать.

Твой искр<енне> брат Ф. Достоевский. Мой поклон всем - Елене Павловне, Марье Сергеевне.

(1) в подлиннике ошибочно: 24

 

338. Э. Ф. ДОСТОЕВСКОЙ

26 февраля (9 марта) 1868. Женева

 

Женева 9 марта - 26 февраля 68.

Любезнейшая и многоуважаемая сестрица Эмилия Федоровна,

22 февраля/5 м<арта> бог мне дал дочь, Софью, о чем спешу Вас уведомить, вместе с просьбою полюбить Вашу племянницу. Всё обошлось совершенно благополучно, и Анна Григорьевна (которая Вам искренно кланяется и желает всего лучшего) в настоящую минуту почти выздоравливает.

У нас было много хлопот во все последние месяцы нашего житья в Женеве и порядочная нужда, так что я не мог часто писать к Вам. В последнее же время, два месяца напролет, занят день и ночь, работаю, пишу роман; надобно и не опоздать и сделать хоть сколько-нибудь удовлетворительно. Слишком много связано с этим романом в будущем; при успехе (1) можно продать к концу года второе издание, а стало быть, хотя частию заплатить долги и возвратиться в Россию. При неуспехе же уж и не знаю что будет, но только очень плохо. В эти два месяца я написал и отослал в Редакцию "Русского вестника" на 11 1/2 печатных листов, а стало быть, сами видите, было ли мне время писать хоть кому-нибудь?

И, однако ж, всё это время я страшно сокрушался, что ничего не могу Вам послать и ничем поделиться с Вами. Был в невыносимой тоске по Вас. Хуже всего то, что я запоздал с романом. Если б я не истребил того, что написал раньше, то в настоящую минуту хоть какие-нибудь деньжонки были бы. Но я сам постоянно нуждался всё это время и хотя постоянно получал, по моим просьбам, из "Русского вестника", но слишком мало, так что здесь задолжал, и вещи мои, какие возможно, здесь в закладе. Так как уж слишком много забрано в "Русском вестнике" вперед, то я и определил раньше не просить сумму сколько-нибудь позначительнее, пока не отошлю по крайней мере листов на 20 печатных. Но обстоятельства доконали меня и сделали, что я не мог выдержать решения и теперь, отослав всего только 11-ть печатных листов, послал просьбу о 500-х рублях. (Родины обошлись гораздо дороже, чем я думал, и даже в эту минуту имею всего только сорок франков, а должен более 400 франков). Не знаю, будут ли согласны в "Русском вестнике" на эту просьбу, то есть пришлют или нет 500 р.? Они (то есть Катков) всегда со мной поступали превосходно. Но в последние три месяца я получал с небольшим только по сту руб. в месяц, так что 500 р., может быть, при моем огромном долге, покажется им слишком значительным требованием.

Во всяком случае, надеяться все-таки можно, хотя ждать придется и долго, так как они, постоянно и всем, чрезвычайно медленно отвечают. Из этих 500 р. я просил прислать мне сюда в Женеву только 300 р., а 200 р. выслать к Вам в Петербург, на имя Аполлона Николаевича Майкова, о чем я А<поллона> Николаевича, на всякий случай, предуведомил. Из этих 200 р. - сто руб. я просил Ап<оллона> Николаевича выдать Вам, а 50 Паше.

Итак, наверно - конечно нельзя сказать: пришлют они или нет? Но все-таки ожидать можно, что пришлют. Во всяком же случае, пришлют не сейчас, а по крайней мере через неделю по получении Вами этого письма, так что раньше этого срока и не наведывайтесь к Ап<оллону> Николаевичу.

Если эти 100 р. получите, то прошу Вас, любезнейшая Эмилия Федоровна, выдать на руки 10 р. Мише (которому, конечно, нужно гораздо больше для костюма и проч.), и 10 р. употребить (для костюма и проч.) на Катю, а 80 р. возьмите себе.

Ах, Эмилия Федоровна, пожелайте, чтоб роман удался, не опоздал и написал бы я его поскорее; тогда деньги будут, и опять Вам пришлю, может быть, и гораздо побольше. Я теперь сажусь писать дальше; роман будет листов печатных в сорок. В Женеве проживу еще, по необходимости, месяца два и разве к маю перееду куда-нибудь недалеко. Сделайте одолжение, напишите мне или попросите Федю уведомить меня об Вас. Я рассчитывал еще осенью, что по крайней мере рублей 300 перешлю Вам и Феде в эту зиму; но вот как оно обернулось; даже Пашу бедного оставил на своем заработке.

Хозяину квартиры, Алонкину, буду писать завтра и буду просить его подождать еще немного на мне. Во всяком случае, даже при самом малом успехе в моих делах, он не очень долго на мне прождет. Письмо же мое послужит ему все-таки некоторого рода документом на меня. Я очень боюсь, что Вы от него переехали. Не думаю, чтоб он Вам решился сделать неприятности: это человек рассудительный и благородный.

Известие о смерти Александра Павловича очень меня поразило. Бедная Верочка и бедные дети! На днях хочу писать к Саше и к Коле, чтоб уведомить их о рождении дочери, да и вообще сказать словечка два. Но так как адресс Саши, по моей глупой памяти, в точности говоря забыл, то и напишу на имя Ваше с передачею Саше. Здоров ли Федя? Здоровы ли все Ваши, а, главное, Вы? Я тащусь кое-как: припадки хоть и реже, чем в Петербурге, но все-таки посещают, особенно когда стал усиленно заниматься. Боюсь, что письмо мое как-нибудь к Вам не дойдет, то есть что Вы оставили эту квартиру или что-нибудь в этом роде. До свидания, любезнейшая и уважаемая Эм<илия> Федоровна, жму руку Феде и целую Мишу и Катю, Анна Григорьевна обнимает Вас и кланяется Феде и Мише и целует Катю.

Ваш весь Ф. Достоевский.

Р. S. Я Паше писал дней 5 тому назад. Но тогда еще Соня не родилась. Уведомьте его от моего имени о рождении сестры, которую и прошу его любить. Ребенок здоровый, большой, сильный и необыкновенно на меня похожа. Соней назвали в честь Сонечки Ивановой. Если б мальчик был, то был бы Миша, в честь милого и незабвенного нашего покойника.

P. P. S. S.

С месяц тому назад я Феде писал (отвечал на его письмо). Дошло ли мое письмо?

(1) далее было: его

 

339. А. Н. МАЙКОВУ

2 (14) марта 1868. Женева

 

Женева 2/14 марта/68.

Любезнейший и истинный друг, Аполлон Николаевич, получил Ваше письмо, благодарю чрезвычайно, но нахожусь в ужаснейшем волнении и беспокойстве, потому что получил и другое письмо (от Анны Николавны, матери жены) с странным известием: что Паша был у ней, говорил заносчиво, что он "знать не хочет, что я нуждаюсь, что я обязан его содержать и что теперь от Каткова много денег будет", вследствие чего объявил, что поедет в Москву, лично увидится с Катковым, разъяснит ему свое положение и спросит, на мой счет, денег. Анна Николавна положительно уведомляет, что он уже уехал в Москву,

15 февр<аля> нашего стиля, а с начальством своим поссорился, так что она боится, чтоб его не выключили.

Можете себе представить теперь мое положение? Каково положение перед Катковым? Я и сам-то о своих делах краснею и каждый раз положительно боюсь обращаться к Каткову, потому что уж до последнего нельзя деликатно со мной поступали, и это связывает ужасно (на 4500 р. поверили вперед больному человеку, за границей, не видя еще ни строчки, а тут я, как раз, в то же время, 500 р. еще попросил!). Каково же представить, что он явится к Каткову, среди его действительно огромных занятий, и начнет декламировать, а может быть, говорить и дерзости, и, уже разумеется, меня черня по возможности!

Наконец: я вчера заложил последнее свое пальто, имею всего тридцать франков и сорок для отдачи garde-malade, 100 франков нужно отдать повивальной бабке, 120 франков квартира и прислуга к 20-му марта, то есть через 6 дней (экстренные цены за этот месяц) и на 300 франков долгу за заложенное имущество. Ровно через шесть дней у меня кончатся мои 30 франков, и тогда ни копейки, и нечего заложить, и весь кредит истощен. Вся моя надежда была на то, что Катков исполнит просьбу мою о 500 рублях, вышлет Вам двести (как я писал), а 300 р. мне сюда, и что эти 300 именно придут к 20-му числу марта, то есть через шесть дней. Ну что же будет теперь, если Паша рассердит его и наконец выведет из терпения (потому что каждый человек может наконец потерять терпение при известных обстоятельствах) и он ответит мне отказом. Ну что тогда будет? Ведь я погиб, и уже не просто, а втройне погиб, потому что жена уже родила и больна. Между тем получаю вчера Ваше письмо; хоть числа и не обозначено, но на пакете значится, что принято в почтамте петербургском 26 февраля. В письме этом Вы ни слова не упоминаете об этом приключении. Стало быть, может быть и неправда. И, однако, Анна Николавна уведомляет положительно. Если так, то может быть и правда, но Вы не знаете (потому что, действительно, Вам трудно знать, потому именно, что если уж он это сделать решился, то наверно избегал попадаться Вам на глаза). Сижу теперь раздавленный и измученный и не понимаю, что делать. Думал сегодня же написать Каткову и извиниться перед ним, разъяснив ему все обстоятельство; потому что, во-1-х) так стыдно перед ним, что хоть провалиться, а во-2-х) боюсь и за деньги, что рассердится и не пришлет. С другой стороны, я письмо-то пошлю, а всё это неверно? Решаюсь лучше послать и пошлю завтра (письмо к Каткову). Если б какое-нибудь известие просветило меня; но никакого ни откуда известия не имею! Ждать же опасно, да и тяжело.

Во всяком случае, УМОЛЯЮ Вас, голубчик: исследуйте это дело и пришлите мне немедленно сведение; ибо я умру с тоски.

Если же это неверно, если Паша только говорил, а не сделал, то есть если он в Москву не ездил, с Катковым не говорил и даже не писал ему (это почти что всё равно, впрочем, то есть писать или видеться лично) - то, пожалуйста, не говорите Паше, что это я знаю через Анну Николавну. Боюсь, что он ей очень нагрубит. Одним словом, во всяком случае, про Анну Николавну ему ни слова. На Вас же смотрю как на провидение. А Каткову все-таки письмо пошлю; нельзя. Если Паша не виноват, то есть у Каткова не был, то я так ведь напишу, что ему лично не очень повредит: увлечение молодого человека, которого там и не знают. С своей стороны, скажу Вам, что мне жаль Пашу; я его не ужасно виню: действительно, молодость, совершенная невыдержанность. Это надо извинить и не поступать круто, потому что до погибели, будучи таким дурачком, - недалеко. А я ведь воображал, что он за ум взялся и понял, что ему уже (без очень малого) 21 год и что надо трудиться, если нет капиталу. Я думал, что, поступив на службу, он понял наконец, что честный труд его обязанность, равно как и всякого, и что нельзя же упорно и никого не слушая, как бы дав себе слово - ничего не делать и стать на том. А он, как теперь я понимаю, вообразил, что он мне этим милость сделал, что стал служить. И кто вбил ему в голову, что я обязан его содержать вечно, даже после 21-го года? Слова его Анне Николавне (которые, уж конечно, верны): "Я знать не хочу, что он сам нуждается; он обязан меня содержать", слишком значительны в известном смысле для меня: это значит, что он не любит меня. Конечно, я первый извиняю и знаю, что значит увлечение и заносчивое слово, то есть знаю, что слово не дело. Я всю жизнь помогать ему буду и желаю. Но вот беда: много ль он потрудился-то для себя? Три месяца он не получал только от меня пенсиона; но все-таки в эти три месяца он получил от меня 20 руб. деньгами и 30 р. я заплатил за него долгу Эм<илии> Федоровне. Итак, в сущности, он только один месяц не получал! И тут стосковаться уж успел! Стало быть, не способен же этот человек для себя трудиться! Мысль не отрадная. Уж конечно, я из последнего необходимого посылаю теперь и ему и Эм<илии> Федоровне. А ведь я уверен, что и у Эм<илии> Федоровны меня бранят на чем свет стоит. И к тому же я человек больной. Ну если работать не в состоянии буду - что тогда?

Голубчик, Вы один мое провидение и истинный друг! Ваше вчерашнее письмо воскресило меня. Никогда тяжело и труднее не было ничего в моей жизни. 22 февраля (нашего стиля) жена (после ужасных 30-часовых страданий) родила мне дочь и до сих пор больна, и тут знаете как нервы расстроены, надо удалять всякое неприятное известие, она же меня так любит. Соня, дочь, здоровый, крупный, красивый, милый, великолепный ребенок: я положительно половину дня целую ее и не могу отойти. Это хорошо; но вот что дурно: денег 30 франков; все до последней тряпки, моей и жены, заложены. Долги настоятельные, необходимые, немедленные. Вся надежда на Каткова и беспрерывная мысль: а что если не пришлют? Измучившее нас обоих известие о Паше. Страшная и беспрерывная боязнь моя, мешающая мне ночью спать: что если Аня захворает? (сегодня 10-й день), а у меня не на что ни доктора позвать, ни лекарства купить. Еще не начатая 3-я часть романа, которую я обязался честным словом доставить к 1-му апреля нашего стиля в Редакцию. Вчера ночью радикально измененный (в 3-й уже раз) весь план 3-й и 4-й части (а стало быть, еще три дня, по крайней мере, надо употребить на обдумывание нового расположения); усилившееся расстройство нервов и число и сила припадков, - одним словом, вот мое положение!

При этом при всем, до самого Вашего письма, полное отчаяние за неуспех и скверность романа, и следств<енно>, не упоминая об авторской тоске, убеждение во всех лопнувших надеждах, потому что на романе все надежды. Каково же должно было обрадовать Ваше письмо: ну не вправе ли я Вас назвать провидением! Ведь Вы мне всё равно, что покойный брат Миша, в теперешних моих обстоятельствах!

Итак, Вы меня радуете известием об успехе. Я совершенно ободряюсь теперь. Третью часть я к 1-му апреля кончу и сдам. Ведь написал же 11 1/2 листов ровнешенько в два месяца! Умоляю Вас, голубчик, когда прочтете финал 2-й части (то есть в февральской книжке), напишите мне сейчас же. Поверьте, что Ваши слова для меня ключ живой воды. Этот финал я писал в вдохновении, и он мне стоил двух припадков сряду. Но я мог преувеличить и потерять меру и потому жду беспристрастной критики. О, голубчик, не осуждайте меня за это беспокойство как за тоску самолюбия. Самолюбие конечно есть, разве можно быть без него? Но тут главные мотивы мои, ей-богу, другие! Слишком много с этим романом сопряжено, во всех отношениях.

Ваши письма всегда меня возбуждают и подымают во мне всё на несколько дней сряду. Ужасно бы хотелось и мне с Вами кой об чем поговорить. Но этот раз всё пошло на семейную дребе<де>нь; до другого письма. Ведь это тот Данилевский, бывший фурьерист, по нашему делу? Да, это сильная голова. Но в журнале Министерств! Мало они расходятся, мало читаются. Нельзя ли оттиснуть хоть потом особо. О, как бы я желал прочесть?

Пишите мне об себе как можно больше. Поклон мой всем Вашим. Жена Вас ужасно любит и кланяется Анне Ивановне. Она в восторге от своего произведения, да и я тоже (то есть от Сони). Что же касается до "Идиота", то так боюсь, так боюсь - что и представить не можете. Какой-то даже неестественный страх; никогда так не бывало.

Какие я Вам тоскливые и ничтожные письма пишу! Обнимаю

Вас крепко, ваш весь

Федор Достоевский.

Во всяком случае буду писать чаще теперь. Аня заплакала даже, прочтя в Вашем письме об успехе "Идиота". Она говорит, что гордится мною.

 

340. M. H. КАТКОВУ

3 (15) - 5 (17) марта 1868. Женева

 

Женева 3/15 марта/68.

Милостивый государь, многоуважаемый Михаил Никифорович, Не нахожу слов, чтоб извиниться перед Вами, и не знаю как начать мое странное письмо. Я получил одно очень странное известие; оно может быть и неверно; в таком случае я только напрасно Вас беспокою, и мне это до крайности больно, потому что слишком уж часто я Вам надоедал личными, домашними моими обстоятельствами. Но, к несчастью, это известие скорее верно, чем неверно! Во всяком случае, я обязан перед Вами чрезвычайными извинениями и с этою целью пишу письмо это: если известие верно - простите за причиненное беспокойство; если нет - простите за письмо это.

Меня уведомили, и уведомили положительно, что пасынок мой, Павел Александрович Исаев, молодой человек около двадцати одного года, отправился из Петербурга в Москву, в конце февраля, с целью явиться к Вам и испросить у Вас денег, в счет моей работы, - от моего ли имени, или прямо для себя не знаю. Получив это известие, я был убит и не знал что делать. Вы так деликатно со мной поступали и вдруг, через меня, такое беспокойство! Но так как это очень могло быть (а если не было, то еще может случиться), то позвольте мне сделать некоторые объяснения.

Уезжая за границу, я оставил моего пасынка, всегда жившего со мною, под косвенным, нравственным надзором искреннего и доброго друга моего Аполлона Николаевича Майкова, через которого и пересылал всё что мог для его содержания. Этот пасынок мой - добрый честный мальчик, и это действительно; но, к несчастию, с характером удивительным: он положительно дал себе слово, с детства, ничего не делать, не имея при этом ни малейшего состояния и имея при этом самые нелепые понятия о жизни. Из гимназии он выключен еще в детстве, за детскую шалость. После того у него перебывало человек пять учителей; но он ничего не хотел делать, несмотря на все просьбы мои, и до сих пор не знает таблицы умножения. Он, однако, уверен, и год назад спорил с Аполлоном Николаевичем Майковым, что если он захочет, то сейчас же найдет себе место управляющего богатым поместьем. Тем не менее, повторяю, до сих пор, лично, он - мил, добр, услужлив при истинном благородстве; немного заносчив и нетерпелив, но совершенно честен. Уезжая, я оставил ему денег, потом присылал сколько мог. Но в последние три месяца я нуждался ужасно, несмотря на беспрерывные присылки мне Вами денег и несмотря на чрезвычайную скромность и даже крайность моей жизни. Всё дело в сделанном раньше долге, хотя и очень небольшом, здесь в Женеве, в болезни жены и в некоторых экстренных расходах. То, что я не могу посылать помощи вдове моего брата и пасынку, сокрушало меня здесь до боли. Но, однако же, в эти три месяца я все-таки пересылал ему 20 руб. деньгами и отдал за него 30 р. долгу. Стало быть, он не получал от меня денег всего какой-нибудь месяц. Между тем мои родственники и знакомые упросили его в это время принять хоть какое-нибудь служебное место, и я с чрезвычайной радостию узнал, что он наконец решился взяться за какой-нибудь труд. Он служил месяца два в Петербурге в адресном столе (место, конечно, по способностям). Вдруг слышу, что он поссорился с начальством и отправился в Москву, прямо к Вам, чтоб взять у Вас денег, на том основании, что я: "обязан его содержать".

Обязанность эту я признаю, но только свободно в сердце, потому что искренно люблю его, взрастив его с детства, и по убеждениям моим понимаю, что значит ожесточить строгостию молодой и легкомысленный характер. Я сам-то, может, был еще легкомысленнее его в его летах, хотя, впрочем, учился. Тем не менее мне бы очень хотелось и я хотел осторожно довести до того, чтоб он понял сам, что нельзя же быть праздным, достигши полного совершеннолетия. Еще две недели назад просил я Вас, Михаил Никифорович, в просьбе моей о 500-х рублях, чтоб 200 были высланы Аполлону Николаевичу Майкову и только 300 руб. мне сюда. Эти 200 назначались для вдовы моего брата и для него, для пасынка. Бог видит, что стоило мне просить у Вас такую сумму! Я предполагал попросить, это так, - но заработав несравненно более; я же успел отослать всего только одиннадцать листов в Редакцию Вашего журнала. Если я это сделал, то единственно, чтоб отделить им эти 200 руб.! А между тем эти 200 руб. слишком бы много для меня теперь значили: ровно 12 дней тому назад родила жена моя; ее болезнь, прибавившиеся расходы - всё это ставит меня в крайнее положение. Каково же мне узнать об этаком приключении? Пишу к Вам, чтоб извиниться перед Вами и попросить Вас не выдавать ему ничего, потому что я сделал положительные распоряжения сообща с Аполлоном Николаевичем. Я никогда не оставлю глупенького мальчика, пока буду иметь хоть малейшую возможность, - но простите, ради бога, если он Вас обеспокоил. Вы поступали так деликатно со мной, что мне слишком тяжело было узнать об этом.

Несмотря на мое чрезвычайно хлопотливое теперешнее положение - работа идет. Третья и четвертая часть (всего листов 10 или 11) - последуют непрерывно одна за другой. Это будет половина романа. Извините некоторую поспешность письма этого (в неразборчивости почерка) и примите уверение в моем искреннем уважении.

Вам совершенно преданный

Федор Достоевский.

Р. S. Удастся ли роман - не знаю. Мучает меня его успех - ужасно. Но работаю с любовью. Задался, может быть, слишком, но за некоторые характеры ручаюсь. (Кабы за главный!) Ах, кабы удался роман! В успехе его - вся моя будущность.

Р. Р. S. S. Если же случилось так, что пасынок мой уже получил что-нибудь от Вас, то в таком случае я, разумеется, беру этот долг на себя, а Аполлону Николаевичу прошу выслать уже не 200 руб., а с вычетом выданного моему пасынку.

Еще раз прошу Вас: извините за все эти дрязги. Мне так совестно перед Вами!

Ф. Д<остоевский>.

Марта 5-го/17.

Р. S. На всякий случай всё еще не веря в справедливость первого известия, остановил отсылку письма, в надежде получить какое-нибудь разъяснение через новое известие. Сейчас получил письмо, в котором уведомляют меня, что пасынок мой был у Вас и уже воротился и говорил, что Вы обещали ему в скором времени дать денег.

Простите меня, ради бога, за него, многоуважаемый Михаил Никифорович! Когда я начинал это письмо, я всё еще думал, что это, может быть, и неправда. Подтверждаю все прежние просьбы мои. Я не могу допустить такой наглости сего стороны. Кто 12 лет пекся об нем, тот не мог и оставить его, и он должен был в это верить. Да и урок ему должен быть наконец дан: бывши совершеннолетним, нельзя жить в праздности и говорить всем: "Он обязан меня содержать". Это значит, что он даже меня и не любит, потому что не верит, что я и не по обязанности это сделаю. Обязанности же официальной, формальной тут нет и ни малейшей; она давно прекратилась, если и была.

Я уведомляю его обо всем через Аполлона Николаевича Майкова.

Еще раз простите меня за все эти чудовищные беспокойства и еще раз примите уверения искреннего уважения преданного Вам

Федора Достоевского.

 

341. А. Н. МАЙКОВУ

21-22 марта (2-3 апреля) 1868. Женева

 

Женева 20 (1) мар<та> - 2 апреля

Любезнейший и добрый друг, Аполлон Николаевич, во-первых, благодарю Вас чрезвычайно, голубчик, за исполнение всех моих поручений, которые оказываются очень хлопотливыми и за которыми Вам пришлось столько ходить. Простите, что мучаю Вас, но ведь Вы один человек, на которого могу понадеяться (что вовсе не составляет резону Вас мучить). Во-вторых, благодарю за привет, поздравление и пожелание счастья нам троим. Вы правы, добрый мой друг, Вы с натуры описали это ощущение быть отцом и с натуры взяли Ваши прекрасные слова: все совершенно верно. Я ощущаю, вот уж месяц почти, ужасно много нового и совершенно до сих пор мне неизвестного, ровно с той минуты, как я первый раз увидел мою Соню, до сей минуты, когда мы ее только что, общими стараньями, мыли в корыте. Да, ангельская душа и к нам влетела. Ощущений моих, впрочем, Вам описывать не буду. Они растут и развиваются с каждым днем. Вот что, голубчик мой, прошлый раз, когда я Вам писал в такой тревоге, я забыл (!) написать Вам то, об чем еще в Дрездене прошлого года мы условились с Аней (и об чем она мне ужасно попрекала за то, что я забыл теперь), - это то, что Вы у меня крестный отец Сони. Голубчик, не откажите! У нас так уж почти 10 месяцев как решено. Если Вы откажетесь, это будет несчастьем Сони. Первый крестный отец и тот отказался! Но Вы не откажетесь, друг мой. Присовокупляю, что Вам это не составит ни самомалейших каких-нибудь забот, а что мы покумимся, - так тем лучше. Крестная мать Анна Николавна - говорила она Вам? Сообщите мне, ради бога, Ваш ответ поскорей - потому что это надо для крещения. Вот уж месяц, а она еще не крещена! (так ли в России?) А Ваша крестница (я уверен в том, что она Ваша крестница) - сообщаю Вам - прехорошенькая, - несмотря на то, что до невозможного, до смешного даже похожа на меня. Даже до странности. Я бы этому не поверил, если б не видел. Ребенку только что месяц, а совершенно даже мое выражение лица, полная моя физиономия, до морщин на лбу, - лежит - точно роман сочиняет! Я уж не говорю об чертах. Лоб до странности даже похож на мой. Из этого, конечно, следовало бы, что она собой не так-то хороша (потому что я красавец только в глазах Анны Григорьевны - и серьезно, я Вам скажу!). Но Вы, сами художник, отлично хорошо знаете, что можно совершенно походить и не на красивое лицо, а между тем быть самой очень милой. Анна Григорьевна Вас чрезвычайно просит, чтоб Вы были крестным. Она Вас и Анну Ивановну ужасно любит и до бесконечности уважает.

Вы слишком большой пророк: Вы пророчите мне, что у меня теперь новые заботы и что я стану эгоистом, и это, к несчастью и по невозможности иначе, сбылось: вообразите: весь этот месяц я не написал ни одной строчки! Боже мой, что я делаю с Катковым, с моими обещаниями, честными словами, обязанностями! Я был до невероятности рад, когда, вследствие моего уведомления, что я опоздаю, по случаю родин, "Русский вестн<ик>" выставил в конце первой части романа, что продолжение в апрельской, а не в мартовской книге. Но увы! и для апрельской у меня остается теперь никак не более 20 дней (опоздав ужасно) и ни строчки не написано! Завтра же пишу к Каткову и извиняюсь - но ведь из моих извинений им не шубу шить. А все-таки надо поспеть к апрельской книге, хоть и поздно. А между тем, кроме всего остального, всё мое существование (денежными средствами) зависит от них же. Подлинно, положение отчаянное. Но что делать: весь-то месяц прошел в чрезвычайных тревогах, хлопотах и заботах. Случалось по целым ночам напролет не спать, и не то чтоб от нравственного беспокойства одного, а потому что так действительно нужно было. А для падучей это ужасно. Нервы мои расстроены теперь до последней степени. Март здесь стоял до безобразия гадкий - со снегом и с морозом, почти как в Петербурге. Анна Григорьевна была ужасно расстроена физически (не говорите этого НИ ЗА ЧТО Анне Николавне, потому что она и бог знает что вообразит. Просто Аня долго не может оправиться и, вдобавок, сама кормит). Молока, конечно, мало. Употребляем и рожок. Ребенок, впрочем, очень здоров. (Ах, чтоб не сглазить!) Аня же уж начинает выходить гулять. Третий день как удивительные солнечные дни стоят, и начинается уже зелень. Я же едва опомнюсь от всего этого. Забота тоже страшная - деньги. Прислано нам было 300 р. Это, с променом, 1025 франков. Но у нас уже почти нет. Расходы увеличились, надо заплатить было прежние должишки, выкупить заложенные вещи, а ровно через три недели от сего дня предстоят большие траты, по поводу перемены квартиры (с этой нас сгоняют за крик ребенка), и, кроме того, предстоят кой-какие расплаты - ужас. Да и жить надо, начиная от сего дня, по крайней мере, месяца два до надежды еще получить из "Р<усского> вестника". Но из "Р<усского> вестника" во всяком случае нельзя получить, не послав туда 2-й части - а когда я напишу? Разве опять в 18 дней, как то, что было напечатано в январской книге?

Распоряжения Ваши с деньгами были очень хороши. И как ни горько мне Вас тревожить, но пришлите мне оставшиеся у Вас 25 р. сюда, в Женеву, если возможно немедленно. Вот до какого зарезу нужда! (2) (NВ. Положите просто 25-рублевый кредитный билет в письмо, рекомандируйте, чтоб не пропало на почте, и пошлите сюда, по моему адресу. Здесь разменяют и наш русский кредитный билет. Только вот что: теперь, кажется, у нас новые кредитные 25-рублевого достоинства. Боюсь, что здесь еще их не знают. Так пошлите лучше из старых билетов.)

Очень рад, что Вы Паше выдали 50 руб., а не 25. Ничего. Рад ужасно, что он на службе. Голубчик, наведывайтесь иногда, изредка хоть об нем! Если буду ему писать, то напишу, что я, узнав от Вас, что Вы ему выдали заимообразно 25 р. - уже заплатил Вам. Только вот что: неужели и Паша не напишет мне ничего и не поздравит с Соней. Другие поздравили: Вы, Страхов, из Москвы, знакомые Анны Григорьевны из Петербурга, а от Паши - не только и теперь нет ничего, но даже и ответа на мое письмо, которое я месяца полтора писал ему, адресуя на Ваше имя (получили ли Вы? Вы об этом что-то не упоминаете), ответа не получил. А на то письмо можно бы было ответить. Кстати, еще и чрезвычайно важное: ведь я все-таки не знаю, был ли он в Москве или нет? Ходил ли к Каткову? Это для меня ужасно важно знать. Представьте, я послал Каткову большое извинительное письмо, единственно по этому поводу! Мне чрезвычайно нужно узнать. Нельзя ли узнать, голубчик, ради бога!

(Эмилию Федоровну я официально, торжественно уведомил, что у меня родилась дочь, - ничего, никакого от нее ответа! Да и прежде, на чрезвычайно важный от меня спрос насчет их квартиры и хозяина дома Алонкина, - никакого от нее ответу не было. Даже удивляет меня. Ведь это даже уже грубо до безобразия!)

Насчет завещания и прочих Ваших советов я ведь всегда, всегда был совершенно Ваших мнений сам. Но, друг мой, искренний и преданный друг (может быть, единственный!), к чему Вы меня таким добрым и щедрым считаете! Нет, друг мой, нет, я не бог знает как добр, и это меня печалит. А Пашу мне бедная Марья Дмитриевна на смертном одре оставила! Как можно совсем бросить? (Да этого Вы и не советуете). Нет-нет, а все-таки надо помочь, тем более, что я его искренно люблю; я ведь его в моем доме больше 10 лет растил! Всё равно что сын. Мы с ним жили вместе. И в таких ранних летах, и одного, на свои собственные руки оставить - да разве это возможно! Все-таки хоть иногда, как я ни беден, а надо помочь. Ветрогон он большой, правда; да ведь я, может быть, в его лета, еще хуже его был (я помню). Тут-то и поддержать. Доброе, хорошее впечатление в его сердце теперь оставить, - это ему при дальнейшем развитии пригодится. А что он служит и сам добывает теперь, - этому я ужасно, ужасно рад, - пусть поработает. А Вас обнимаю и целую братски за то, что Вы ходили к Разину и там об нем заботились.

Что же касается до Эм<илии> Федоровны, то ведь тут опять-таки покойный брат Миша. А ведь Вы не знаете, чем всю жизнь, с первого моего сознания, был для меня этот человек! Нет, Вы этого не знаете! (3) Федя же мой крестник и тоже молодой человек, тяжелым трудом добывающий себе хлеб. И тут, если только возможно, надо иногда поддержать (ибо человек молодой, не всё же ему на шею, тяжело-с). (4) Да Вы-то сами, голубчик мой, себя таким практикантом и эгоистом чего выставляете: не Вы ли мне 200 р. взаймы дали, а со смертию брата Миши и с падением журнала 2000 р. почти потеряли! (5) А впрочем, я обо всем об этом напрасно заговорил. Ваши же советы, во всяком случае, я совершенно считаю правильными. А насчет меня собственно есть пословица: не хвались, идучи на рать. Я к тому это вот пишу, что надо бы помочь и т. д. А почем я знаю, что со мной самим будет?

Как ни безобразна, как ни гадка для меня стала заграничная жизнь, а знаете ли, что я иногда со страхом помышляю о том, что будет с моим здоровьем, когда бог приведет в Петербург воротиться? Уж когда здесь припадки, - что же там? Решительно теряются умственные способности, память например.

Всё что Вы пишете про Россию, и, главное, Ваше настроение (розовый цвет), меня очень радует.

Это совершенная правда, что нечего обращать внимание на разные частные случаи; было бы целое и толчок и цель у этого целого, а всё остальное и невозможно иначе при таком огромном перерождении, как при нынешнем великом государе. Друг мой, Вы решительно точно так же смотрите, как и я, и выговорили наконец-то, что я три года назад, еще в то время, когда журнал издавал, говорил даже вслух и меня не понимали, именно: что наша конституция есть взаимная любовь монарха к народу и народа к монарху. Да, любовное, а не завоевательное начало государства нашего (которое открыли, кажется, первые славянофилы) есть величайшая мысль, на которой много созиждется. Эту мысль мы скажем Европе, которая в ней ничего ровно не понимает. Наше несчастное, оторванное от почвы сословие умников, увы! - тем и должно было кончить. Они с тем и умрут, их не переделаешь. (6) (Тургенев-то!) На новейшее поколение - вот куда надо смотреть. (Классическое образование могло бы очень помочь. Что такое лицей Каткова?) Здесь я за границей окончательно стал для России - совершенным монархистом. У нас если сделал кто что-нибудь, то, конечно, один только он (да и не за это одно, а просто потому, что он царь, излюбленный народом русским, и лично потому что царь. У нас народ всякому царю нашему отдавал и отдает любовь свою и в него единственно окончательно верит. Для народа - это таинство, (7) священство, миропомазание). Западники ничего в этом не понимают, и они, хвалящиеся основанностию на фактах, главный и величайший факт нашей истории просмотрели. Мне нравится Ваша мысль о всеславянском значении Петра. Я первый раз в жизни эту идею услыхал, и она совершенно верная.

Но вот что: я здесь читаю "Голос". В нем иногда ужасно печальные факты представляются. Например, об расстройстве наших железных дорог (новопостроенных), об земских делах, об печальном состоянии колоний. Ужасное несчастье, что у нас еще людей, исполнителей мало. Говоруны есть, но на деле первый-другой, обчелся. Я, разумеется, не в высоких делах исполнителей разумею, а просто мелких чиновников, которых требуется множество и которых нет. Положим, на судей, на присяжных хватило народу. Но вот на железных-то дорогах? Да еще кое-где. Столкновение страшное новых людей и новых требований с старым порядком. Я уже не говорю про одушевление их идеей: вольнодумцев много, а русских людей нет. Главное, самосознание в себе русского человека - вот что надо. А как гласность-то помогает царю и всем русским, - о господи, даже враждебная, западническая.

Мне бы ужасно хотелось, чтоб у нас устроились поскорей железные дороги политические (Смоленская, Киевская, да поскорей, да и ружья новые тоже поскорей бы!). Для чего Наполеон увеличил свое войско и рискнул на этакую неприятную для народа своего вещь, в такой критический для себя момент? Ч<ерт> его знает. Но добром для Европы не кончится. (Я как-то ужасно этому верю). Плохо, если и нас замешают. Кабы только хоть два годика спустя. Да и не один Наполеон. Кроме Наполеона страшно будущее, и к нему надо готовиться. Турция на волоске, Австрия в положении слишком ненормальном (я только элементы разбираю и ни об чем не сужу), страшно развившийся проклятый пролетарский западный вопрос (об котором почти и не упоминают в насущной политике!) - и наконец, главное, Наполеон старик и плохого здоровья. Проживет недолго. В это время наделает неудач еще больше, и Бонапарты еще больше омерзеют Франции - что будет тогда? К этому России непременно надо готовиться и поскорей, потому что это, может быть, ужасно скоро совершится.

Как я рад, что наследник в таком добром и величественном виде проявился перед Россией и что Россия так свидетельствует о своих надеждах на него и о своей любви к нему. Да, хоть бы половина той любви, как к отцу, и того было бы довольно. А нашему, а Александру дай бог жить-поживать еще хоть сорок лет. Он чуть ли не больше всех своих предшественников, вместе взятых, для России сделал. А главное то, что его так любят. На этой опоре всё русское движение теперь, всё перерождение основано, и только на ней. О друг мой, как бы я желал воротиться, как тошна моя жизнь здесь. Скверная жизнь. И, главное, работа нейдет на лад. Если б только мне роман порядочно окончить, как было бы хорошо! Это начало всему моему будущему. Анна Григорьевна не тоскует и искренно говорит, что счастлива. А мне тошно. Никуда не хожу и никого не вижу. Да если б и были знакомые - так, кажется, не ходил бы. Совсем опустился, - а работа все-таки не идет. Выхожу в день только на два часа из квартиры, в пять часов, и иду в кафе читать русские газеты. Никого-то не знаю здесь и рад тому. С нашими умниками противно в встретиться. О бедные, о ничтожные, о дрянь, распухшая от самолюбия, о г<--->о! Противно! С Г<ерценом> случайно встретился на улице, десять минут проговорили враждебно-вежливым тоном с насмешечками, да и разошлись. Нет-с, не пойду-с. Как они, о как они отстали, до какой степени они ничего не понимают. А распухли-то, распухли-то как!

Я здесь с жадностию читаю объявления в газетах о выходе номеров журналов и оглавления. Странные имена и составы книжек, н<а>пр<имер> "Отеч<ественные> записки", да, тряпье вместо знамен, это правда! Голубчик, не давайте им ничего, подождите. А вопрос, где печататься, Вас, по-видимому, даже заботит. Не беспокойтесь, друг мой. Я теперь Вам наскоро пишу, а то бы с Вами поговорил. У меня есть одна мысль, для Вас, но она требует особого изложения, в целом письме, а теперь некогда. Скоро напишу. Мысль эта не поводу Вашей "Софьи Алексеевны" у меня зародилась. И поверьте, что серьезно, не смейтесь. Сами увидите, что это за мысль! Я изложу. Это не роман и не поэма. Но это так нужно, так будет необходимо, и так будет оригинально и ново и с таким необходимым, русским направлением, что сами ахнете! Я Вам изложу программу. Жаль, что не в живом разговоре, а на письме. Этим прославиться можно будет, и, главное, это даже надо будет особой книгой издать, напечатав несколько отрывков предварительно, а книга должна будет разойтись в громадном числе экземпляров.

Так Вы таки кончили "Апокалипсис"? А я-то вообразил, что Вы его оставили. Разумеется, от духовной цензуры не уйдет ни за что, да и невозможно иначе, но если Вы переводили совершенно верно, то, разумеется, позволят. Я получил письмо от Страхова. Обрадовало меня. Хочу ему поскорей ответить, но так как он мне своего адресса не написал (забыл!), то я и отвечу через Вас. А Вас попрошу доставить. Голубчик, пишите мне чаще, Вы не поверите, что значат для меня Ваши письма! Вот уже 3-е число апреля, здешнего стиля, а 25-го последний срок (minimum!) высылке романа, а у меня ни строки, ни единой строки не написано! Господи, что со мной будет! Ну до свиданья, целую Вас и обнимаю, Аня Вам кланяется, оба мы кланяемся Анне Ивановне. Ваш весь

Федор Достоевский.

Р. S. Ради бога, пишите мне всё, что услышите (если только услышите) об "Идиоте". Мне это надо, надо, непременно надо! Ради бога! Финал 2-й части, об котором я Вам писал, - то самое, что напечатано в конце первой части. А я-то на это надеялся! В совершенную верность характера Настасьи Филипповны я, впрочем, и до сих пор верю. Кстати: многие вещицы в конце 1-й части - взяты с натуры, а некоторые характеры - просто портреты, н<а>п<ример> генерал Иволгин, Коля. Но Ваше суждение может быть и очень верно.

(1) в подлиннике описка

(2) рядом с текстом: Распоряжения Ваши...... нужда! - на полях помета: NВ.

(3) далее было: А от сердца нельзя

(4) далее было: А ведь я за весь последний год, кроме квартиры, за которую я плачу, всего только 250 р. им выдал.

(5) далее было: (Потому что хоть я поклялся все братнины долги уплатить по долгу чести, так сказать от сердца, но ведь вряд ли я смогу [до сих пор только разве вместо долгов почти!], только долги по векселям или уплатил или на себя перевел.)

(6) было начато: не перелад<ишь>

(7) в подлиннике, вероятно, ошибочно: таинственно

 

342. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ

23 марта (4 апреля) 1868. Саксон ле Бэн

 

Saxon les Bains. Суббота 4-го апреля.

Милый мой ангел Нютя, я всё проиграл как приехал, в полчаса всё и проиграл. Ну что я скажу тебе теперь, моему ангелу божьему, которого я так мучаю. Прости, Аня, я тебе жизнь отравил! И еще имея Соню!

Я снес кольцо; она кольцо взяла, но с большим отвращением, и денег мне не дала, потому что, говорит, нет, а сказала прийти за ответом в 7 часов. Теперь 6 1/4. Но говорит, что больше 10 франков не даст. Просто-запросто, по всему видно, она трусит и что ее скрутили, то есть здешним начальством запрещают давать ей. Она даже проговорилась мне. Я буду умолять, чтобы она дала не 10, а 15 франков. Но не только с 15-ю, а и с 20-ю франками (которых она наверно не даст) мне уже нельзя теперь приехать. На отель надо все-таки положить хоть 17 франков, проезд франков 8, итого 25 фр. А у меня - ничего, ровно ничего, (1) несколько сантимов.

Что бы ни было, Аня, а мне здесь невозможно оставаться. Выручи, ангел-хранитель мой. (Ах, ангел мой, я тебя бесконечно люблю, но мне суждено судьбой всех тех, кого я люблю, мучить!)

Пришли мне как можно больше денег. Не для игры (поклялся бы тебе, но не смею, потому что я тысячу раз тебе лгал). Вот счет самого худшего положения, хотя может быть и лучше, но я беру самое худшее, потому что это вернее:

Если твои деньги придут послезавтра утром, то в отеле надо считать дня за четыре, итого

minimum................60 ф.

На проезд..............10 ф.

Для выкупа кольца......20 ф.

Итого..................90 ф.

Ангел мой, пришли 100 фр. У тебя останется 20 или меньше, заложи что-нибудь. Только бы поскорее к тебе!

Играть не буду. Твои письма получал я прежде (с деньгами) утром (в последний раз до 9 часов), так что тотчас же успел и отправиться. Если получу теперь тоже утром, то мне будет время одуматься, и я не пойду играть (игра начинается с 2-х часов).

Я брал самое худшее. И потому я, может быть, наверно не истрачу 90 франков. Но если останется из присланных тобою ста за всеми расходами даже сорок франков, то не пойду играть, а все привезу к тебе.

Слушай еще: в 7 часов эта гадина даст мне от 10 до

15 фр. Так как всё равно мне ничего с этими деньгами нельзя будет сделать, а жить здесь для меня ужас, то я пойду их поставлю. Если только выиграю 10 франков, то завтра же утром, не дожидаясь твоего письма, отправлюсь к вам, для письма же дам здесь, на почте, свой адресс в Женеве, с тем, что когда, без меня, придет твое рекомендированное письмо и 100 фр., то чтоб немедленно мне переслали письмо в Женеву, по моему адрессу.

Вот шанс, по которому я, может быть, еще могу воротиться завтра. Но боже мой! какой слабый шанс!

Прости, Аня, прости, милая! Ведь я как ни гадок, как ни подл, а ведь я люблю вас обеих, тебя и Соню (вторую тебя) больше всего на свете. Я без вас обеих жить не могу.

Ради бога, обо мне не грусти (клянусь тебе, что я бодрее смотрю, чем ты думаешь; а ты до того меня любишь, что наверно будешь обо мне грустить).

Не жалей этих ста франков, Аня! С майковскими у нас все-таки 200 будет, а я, как приеду, тотчас же исполню одно намерение: ты знаешь, что я должен писать Каткову. Ну так я знаю, что теперь напишу к нему! И будь уверена, что имею надежду. Я имел это в виду еще три дня назад.

Прости, прости меня, Аня! Ноги твои целую, прости своего беспутного. Соня-то, Соня-то, милая, ангел!

О, не беспокойся обо мне! Но об тебе, об тебе как я буду беспокоиться. Что если 4 дня вместо одного!

Обнимаю, целую вас обеих, бесконечно люблю, береги Соню, береги изо всех сил, хозяйке и всем скажи, что получила письмо и что я, может быть, еще дня два не приеду!

Как я буду без вас!

У меня-то еще есть занятие. Я буду сочинять или письма в Россию писать. Но ты, ты! Ты всё будешь плакать! О, Аня! чем я рискую? Ведь у тебя молоко пропасть может. Не жалей этих 100 франков, ворочу, только бы мне самому-то скорее к тебе воротиться! Твой и Сонин навеки, вознагражу, любовью вознагражу!

Твой Ф. Достоевский.

Не считай, Аня, моего требования 100 франков сумасшедшим. Я не сумасшедший! И порочным не считай тоже: не сподличаю, не обману, не пойду играть. Я только для верности спрашиваю.

Работать буду теперь день и ночь. Приехав в Женеву, в сентябре прошлого года, мы были еще в худшем положении.

(1) далее было: ни одного

 

343. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ

23 марта (4 апреля) 1868. Саксон ле Бэн

 

Bains-Saxon 4-го апреля - 9 1/2 чacoв вечера.

Ангел Аня, вместо меня (1) придет к тебе завтра, в 5 часов, это письмо, - если только ты вздумаешь наведаться вечером на почту. (Очень может быть, что не вздумаешь, в горе, за хлопотами с Соней (которой я недостоин), какой я отец?) А главное - так как уже получишь утром от меня письмо. А между тем хорошо бы, если б и это письмо ты прочла завтра!

Дело в том, что от этой подлой m-me Дюбюк я получил в 7 часов, сегодня, 20 франк., но так как у меня было только 50 сантимов и 20-ть франков, во всяком случае бы недостало расплатиться и к тебе приехать, то я пошел играть в 8 часов и - всё проиграл! У меня теперь те же 50 сантимов. Друг мой! Пусть это будет моим последним и окончательным уроком, да, урок ужасен! Слушай, милая, как-то раз, то есть в последний раз, прежде ты мне прислала очень скоро деньги, так что я мог с утренним поездом и отправиться. Самое скверное, то есть долгое будет, если я возвращусь во вторник. Но если б бог сделал так, чтоб они пришли в понедельник рано, то я бы мог, может быть, приехать и в понедельник! О, если б это могло только случиться!

NB (Кстати, на случай, если мое письмо сегодняшнее, пущенное к тебе в 6 часов, не дойдет до тебя (то есть пропадет, чего, кажется, быть не может), то объявляю тебе, что я в нем писал о том, что всё, дотла, проиграл и кольцо заложил и что мне нужно в самом скором времени 100 фр. При этом умолял тебя, чтоб ты не тосковала, что так много, 100 фр., то есть почти всё, и давал тебе последнее и великое слово мое - уже более не играть, а прямо получив эти 100 франков - к тебе ехать).

Теперь, ангел мои радостный, ненаглядный, вечный и милый, - выслушай то главное, которое я намерен теперь сказать тебе!

И во-первых, знай, мой ангел, что если б не было теперь этого скверного и низкого происшествия, этой траты даром 220 фр., то, может быть, не было бы и той удивительной, превосходной мысли, которая теперь посетила меня и которая послужит к окончательному общему нашему спасению! Да, мой друг, я верю, что, может быть, бог, по своему бесконечному милосердию, сделал это для меня, беспутною и низкого, мелкого игрочишки, вразумив меня и спасая меня от игры - а стало быть, и тебя и Соню, нас всех, на всё наше будущее!

Выслушай же.

Эта мысль мерещилась мне еще от отъезда моего сюда; но она только мерещилась, и я бы ни за что ее не исполнил, если б не этот толчок, если б не эта беспутная потеря последних крох наших. А теперь исполню. Я, признаюсь тебе, даже нарочно медлил писать к Каткову, что уже неделю тому назад надо бы было сделать (чтоб извиниться насчет моего опаздывания). Я ждал результата поездки моей сюда. Теперь же, проигравшись весь, весь завтрашний день просижу над этим письмом и напишу его здесь, то есть вполне приготовлю. Как только ворочусь в Женеву - в тот же день и пущу в Москву.

В этом письме совершенно откровенным и прямым тоном объясню ему всё мое положение. Это письмо до того будет искренно и прямодушно, что, мне кажется, я безо всякого труда буду писать его.

Начну с того, что объясню ему причину, почему опоздал. Причина случайная - родины. Этого больше не повторится (то есть опаздывания), он поймет это. Затем скажу ему, что и мое и твое здоровье в Женеве только расстроилось, что переехать в лучший климат и мне, и, главное, тебе советуют доктора, и что это только и способно меня успокоить.

Но так как я не могу теперь, ни в каком случае, рассчитывать на большие средства, да и времени у меня нет, чтоб переезжать, то и намерен (то есть желаю ужасно) переехать недалеко, два шага от Женевы, в город Вевей, на правом берегу озера, где нет биз и резких перемен климата.

В этом городке, где прекрасный и здоровый климат, но который ужасно похож на дачу, то есть на деревню, - я проживу в полном уединении до окончания моего романа. А уединение и спокойствие мне для этого необходимо. К осени роман будет окончен; присылать буду безостановочно. Тем временем жена моя поправит здоровье, и мы выкормим наше дитя, не боясь простудить его, вынося на внезапную здешнюю бизу.

Затем напишу ему, что мне тяжело уже жить за границей. Между тем есть 3000 руб. вексельного долгу. Вся надежда моя на роман и на успех его. Я душу мою в него хочу положить, и, может быть, он будет иметь успех. Тогда вся будущность моя спасена. Роман будет кончен осенью, и если будет хорош, - у меня купят на второе издание. (Разумея, что если Каткову весь долг уплатится, то есть отпишется). Тогда я, воротясь, прямо предложу кредиторам второе издание.

И так скажу ему: от Вас, Михаил Никифорович, зависит всё мое будущее! Помогите мне теперь кончить этот роман хорошо (а мне мерещится, что он будет хорош) - поддержите меня теперь, дайте мне возможность хорошего климата и уединения вплоть до осени, - и вот чего я желаю:

Взял я у Вас, Михаил Никифорович, всего теперь 5060 г. вперед. (2) Но так как доставлено мною романа почти 12 листов, то можно считать примерно, что за мной остается теперь около 3300 р. Я прошу прислать мне теперь еще 800 р., долгу будет, стало быть, 8600 р., но менее чем в два месяца я пришлю еще от 10 до 12 листов, стало быть, долгу будет уже только около 2000.

До полной присылки этих 10-12 листов, то есть полной 2-й части (или по прежнему счету 3-й и 4-й части), я обещаюсь денег больше не просить. Но после присылки, через два месяца, попрошу еще, (3) но зато еще через два месяца придет 3-я часть, то есть 5-я и 6-я, и тогда за мной останется всего только одна тысяча, не более, а может быть, менее. Но затем будет еще 4-я часть (то есть 7-я и 8-я), и я вполне мой долг выплачу. (NВ. Я действительно не помню, как я решил в последнем свидании с Катковым, по 150 р. лист или по 125 считать, это я ему и напишу: то есть если роман будет хорош, то есть произведет эффект, то 150, если так условлено, если же не очень хорош, а только хорош, то по чрезвычайной его величине (40 листов) я согласен взять и по 125 р.).

Триста рублей, то есть почти сейчас, мне нужно, главное, теперь потому (если только возможно, чтоб мой переезд состоялся) - что как мы ни считали с женою, а все-таки менее 1000 франков, чуть ли не на два месяца, с переездом и уплатою мелких долгов, невозможно.

Итак, в руках Ваших, (4) Михаил Никифорович, почти моя участь.

Во всяком случае, 2-е издание "Идиота" все-таки принадлежит Вам, до тех пор, пока я не уплачу Вам всего, то есть не кончу романа, а там к Вам же обращусь с просьбою дать мне средства переехать к осени в Россию.

Вот содержание моего письма. Прибавлю еще, что в видах твоего и моего здоровья и всех наших обстоятельств попрошу его отвечать мне немедленно. С этим ответом для меня сопряжено почти всё, а Вы, скажу ему, слишком благородный человек, чтоб обидеться этою просьбою отвечать скорее. Вы для меня (5) почти провидением были всё это время, и через Вас я счастлив тем, что еще год назад дали мне помощь для брака. Вот как я на Вас смотрю.

Итак, (6) вот какое письмо, милый ангел мой Аня, хочу я послать Каткову в тот же день как приеду. Клянусь тебе, друг мой, что я надеюсь на благоприятный ответ!

Теперь выслушай, Аня, далее.

Ответ от Каткова и 1000 ф. придут (я твердо надеюсь, что придут) 1-го мая здешнего стиля. Я в этом уверен как в боге. Весь вопрос теперь заключается собственно в нас самих, то есть во мне и тебе, и как бог нам даст сладить это дело; дело же и весь вопрос в следующем:

Удастся ли нам к 1-му мая здешнего стиля (когда Катков уже пришлет ответ) сделать так, чтоб за всеми уплатами и за всеми расходами и с переездом (к 1-му мая) в Вевей - сохранить 400 или по крайней мере 350 франков? Выслушай:

Я так рассчитываю: закладов около 200 франков будет, то, что возьмет кредит, M-me Ролан и проч., тоже (7) 100 франков. Жосселен - 200 франков (на худой конец) и, наконец, 100 франков для твоих летних платьев (это во что бы то ни стало!)

Итого, стало быть - на 600 франков. Значит, останется 400 фр. (Но мы с тобой, когда ворочусь, разочтем всё подробно. Может быть, M-me Жос<се>лен и больше возьмет. Но это ничего! Главное, поскорей из Женевы!) Теперь:

Про Вевей мы еще с тобой много поговорим, но, однако, я полагаю, что мы там уже не 100 франков, а много что 50 будем за квартиру платить. Да и пища, конечно, дешевле. Переедем через озеро. Жозефину с собой возьмем.

Если даже останется только 300 франков чистых, со всеми расходами, по переезде в Вевей, то и эти 300 франков все-таки немало, потому что в Вевее наверно всё дешевле женевского.

Теперь, ангел мой, милая, радость, небо мое бесконечное, жена моя добрая, - одна у меня забота! Выслушай:

Эта забота - что будет с тобою? Вевей городок еще меньше Женевы. Правда, местоположение - картинка, и климат прелестный, но ведь ничего-то нет более, кроме, может быть, библиотеки. Правда, в шести верстах, не более - Vernex-Montreux, там музыка, воксал, гуляния и проч. - но все-таки опять уединение до осени! Скучно тебе будет, моему ангелу, и вот чего я боюсь!

Для того ли я взял тебя от матери, чтоб ты так скучала и такую тяготу выносила? но, милая, подумай, в чем наше теперь главное: главное - это успех моего романа! (О, прочь теперь игру, проклятый мираж, ничего не будет подобного никогда более!) Если же роман успеет, - то и всё спасено. И к тому же его надо кончить непременно как можно скорее, к осени. Стало быть, во всяком случае путешествовать уж нельзя было, до времени, а надо было на месте сидеть. Женева мне опротивела. В Вевее же мы будет как в деревне, как на даче. Я буду писать день и ночь, и новое место меня надолго успокоит, припадки в прелестном климате утихнут, женевская тоска пройдет, может быть. В виду буду иметь то, что если кончу роман и удачно и скоро, то скорее освобожусь. Через два месяца я попрошу еще рублей 300 или 400. Следственно, жить будет чем. Между тем ты там поправишься тоже здоровьем в хорошем климате, и мы к окончанию романа выкормим и укрепим Соню. (О если б мамаша приехала! Как бы помогла она нам во всем!) Затем к осени, когда кончится роман, и весь долг Каткову (или около того) выплатится, - я попрошу рублей 1000, и в сентябре, в половине или в конце, мы оставим Веве и поедем через Италию, которую я хочу показать тебе, через Флоренцию, Неаполь, Венецию, Вену - в Россию. (Если будет мамаша, то предварительно можно посетить два-три места в Швейцарии). В Россию (8) мы приедем, конечно, без денег, но если успех романа (о чем я увижу, услышу и мне знать дадут), то я получу заказы и продать "Идиота" могу. Я прямо скажу кредиторам: если вы посадите меня теперь, то есть потребуете, чтоб я сейчас продал роман, то я продам его за бесценок. Подождите на мне месяца четыре - и я с вами расплачусь.

Чем мы будем жить в России? Но в России я найду средства, найду новую работу, новый заказ.

Итак, всё от романа и от успеха и от поездки нашей в Вевей зависит. Может быть, всё будущее. И чем дальше, тем легче будет. И может быть, года через три мы окончательно на хороших ногах будем стоять.

Аня, милая! Не знаю как тебе, но мне вся эта теперешняя мысль нравится. Катков непременно поможет, я убежден, я уверен. Я тебе прочту письмо к нему, которое напишу здесь завтра, как только ворочусь и обниму тебя и Соню. О милые! Но согласись, согласись, радость моя, что если б не было теперь со мной этого мерзейшего проигрыша, - то я бы не решился на этот шаг, который нас от всего избавит и который я считаю теперь верным! Господи, да, может быть, еще бога благодарить надо будет за этот случай, что установил меня теперь окончательно на одной надежде - на работе моей.

Не думай, о не думай, мой ангел, что я из 100 франков, которые ты мне пришлешь, хоть один франк проиграю теперь! Да если б теперь я знал бы наверно, что я что-нибудь и выиграл бы, если б еще раз рискнул, то право, мне было бы совестно и пред тобою и пред собою за этот выигрыш, после теперешней окончательной решимости моей и новых надежд моих!

И если б ты знала, как это все меня вдруг теперь успокоило и с какою верою и надеждою буду я писать завтра письмо к Каткову. Это уже не прежние письма будут! Я теперь в такой бодрости, в такой бодрости! Одно, одно меня мучит: как подумаю, сколько времени мне теперь еще не видать вас, тебя и Соню! Может, даже до вторника! Только и буду думать, что об Вас день и ночь! Но, главное, мучает меня, что ты придешь в отчаяние, заплачешь, заболеешь, и, пожалуй, молоко тебе в голову бросится. И зачем, зачем я давеча тебе всего этого не написал, а послал это отчаянное письмо! Но давеча мне хотя и мерещилось, но я все-таки окончательно еще не выяснил себе эту превосходную мысль, которая мне пришла теперь! Она пришла мне уже в девять часов или около, когда я проигрался и пошел бродить по аллее. (Точно так же как в Висбадене было, когда я тоже после проигрыша выдумал "Преступление и наказание" и подумал завязать сношения с Катковым. Или судьба или бог).

Аня, верь богу, милая, верь его милосердию и знай, что никогда я не был бы в силе и в надежде! Только об вас, об вас обеих тоскую ужасно! Что с тобой будет, что с Соней! Может быть, ты так будешь тосковать, истощать себя! А Соня! Соня! Кабы мне поскорее быть при вас!

Милая, до 1-го мая проживем кредитом, закладами, майковскими деньгами. Теперь я тотчас же за работу сажусь и ура!

Но вы, вы обе - о боже мой! Проживем еще любовью, сердечным согласием. Я теперь так ободрен, так уверен, что мы переедем в Вевей. Ей-богу, ей-богу, это лучше выигрышу! (А главное, тоже, кабы мамаша приехала, это главное! Денег на прожитье достанет, об этом и говорить нечего!)

Обнимаю тебя, обнимаю Соню, будьте веселы, будьте счастливы, ждите меня! Трепещу за вас.

Не мучай себя, спи больше, кушай больше. Кстати, скажи как-нибудь ловче дома, что я приеду в понедельник, на день опоздав. О милая! Благословляю вас! О, кабы поскорей и счастливо свидеться!

Я здоров совершенно.

Одного только боюсь, что ты не пойдешь вечером на почту и это письмо тебе не попадется сегодня. Может быть, я его адрессую тебе на дом.

До свидания, ангел, до радостного! Обнимаю вас обеих.

Ваш весь Ф. Достоевский.

В Вевее непременно будем. Верь, верь, надейся?

(1) было: себя

(2) далее было начато: Из

(3) далее было начато: рублей

(4) было: Каткова

(5) далее было: скажу

(6) далее было: как

(7) далее было: рублей

(8) далее было начато: я при<еду>

 

344. С. А. ИВАНОВОЙ

29 марта (10 апреля) 1868. Женева

 

Женева Апреля 10-го - Марта 30 (1) /68

Милый, бесценный друг мой Сонечка, простите, что не сейчас отвечал Вам на Ваше дорогое мне письмо. Да и теперь пишу совершенно наскоро. Я занят ужасно, измучен заботой, а главное, беспрерывною мыслию, что вот не поспею выслать в редакцию продолжение романа, вот опоздаю. Не говорю уже о хлопотах всех этих 5 недель. Верите ли, что по целым ночам напролет бывал на ногах. Март же месяц у нас в Женеве стоял мерзейший, холодный и дождливый, так что Анна Григ<орьевна> очень-очень медленно поправлялась. Я почти ничего написать романа не успел. Во 2-м номере "Русского вестника" объявлено, что "продолжение романа в апрельской книжке". Значит месяц мне дали льготы, а я тут, пожалуй, опоздаю, и к апрелю-то! Каково вынести эту мысль. Мне осталось теперь ровно 10 дней до самой крайней отправки. Буду сидеть день и ночь. Ах, Сонечка, тут дело для меня вдвойне, втройне хлопотливое и главное - капитальное, гораздо более имеющее важности на всю судьбу мою (нисколько не преувеличивая), чем кажется с первого взгляда. Во-первых, боюсь, чтоб добрые отношения мои с "Р<усским> вестником" не нарушились. Вы представить себе не можете, до какой степени до сих пор Катков был со мной деликатен и до крайности доверчив! Он высылал мне денег весь год, по первым просьбам моим, так что к Новому году за мной накопилось долгу в Редакции "Русского вестника" 5060 руб. Сумма ужасная! Все-таки ведь я мог и заболеть и умереть и не прислать ничего или прислать что-нибудь скверное. Это доверенность чрезвычайная. Теперь я уже напечатал (в двух номерах), на 1800 р., но опять послал (2) просить 400 р. (ибо в ужасном положении). Просить-то послал, а сам опять не готов, и потому надо работать день и ночь. Слава богу, что Анне Григорьевне легче и она может уж теперь мне помогать (потому что она стенографирует и переписывает), а то я бы один не справился, Второе и главнейшее обстоятельство в том, чтоб роман вышел хорош. Выйдет худо - и всё пропало. Надо, чтоб он непременно выдержал второе издание, то есть принес бы мне продажею второго издания хоть три, хоть две тысячи; без этого я никак не могу воротиться в Россию (где долги и всякие хлопоты по устройству); и кроме того, если не удастся роман, то мигом и цена и мне упадет. Дадут половину того. что получаю с листа, да и то с трудом, а я всегда нуждаюсь в деньгах вперед. Я ужасно боюсь за роман и минутами почти совсем уверен, что не удастся. Идея слишком хороша, а на выполнение меня, может быть, и не хватит, особенно так спеша, и за границей (верите ли, ангел мой, что значит долго быть за границей и отвыкать от России: мыслей тех нет, восторга нет, энергии нет, как в России. Как ни странно, а это так). Меня, впрочем, ободрили: я получил несколько писем и отзывов из Петербурга, тотчас по выходе первой части, от людей слишком компетентных. Там провозгласили роман совершенством, выше всего, что я написал, одним словом восторг. Но я в это не верю: идея одна из тех, которые не берут эффектом, а сущностью. Эта сущность хороша в замысле, но какова-то еще в исполнении? Но если б даже и удалось выполнить, то эффектный роман все-таки выгоднее. Он продается дороже. А для меня деньги всё - так они мне нужны, проклятые! Голубчик Соня, роман посвящен Вам, что и написано en toutes lettres в начале его. Но я уверен, что Вы его еще и не читали и не видали, - во-первых, потому, что Вам не до того, а во-вторых, что Вы журнала наверно не получаете. (С первым письмом моим в Редакцию попрошу, чтоб Вам доставили "Русский вестник" за нынешний год с пересылкою, а уж Вы позаботьтесь о точности адресса). Роман будет огромный, в 40 листов, писать буду всё лето, но Женева для меня и для всех нас до того ужасна, что мы все и здоровьем плохи, и я не напишу ничего. Прошу 400 р. у Каткова для переезда два шага отсюда в Вевей (по озеру 4 часа езды на пароходе), всё совершится в один день. Вевей - город, который лежит в той самой излучине озера, где Montreux, Шильон, Villeneuve, то есть места, известные всему свету по необыкновенной мягкости и прелести климата. Место защищено со всех сторон горами. Местоположение же известно всему свету: это одна из самых живописных точек на всем земном шаре. Кроме того, там дешевле жить. Наконец, Женева так опротивела, что точно нарыв на сердце. Много я в ней вынес тоски, Ан<на> Григорьевна тоже. Ребенок наш, Соня (ангел наш) здоров, но там ему будет во сто раз лучше. Там я буду писать роман месяца четыре, пока кончу. Адресс мой Вам сообщу, но покамест, до формального моего заявления, продолжайте адрессовать в Женеву: где бы я ни был придет. (Вы тоже не забывайте мне Ваш адресс, потому что теперь надо чаще переписываться. Я вас всех бесконечно люблю. Мы с Анной Григорьевной только об Вас и вспоминаем. В семействе нашего дорогого покойника, в одном только (в Вашем) я и нашел себе настоящих родных, теплый, сердечный угол. Мы не должны разлучаться, хотя будем и на многих тысячах верстах расстояния.)

Но довольно о себе говорить, теперь о Вас, а Вы, с Вашего последнего письма, у меня с Анной Григорьевной (которая Вас любит не меньше меня, любит и почитает) из головы не выходите. У нас у обоих явилась одна мысль, один проект относительно Вас, и я спешу Вам сообщить его. Об этом проекте надо Вам написать длиннее и подробнее вчетверо, а теперь только два слова. Вот что: не хотите ли заняться стенографией? Слушайте внимательно, Сонечка: стенография есть искусство высокое, не унижающее ремесло (хотя таковых и нет совсем, по моим идеям), а дающее честь и огромные средства обладающему искусством. Это искусство свободное, - а следств<енно>, женщины находят в нем свою дорогу (пример - Анна Григорьевна, которая, впрочем, далеко не успела усовершенствоваться, но непременно хочет продолжать, приехав в Петербург). Это искусство в лучших представителях своих требует даже очень большого и отчасти специального образования. Вы поймете это: составлять отчеты серьезных заседаний для газет надо человеку очень образованному. Мало передать слово в слово, надо обработать потом литературно, передать дух, смысл, точное слово сказанного и записанного. (При политической передаче нужно, например, иметь довольно крепкое историческое образование, особенно новейшей истории. Вы это поймете, хотя пишу кратко. (NВ. Кстати: если примете мою мысль, то запаситесь как-нибудь, в деревню всей "Consulat et l'Empire" Тьера, на первый случай; в ней слишком много современной истории, и читайте не как роман, а, так сказать, изучая. Это на первый случай; но, конечно, надо прочесть серьезно подобных книг, может быть, 50, чтоб иметь серьезное и твердое знание, твердое основание для искусства)). Теперь: мы к осени или к зиме, в случае моей удачи (романа) - надеемся быть в Петербурге. Я приеду в Москву, переговорим серьезно и окончательно, и если будем все согласны - то переезжайте с нами в Петербург, на время изучения. Это года полтора, два, не более. Это не будет разлука с семьею; Вы будете раза по три в год ездить в Москву (мне, например, часто придется ездить, потому что я не желаю порвать мои литер<атурные> связи с "Русским вестником"). Вы будете жить у нас; Вы нас ничем не стесните. Мы с Анной Григорьевной с восторгом говорим теперь об этом, и только об этом, чуть об Вас заговорим, что случается каждый день. К тому же в Петербурге будет и Саша. О, милый друг, если б Вы знали, как это Вам будет полезно. Отлучка из семейства Вам на время необходима, потому что настроение Ваших мыслей ужасно. Вы пишете, что, может быть, Вы в семействе лишняя и составляете ему ущерб! Да Вы себе цены не знаете и никогда не знали. Вы-то ущерб! Вы себя всегда низко ценили, Вы себе цены не знаете. Вы духом, общим направлением, сущностью своею уже дороги для семьи. О, не разрушайте эту гармонию, эту целость! Попробуйте-ка отлучиться из семейства на время и увидите, как вы взаимно друг другу необходимы; тогда и узнаете себе цену. Вы скажете, что и, говоря так, себе противуречу, отзывая Вас в Петербург? Нет, потому что тут посторонний элемент входит: вам необходимо на время разлучиться, чтоб именно эту цену взаимную узнать, а во-вторых, что у Вас слишком большие обязанности и относительно их и относительно себя. Знаете ли, что с этим знанием - Вы будете поддержкой и семье и на всю жизнь иметь хорошее обеспечение. Вы только начинаете жизнь: через 10 лет страшно много изменится у нас. Может быть, каждая губерния в России будет нуждаться в стенографе для земских заседаний и судов. Стенографов и теперь ищут и не находят. Надо ловить минуту и усвоить искусство, когда еще оно так мало известно у нас. Кроме того: Вы пишете (3) в письме Вашем насчет самопожертвований, которые приводят Вас в ужас: "Всю жизнь жить против своего убеждения ужасно" - Ваши слова. Боже Вас сохрани делать это! О, не губите себя, не унижайте себя нравственно, не губите и семью, потому что никто в ней не будет счастлив Вашим несчастьем. Ну похожи ли Вы на мою племянницу (4)! Ну можете ли Вы отдать себя негодяю-мужу, вроде ее мужа? Это свинство! Но знайте, друг мой (дорогая сердцу моему Соня, как дочь дорогая!) - знайте, что Вы не можете не быть замужем, Вы должны быть счастливы (непременно!) и чем даст бог скорее, тем лучше! И выбрать свободным сердцем и по убеждению. Что ж, друг милый, Вам это, живя с нами, так же будет легко, как и оставаясь в Москве, в родительском доме. Я не говорю, что это будет легко, но ТАК ЖЕ легко. Друг мой, не сердитесь на меня, что я изложил всё это, Вам, девице, так грубо и обнаженно. Я говорю, как друг, как брат; я говорю всё.

Но вот и конец письму. Спешу. Об этом, согласитесь, нужно листы исписать и много еще говорить. Анна Григорьевна, которой первой мелькнул этот проект, напишет Вам при первой возможности (сама кормит, не спит по ночам, 6-ти недель нет). Но когда Вы мне ответите (я ведь не жду, например, последнего слова, полного согласия тотчас в Вашем ответе), то тогда я уже отошлю на № тексту и у меня будет несколько дней свободнее. Тогда подробнее напишу. Теперь же обнимаю Вас крепко, Анна Григорьевна тоже, и люблю Вас всем моим сердцем. Обнимите за меня Верочку, крепче, скажите ей, как я ее люблю и ей сочувствую; Масеньку и всех. Поклон мой всем. Будем преданы друг другу и не будем разлучаться. Составимте общую семью. Анна Григорьевна обнимает вас всех. Она с болью жалеет об папаше; она понимает это. Она сама отца любимого 2 года назад потеряла. Милая Соня, неужели Вы не верите в продолжение жизни и, главное, в прогрессивное и бесконечное, в сознание и в общее слияние всех. Но знайте что: "le mieux n'est trouvй que par le meilleur". Это великая мысль! Удостоимся же лучших миров и воскресения, а не смерти в мирах низших! Верьте! О как бы я желал быть с Вами и много говорить с Вами! А ведь мы уже ровно год как не видались, даже больше. Это много. До свидания дорогая, золотая моя. Ваш весь, весь, друг, отец, брат, ученик - всё-всё!

Ф. Достоевский.

Покрепче Верочку обоймите.

Ради бога, чтоб Масенька музыки не бросала! Да поймите же, что ведь для нее это слишком серьезно. Ведь в ней ярко объявившийся талант. Музыкальное образование для нее необходимо, на всю жизнь!

(1) в подлиннике описка

(2) так в подлиннике

(3) было: напишите

(4) вместо: на мою племянницу! - было: на Марию Михайловну.

 

345. А. Н. МАЙКОВУ

9 (21) апреля 1868. Женева

 

Женева 21/9 апреля/68

Любезнейший друг Аполлон Николаевич, Анна Григорьевна получила сегодня письмо от своей мамаши, и та пишет, что у Вас была на святой и Вы сказали ей, что давно уже послали мне письмо с 25 р. и не застраховали.

Ну, разумеется, оно пропало; я ничего не получал, а теперь уже вторник Фоминой недели. Если я Вам и писал, чтобы просто вложить 25 р. в письмо, так это потому, что здесь наши деньги легко меняются. Но все-таки я Вам приписал в письме: рекомандируйте, т. е. застрахуйте. А уж известно, что наш почтамт деньги таскает. Они ведь недавно судились за это; я читал. Но там не уймешь никаким судом.

Денег мне очень жаль, потому что уж страх как нужны и, уж конечно, в 1000 раз было бы лучше, если б они попались Паше или Эм<илии> Федоровне. Но, однако, черт с ними, больше-то они и не стоят, а вот чего мне жаль Вашего письма, голубчик мой! Верите ли, как досадно, то есть, ей-богу, я бы за него 200 - 300 фр. дал, только чтоб получить его теперь. (1) И в таком я через это унынии, что и представить не можете.

В Вашем письме Вы, может быть, мне кой-что и важное, деловое сообщали. Если так, то, ради Христа, напишите еще это письмо вкратце.

Я Вам пишу, влагая письмо в письмо жены к Анне Николавне. Она, наверно, не откажется передать. Какова Анна Николавна, хочет приехать к нам! Вот это я люблю!

Я Вам пишу, только чтоб обо всем Вас известить. А теперь даже и минуты времени не имею. Работаю, и ничего не делается. Только рву. Я в ужаснейшем унынии; ничего не выйдет. Они объявили, что в апрельском № явится продолжение, а у меня ничего не готово, кроме одной ничего не значащей главы. Что я пошлю - не понимаю! 3-го дня был сильнейший припадок. Но вчера я все-таки писал в состоянии, похожем на сумасшествие. Ничего не выходит. Чем я извинюсь перед Катковым - и понять не могу. а апрельской книге уж пора выходить. Хоть бы 2 листочка выслать успелось.

Во всяком случае буду писать.

А денег-то я все-таки у Каткова уж попросил на переезд в Вевей. Полнейшее, самое полнейшее имеет право не прислать! И я бы на его месте наверно не послал, со зла. Но только что с нами-то будет тогда?

Напишите мне, голубчик, напишите хоть что-нибудь о том, что у Вас делается и происходит. Я газеты читаю, это правда, но газеты - не живая дружеская речь. Видите ли, время мое скучное, где бы я ни жил, время тяжело-рабочее, время и скучное и волнующее, стало быть. Я всё дома сижу и каждый день выхожу только на 2 1/2 часа. Прихожу в кафе читать русские газеты, и можете представить, какое они оставляют впечатление. Еще "Москов<ские> ведомости" - хорошо читать, но "Голос" и "С. Петербург<ские>" (ужас!) невозможно читать без скверного ощущения. Приходишь домой в этом грустном и ветреном городе - грустный и чуть не сумасшедший, а дома опять работа и работа неудающаяся. Одно дитя и развлекает меня с Аней. Но развлекает-то мучительно: как подумаешь вперед - ух!

И вот можете судить по этому, что значит для меня Ваше письмо! Пишите же, пожалуйста. Я же Вас буду уведомлять всегда. А со мной что будет, то и будет.

Да напишите насчет крестин. Вы наверно написали в пропавшем письме.

Взял перо для двух слов, только чтоб уведомить и известить. Аня Вам кланяется.

А я Ваш верный и всегдашний

Ф. Достоевский.

Я письмо не запечатываю, по трудности послать два письма в одном конверте. Не взыщите. Анна Николавна не прочтет ни строчки.

(1) было: Вот теперь

 

346. А. Н. МАЙКОВУ

18 (30) мая 1868. Женева

 

Женева 18/30 мая/68

Благодарю Вас за Ваше письмо, дорогой мой Аполлон Николаевич, и за то, что, рассердись на меня, не прекратили со мной переписку. Я всегда, в глубине сердца моего, был уверен, что Аполлон Майков так не сделает.

Соня моя умерла, три дня тому назад похоронили. Я за два часа до смерти не знал, что она умрет. Доктор за три часа до смерти сказал, что ей лучше и что будет жить. Болела она всего неделю; умерла воспалением в легких. Ох, Аполлон Николаевич, пусть, пусть смешна была моя любовь к моему первому дитяти, пусть я смешно выражался об ней во многих письмах моих многим поздравлявшим меня. Смешон для них был только один я, но Вам, Вам я не боюсь писать. Это маленькое, трехмесячное создание, такое бедное, такое крошечное - для меня было уже лицо и характер. Она начинала меня знать, любить и улыбалась, когда я подходил. Когда я своим смешным голосом пел ей песни, она любила их слушать. Она не плакала и не морщилась, когда я ее целовал; она останавливалась плакать, когда я подходил. И вот теперь мне говорят в утешение, что у меня еще будут дети. А Соня где? Где эта маленькая личность, за которую я, смело говорю, крестную муку приму, только чтоб она была жива? Но, впрочем, оставим это, жена плачет. Послезавтра мы наконец расстанемся с нашей могилкой и уедем куда-нибудь. Анна Николавна с нами: она только неделю раньше ее смерти приехала.

Я (1) работать последние две недели, с самого открытия болезни Сони, не мог. Опять написал извинение Каткову, и в "Русском вестнике", в майском номере, опять явится только три главы. Но я надеюсь, что теперь день и ночь буду работать, не отрываясь, и с июньского номера роман будет выходить, по крайней мере, прилично.

Благодаря Вас, что не отказались быть крестным отцом. Она крещена была за 8 дней до смерти.

Я знаю, друг мой, что очень виноват перед Вами, до сих пор не возвратив Вам взятых у Вас денег, и что, кроме того, из тех, которые еще недавно получил от Каткова, отдал часть Эмилии Федоровне и Наше и ничего еще Вам, тогда как Вы теперь, должно быть, очень нуждаетесь. Но сожалением не поправишь, и потому скажу прямо всё, что могу сказать точного: в настоящую минуту отдать ничего не могу, у самого почти ничего нет и, оставляя Женеву, даже платье свое и женино заложил (говорю только Вам). У Каткова же попросить в сию минуту - не смею, так как вот уже три месяца его обманываю. Но через 1 1/2 месяца и самое большее через 2 (верно говорю) попрошу Каткова выслать Вам от меня 200 р. Это верно. Что же касается до того, что до сих пор об Вас не подумал, - то это, ей-богу, несправедливо. У меня очень болело; но что я Вам скажу? Ничего не могу сказать. Вспомните только одно, Аполлон Николаевич, что, занимая у Вас тогда эти 200 р., я и тогда почти наполовину занимал для них, для родных, и через Вас же пошло им 75 руб. из тех 200. Кажется, так было, сколько помню. Вас же слишком благодарю за то, что спасли меня тогда, и слишком ценю Вашу деликатность со мной до сих пор, несмотря на то, что Ваше положение было тяжелое, об чем я теперь узнал.

Кстати, одна большая просьба: не передавайте известия о том, что моя Соня умерла, никому из моих родных, если встретите их. По крайней мере, я бы очень желал, чтоб они не знали этого до времени, разумеется, в том числе и Паша. Мне кажется, что не только никто из них не пожалеет об моем дитяти, но даже, может быть, будет напротив, и одна мысль об этом озлобляет меня. Чем виновато это бедное создание перед ними? Пусть они ненавидят меня, пусть смеются надо мной и над моей любовью - мне всё равно.

Простите, что Паша Вас так беспокоит. Что с ним будет - не понимаю? К чему он ведет? Эти два места, которые у него были, могли бы сделать его честным и независимым. Какое направление, какие взгляды, какие понятия, какое фанфаронство! Это типично. Но опять-таки, с другой стороны, - как его так оставить? Ведь еще немного и из этаких понятий выйдет Горский или Раскольников. Ведь они все сумасшедшие и дураки. Что с ним будет, не знаю, - только богу молюсь за него. Кстати еще: на мое письмо, три месяца назад, - он ничего не ответил. Нежнее нельзя было написать ему. Он смотрит на меня единственно только как на обязанного посылать ему деньги, до того, что даже не написал мне двух строк, хотя бы в приписке в чьем-нибудь письме, чтоб поздравить меня, когда родилась Соня. Мне не хотелось бы, чтоб он узнал о ее смерти.

Я узнал тоже, что у него в руках некоторые пришедшие ко мне, в этот год, письма - чрезвычайно важные. (Одно из них от прежней моей знакомой Круковской). Как бы их переслать мне сюда. Это очень, очень для меня важно. Может быть, и другие есть у него письма.

До свидания, друг мой. Постараюсь писать Вам с нового места. Montreux, про которое Вы пишете, есть одно из самых дорогих и модных мест во всей Европе. Поищу где-нибудь деревеньку подле Вевея. Ваш перевод Апокалипсиса великолепен, но жаль, что не всё. Вчера читал его.

Ваш весь Федор Достоевский.

Жена Вас благодарит за всё и просит образок Сони оставить для нее.

(1) далее было: к удивлению <?> нашему

 

347. П. А. ИСАЕВУ

9 (21) июня 1868. Веве

 

Вевей (на Женевском озере) Июня 9-го 1868 года.

Добрый мой голубчик Паша, во-первых, целую и обнимаю тебя. Получил наконец от тебя большое письмо. Ты пишешь, что послал мне до этого четыре письма: ни одного я не получил и удивляюсь, как они могли не дойти.

С огорчением прочел об твоих нуждах, голубчик мой Паша, но сам, в эту минуту, нуждаюсь ужасно, ничего не имею, а в "Русском вестнике" до того забрал вперед и до того запоздал доставкой романа, что совестно до крайности, до некоторого срока, просить денег. Кажется, руку бы отрезал, если б мог этим помочь тебе. Посылаю письмо к Гаврил<ов>у и расписку в 200 р. Да даст ли под такую простую расписку? А впрочем, мы с ним имели дела денежные, и с ним я всегда был точен. К тому же у него будут в руках мое письмо и моя расписка весьма точная: этого совершенно достаточно, чтобы каждый мировой судья заставил меня уплатить немедленно. К тому же мы все-таки можем еще пригодиться друг другу при будущих изданиях (не знаю, но все-таки рассчитываю на хороший конец "Идиота"). Он же человек хороший, по крайней мере, со мной всегда был таким. По этой расписке я надеюсь твердо уплатить к сроку непременно. К зиме тоже надеюсь быть в Петербурге наверно. Итак, с богом, и буду рад чрезмерно, если тебе удастся достать под эту расписку (в 200 р.) рублей сто шестьдесят, как ты пишешь.

Из них ты сто возьмешь себе. Но во всяком случае (то есть сколько бы ни получил с Гаврилова) из полученных денег отнеси немедля ни мало двадцать пять рублей (25 р.) к Марье Григорьевне Сватковской и вручи ей (она уже будет предуведомлена и будет знать, для чего). Смотри же, Паша, твердо буду на тебя надеяться, это для меня очень важно, если только получишь деньги. Остальное, что у тебя останется от полученного с Гаврилова (и от твоих ста рублей), выдай Эмилии Федоровне. Кланяйся ей и попроси у нее от меня извинения, что я до сих пор не успел ответить ей на ее доброе и приветливое письмо. Уверь, что я очень ценю его. Ужасно жалею, что не могу решительно в настоящую минуту помочь ей в чем-нибудь более. Очень благодарю ее за тебя и, по возможности, не останусь в долгу ни у ней, ни у Феди. Это мое горячее желание. Жалею чрезвычайно, что она, как ты пишешь, хворает.

Алонкину я писал месяца два или полтора назад. Ему я непременно заплачу если не всё, то покамест хорошую половину при первой возможности. Чувствую, что надо, да и человек со мной всегда поступал деликатнейшим образом. Понимаю, что тебе была нужда страшная, коль ты пошел к нему просить денег. Но поступил ты в этом случае крайне нерасчетливо (потому что во всяком случае бы мог рассудить, что ведь он наверно не даст. Только встревожил его).

Об службах твоих и отчасти о подробностях я слышал и от Ап<оллона> Николаевича и от Анны Николавны. Не знаю, Паша, кто тут виноват: конечно, всё, что ты пишешь, очень может быть совершенно справедливо, но, не зная подробностей, невозможно судить. Но во всяком случае, милый друг мой, прошу тебя очень - будь вперед с начальством терпеливее, скромнее и сносливее. Иначе невозможно, клянусь тебе, на службе. Вежливость и рассудок никогда и нигде не считались низостью, или угодливостью, или лестию.

Судя по письму твоему ко мне (то есть по тому, как оно написано), думаю, что ты можешь работать над судебными бумагами. Ты пишешь очень порядочно, и с этим тебя поздравляю. О, как рад бы я был, если б ты мог достать опять место. Что же касается до брезгания иными местами, как низкими, - то это нелепость. Места низкого или унизительного нет. Но ты, это, вероятно, понимаешь очень, особенно в твоем положении.

Жду от тебя (и во всяком случае, получишь или не получишь от Гаврилова деньги) немедленного ответа на это письмо, с уведомлением: получил или не получил. Мне это крайне надо узнать, и во всяком случае надо знать о твоем положении, не то я надумаюсь и измучаюсь. Но я имею и другую цель. В коротких словах: у меня есть положительная надежда (по контракту с Стелловским) получить с него шестьсот или даже семьсот руб. Но не теперь, а к 1-му января 1870 года. Это не надежда, а совершенная уверенность. Я непременно получу; у меня контракт. У меня есть мысль: если Гаврилов даст тебе теперь под эту расписку 160 р., то я, может быть, предложу ему еще дать мне денег, значительнее гораздо сумму, выдать ему расписку, а в виде процентов переслать ему право получить по этому контракту с Стелловского в 1870-м году 600 р. или 700 р. Таким образом Гаврилов, хоть и через полтора года, но получит проценты громадные (сто на сто) и, главное, совершенно верные и обеспеченные контрактом, то есть почти будет их иметь сразу в кармане. Но я объясню потом, когда получу от тебя ответ. Но пойми, Паша, главнейшее: отнюдь и не заикайся говорить Гаврилову об этом займе (и контракте) прежде чем получишь с него деньги под расписку, теперь посылаемую, в 200 р. Иначе он не даст тебе. Когда же получишь деньги и положишь их в карман, тогда можешь сказать ему, но вскользь, для того только, чтоб узнать от него, будет ли он расположен одолжить мне рублей шестьсот, под точнейшие проценты? Если скажет, что мог бы, то я тогда ему, может быть, напишу. Впрочем, это только еще фантазия. Ради бога, осторожнее к никому не говори, всего лучше. Главное, сам не надейся, потому что это только еще мысль.

Я переехал в Вевей и месяца три сряду буду работать день и ночь, чтобы кончить роман. Я думаю и даже надеюсь на удачу. Но я очень несчастен теперь, Паша! Бог поразил меня. Моя Соня умерла, и мы уже ее схоронили. Спасибо тебе, голубчик, за горячие твои пожелания и поздравления со счастием, но вот каково мое счастье. Ох, Паша, мне до того тяжело и горько, что лучше бы умереть. Если любишь меня хоть немного - пожалей!

Это горе было большою причиною остановки моей в работе. Анна Григорьевна страдает ужасно (можешь себе представить). Всё за грехи мои. До сих пор ни капли не могу привыкнуть к этому несчастью и отвыкнуть от Сони.

Прощай, голубчик, обнимаю тебя, до свидания. Пиши немедленно. Я запоздал работой романа и до того спешу догнать, что минутки нет свободного времени. И потому никому не отвечаю, даже Аполлону Николаевичу не успел еще ответить на его последнее дорогое письмо. Уважай и люби этого человека. Обнимаю всех вас сердечно: тебя, Эмилию Федоровну, Федю милого, Мишу (поцелуй его крепко) и Катю. (Пожелай ей всяких успехов и всего лучшего от меня). Если Колю увидишь, передай ему мой братский поцелуй и расскажи о моем горе.

Пиши же.

Твой всегдашний и очень любящий

Ф. Достоевский.

Адресс мой: Suisse, Vevey (Lac de Genиve), А m-r Dostoiewsky, poste restante. (Точнее и четче пиши адресс).

 

348. А. Н. МАЙКОВУ

22 июня (4 июля) 1868. Веве

 

Вевей 4 - 22 июля (1)/68.

Любезнейший, добрейший и лучший друг мой, Аполлон Николаевич, простите меня, голубчик, за долгое молчание! Ради Христа. Причина молчания пустейшая: я до того запоздал в "Русский вестник", что всё это время работал день и ночь буквально, несмотря на припадки. Но увы! Замечаю с отчаянием, что уже не в состоянии почему-то стал так скоро работать, как еще недавно и как прежде. Ползу как рак, а начнешь считать - листа 3 1/2 аль 4 каких-нибудь, чуть не в целый месяц. Это ужасно, и что со мной будет, не знаю. Романа еще листов 27 остается, а может, и 30, а главное, стыдно помещать такими кусочками и отрывками, как я вот уже третью книжку тяну: себе только врежу, не говоря о том, какое мнение, вероятно, имеют обо мне в Редакции "Русск<ого> вестника", а это мне дороже мнения публики. Послал на июньский номер 4 главы (последнюю отослал вчера) - и дал ЧЕСТНОЕ СЛОВО, что к июльскому номеру, своевременно, будет выслано всё окончание 2-й части (5 листов minimum). Времени у меня, самое большее, остается 3 недели. Ну что мне делать и как тут хорошо кончить? Завтра сажусь за работу, а сегодня гуляю, то есть должен написать три письма.

Друг мой, Аполлон Николаевич, я знаю и верю, что Вы истинно и искренно жалеете меня. Но никогда я не был более несчастен, как во всё это последнее время. Описывать Вам ничего не буду, но чем дальше идет время, тем язвительнее воспоминание и тем ярче представляется мне образ покойной Сони. Есть минуты, которых выносить нельзя. Она уже меня знала; она, когда я, в день смерти ее, уходил из дома читать газеты, не имея понятия о том, что через два часа умрет, она так следила и провожала меня своими глазками, так поглядела на меня, что до сих пор представляется и всё ярче и ярче. Никогда не забуду и никогда не перестану мучиться! Если даже и будет другой ребенок, то не понимаю, как я буду любить его; где любви найду; мне нужно Соню. Я понять не могу, что ее нет и что я ее никогда не увижу.

Другое несчастье мое - состояние Анны Григорьевны. Она ужасно тоскует, плачет по целым ночам, и это сильнейшим образом действует на ее здоровье. Сам я, как говорю Вам, писал день и ночь (не думаю, чтоб было порядочно, потому что очень тяжело было писать). Ей, по Вашему совету, много задавал работы, но она быстро кончала, а потом опять та же мука. Я вижу, что ей очень надо развлечения. Но судьба уж как заладит преследовать, так уж со всех концов: средств нет, чтоб переехать куда-нибудь в большой город (во Флоренцию, в Неаполь), да и не по сезону, а в Париж тоже невозможно, да и далеко. Большой город, с музеями, с. галереями и т. д. (как Дрезден прошлого года) сильно бы развлек ее: она любительница, любит смотреть и учиться. А как нарочно должны здесь сидеть и даже по тому одному, что переезд самый ничтожный отнимает ужасно время (по опыту), а надо сидеть и работать, - иначе не докончишь, а стало быть, и последние ресурсы уничтожатся. Переехали мы из Женевы сюда в Вевей не без хлопот и со средствами самыми скуднейшими (болезнь, смерть и похороны ребенка стоили несколько денег, на которые мы рассчитывали), и вот в Вевее не только все по-старому гадко, но даже и хуже. Конечно, гаже житья в Женеве ничего и представить нельзя. Но здесь положительно не лучше, и мы все (втроем" с нами Анна Николавна) подозреваем, что слова женевских докторов, предупреждавших нас, справедливы: здесь воздух, расстраивающий нервы. Мы чувствуем это все трое. Правда, для здоровья в Женеве, в других отношениях (бизы), было несравненно хуже. Поживем немного, а там посмотрим, не умирать же. Жаров здесь нет; панораму озера Вы знаете; в Вевее она положительно лучше, чем из Монтре и Шильона, которые рядом. Но, кроме этой панорамы (и правда, еще некоторые места есть в горах для прогулки, чего не было в Женеве), - остальное всё слишком гадко, и за одну панораму мы боимся слишком дорого заплатить. О, если б Вы понятие имели об гадости жить за границей на месте, если б Вы понятие имели об бесчестности, низости, невероятной тупости и неразвитости швейцарцев. Конечно, немцы хуже, но и эти стоят чего-нибудь! На иностранца смотрят здесь как на доходную статью; все их помышления о том, как бы обманывать и ограбить. Но пуще всего их нечистоплотность! Киргиз в своей юрте живет чистоплотнее (и здесь в Женеве). Я ужасаюсь; я бы захохотал в глаза, если б мне сказали это прежде про европейцев. Но черт с ними! Я ненавижу их дальше последнего предела! Но в Женеве по крайней мере я имел газеты русские, а здесь ничего. Для меня это очень тяжело. От Паши я получил наконец большое письмо. Пишет тоже о 4-х посланных мне письмах: невероятно мне это, куда ж они могли деться? А с другой стороны, трудно и не верить ему совсем. Письмо он написал складно. Я порадовался, что он может излагать дело ладно и без ошибок. Но положение его действительно должно быть ужасное. Это мне так тяжело, что во сне даже снится. (Чем отблагодарю я Вас за все Ваши старания и заботы о нем. Разумеется, Вам нельзя давать ему денег: что Вы это? Вы так добры, что, пожалуй, и сделаете. Я Вам сам должен, и, кроме того, Вам самим постоянная (2) нужда в деньгах; Вы с семейством и с доходами чуть-чуть достающими). Вот, однако же, дело, которое я Вам должен сообщить и по которому прошу Вашего совета:

Паша мне писал, что нельзя ли ему, по крайней мере, сделать на мое имя заем, и назначал человека, который мог бы дать под мою расписку деньги. Этот человек - один Гаврилов, бывший фактор типографии, в которой печатался наш журнал. Человек так себе, пожилой, не без некоторых достоинств, хитроватый и имеющий деньжонки. Он у меня раз купил второе издание романа ("Униж<енные> и оскорб<ленные>") за 1000 р. Другой раз он ко мне как-то пришел; я спросил его: Гаврилов, у Вас есть деньги? - Есть немного. - Дайте мне 1000 руб.? - Извольте, - и принес в тот же день, под вексель, разумеется, на отличные проценты, не помню какие. Эту 1000 я третьего года ему отдал всю. Действительно, этот человек мог бы дать. По просьбе Паши я написал ему письмо, а Паше послал и расписку в 200 р. (за 160 р., которые Паша хотел бы взять у него на мое имя, для себя и для Эм<илии> Федоровны, находящейся в нищете и заболевшей). Срок 1-е января. Не знаю, получил ли с него Паша? Голубчик, ради бога, если увидите Пашу, спросите его, - получил ли он, и если еще он не отвечал мне, то понудьте его отвечать немедленно, но так, чтоб письма его не пропадали. (Очень может быть, что он как-нибудь посылает так небрежно, что они пропадают, а пожалуй, и другие причины - не знаю). Вас же прошу написать мне (а Вы, верно, не будете так же долго не отвечать мне, как я Вам, потому что простите меня за это и поймете действительную тягость моего положения и работы) - получил ли Паша с Гаврилова, потому что я ужасно беспокоюсь о том, что с ним будет, если он не получит? Я ведь чувствую, что он в последней крайности. Разумеется, я не прошу Вас нарочно ехать с дачи отыскивать Пашу. Он, вероятно, и к Вам сам явится. Но между тем вот об чем я хотел спросить Вашего совета:

Очень может быть, что Гаврилов, если у него есть деньги налицо, был бы опять расположен мне дать рублей тысячу на год (то есть 800, если Паше дал 200); разумеется, под вексель. Вексель можно и отсюда написать. Да сверх того через 1 1/2 года (по контракту) мне придется получить с Стелловского за "Преступление и наказание" (которое он наверно напечатает в своем издании моих сочинений, имея право по контракту, но только не раньше 1-го января 1870 года и так, как уже он опубликовал об этом в газетах) - не менее 650 р. или 700 в виде доплаты (так у нас по контракту и это наверно). Не заложить ли мне этот контракт, то есть право получения (3) по нем с Стелловского денег, - Гаврилову, чтоб заохотить его дать эту тысячу? Не предложить ли это Гаврилову? А мне 800 р. были бы очень теперь спасительны, даже за огромные проценты. Кроме некоторых долгов, которые необходимо уплатить, - надо внести проценты за заложенную мою мебель и вещи в Петербурге, иначе пропадут, - а это дороже тысячи руб. Наконец, из этих 800 капелька денег осталась бы и мне сюда, а уж бог видит, как нам здесь надо. Я писал Паше, чтоб он сходил к Гаврилову и, не говоря ему всего, зондировал бы его насчет того, мог бы он дать или нет? Но Паша человек юный и неопытный. (Притом я хоть и написал Паше об этой моей мысли занять для себя 800 руб., но, признаюсь Вам, я смотрю на эту мысль даже и теперь только как на фантазию и много не жду от нее, потому что сам еще не решился, да и не знаю, что может сказать Гаврилов). Одним словом, я бы желал знать, как у него обошлось с Пашей, чтоб судить о его расположении, и 2-е) желал бы Вашего совета: делать или не делать? Прибавлю, что Гаврилов - человек горячий (и трусливый вместе) и предприимчивый. По его собственному признанию, он от "Унижен<ных> и оскорбленных" был с барышком. Этот человек, если он только издает иногда и не прекратил теперь этих попыток издательских, как прежде, мог бы уж по тому одному не отказать мне в деньгах, что надеялся бы выгодно купить у меня (4) право издания (ну хоть "Идиота", если окончание будет хорошо), хотя я, разумеется, и не заикнусь делать предложения. На всякий случай, его адресс теперешний: у Вознесенского моста, в доме Китнера, при типографии Головачева, Гаврилов, фактор в типографии. Я, голубчик, не смею утруждать Вас и не прошу ходить к Гаврилову, потому что и не надо, но на всякий случай только сообщаю этот адресс. (5)

Я до того заработался, что отупел и голова как забитая. От Вас писем жду всегда как царства небесного. Голос из России, от друга - что же драгоценнее? Нечего мне Вам написать, никаких новостей, тупею и дурею я здесь. И, однако же, пока не кончу романа - ничего предпринять нельзя. А тогда, во что бы то ни стало, приеду в Россию. А чтоб кончить роман, нужно сидеть пять месяцев по 8 часов в день minimum, не вставая. Долг Каткову я наполовину уж отработал. Отработаю и остальное. Пишите мне, друг мой, Христа ради пишите. Жена кланяется Вам и Анне Ивановне. Она Вас обоих очень любит. Засвидетельствуйте Анне Ивановне мое уважение. Анна Николавна тоже просила Вам поклониться. До свидания. Обнимаю Вас. Вам преданный и искренний

Ф. Достоевский.

В 4-х главах, которые прочтете в июньском номере (а может, только в 3-х, потому что четвертая запоздала), попробовал эпизод современных позитивистов из самой крайней молодежи. Знаю, что написал верно (ибо писал с опыта; никто более меня этих опытов не имел и не наблюдал), и знаю, что все обругают, скажут нелепо, наивно и глупо и неверно. Адресс мой:

Suisse, Vevey (Lac de Genиve). А m-r Dostoiewsky, poste restante.

(1) в подлиннике ошибка

(2) было начато: постоянно должны быть

(3) вместо: то есть право получения - было: с правом получения

(4) вместо: купить у меня - было: получить от меня

(5) далее было: напр<имер>, хоть в крайнем случае

 

349. С. А. ИВАНОВОЙ

23 июня (5 июля) 1868. Веве

 

Вевей 5 июля - 23 июня/68.

Милый и добрейший друг мой, Софья Александровна, я перед Вами невыразимо виноват, голубчик, что на письмо Ваше (от 3 мая) до сих пор не отвечал. Но я был в таком горе, в каком никогда не был. Да и теперь оно не прошло; еще сильнее. Соня моя умерла, вот уже с лишком месяц. Она была больна неделю. Глупый доктор (первый в Женеве!) не рассмотрел болезни и даже в день смерти ее говорил, что ей легче. Я за два часа до смерти еще не думал, что она умрет, веря доктору! Ах, Сонечка, ах, ангел мой, если Вы вытерпели несчастье, то я, уж конечно, не меньше выношу. Да что считаться: это уже была для меня личность, она меня знала, улыбалась мне, уже любила, когда я подходил, провожала меня глазками. Вот уж месяц прошел, как ее нет, а я не только не забыл ее, но чем дальше, тем больнее и тем ярче она в моем воспоминании. Мы похоронили ее в Женеве и переехали сюда в Вевей, на другой конец озера. Анна Григорьевна плачет по целым ночам до сих пор. Не знаю, что с нею делать, но она, конечно, больна. Она худеет, нервы ее раздражаются, и не знаю, что будет. Ее мать, Анна Николавна Сниткина, приехала к ней из Петербурга и живет теперь о нами. Приехала ходить за Соней и - вот! Кроме этого горя, я и прежде запоздал романом (потому что рождение Сони и уход за ней и за Анной Григорьевной у меня много взяли рабочего времени и расстроили мое здоровье). А теперь, по болезни Сони, запоздал еще больше. Наконец, переезд. И потому, несмотря на всё горе, весь этот месяц сидел день и ночь за романом (и как проклинал работу, как неприятно и гадко было писать!) и написал очень мало. Вот уже 3-й № выходит: апрельский, майский и теперь июньский, а я всё помещаю клочками и отрывками, и до сих пор тянется только 2-я часть. Я забрал деньги вперед; они на меня надеялись и рассчитывали; по составу книжек "Р<усского> вестника" вижу, что они, конечно, в надежде иметь от меня постоянно и помногу романа, почти совсем не запаслись этим отделом литературы. И вот теперь я их посадил! Так как роман длиннейший и остается его писать еще 30 печатных листов, то надо поправиться и, по крайней мере, конец доставлять помногу и чтоб работа была лучше. Как это для меня важно, можете судить, голубчик, по тому, что на романе этом совокупилась теперь вся моя надежда в будущем. Во-первых, надо сделать порядочно, во-2-х, отработать долг Редакции, а в-третьих, сделать, чтоб они на меня не сердились и охотно присылали теперь деньги, потому что я живу только ихними присылками. И потому перспектива: сидеть день и ночь на одном месте, никуда почти не выезжая, никакого развлечения себе не позволяя, писать с тоской в сердце и мучиться, смотря на мучения жены. Надеюсь, Соня, ангел мой милый, что Вы не станете очень винить меня, прочтя всё это, за молчание мое. Я и никому не отвечал. (1) Однако же знаю, по письму Вани Сниткина, что Вы уже в деревне. От Вас, от Вас жду, Сонечка, писем. Напишите что-нибудь, молчаливый, но верный друг мой. Так ли? Так ли? Ведь верный! Ведь мы с Вами никогда, никогда не разойдемся сердцем. Мою Соню я назвал Соней в Вашу честь. Друг мой милый, как Вы мне дороги. Напишите (я хочу знать всё это непременно), как вы, то есть Верочка и вы все, как и когда намерены вернуться в Москву, где будете жить? Я из всех сил буду стараться воротиться в Россию к зиме, но знаю наверно, что это не иначе может быть, как к самому Новому году или даже в январе. Тогда, конечно, тотчас в Москву приеду. Наговоримся обо всем. Я понимаю, друг мой, что про стенографию Вы, конечно, не можете ничего теперь сказать ни положительно, ни окончательно. Я ведь Вам сообщил только одну идею. Разрешение ее в будущем, а теперь для того только писал, чтоб Вы имели это в виду как идею. Считаю себя обязанным прибавить про стенографию еще одно: что, по всем моим заключениям, эта идея (если только она Вам по сердцу - это важнее всего) весьма осуществимая и простая и гораздо менее фантастическая, чем многие и многие проекты. Но, разумеется, дело об этом впереди. Вот еще мысль: если я угожу "Р<усскому> вестнику" и останусь с ними в добрых и очень ладных отношениях, то во что бы то ни стало сближу Вас с Редакцией, буду хлопотать изо всех сил и, может быть, достигну того, что Вы получите занятие. При двух изданиях ("Моск<овские> вед<омости>" и "Русск<ий> вестн<ик>") можно найти место, а там, судя по Вашей работе. Вы можете укорениться надолго. Работа благородная и при всяком положении Вашей судьбы - удобная. Но, разумеется, для этого нужно мне просить Каткова лично и узнать хорошенько место. Прежде там всё было занято, яблоку упасть было негде, но ведь не всегда же так.

Вот уже месяц как мы в Вевее - городишка дрянной, в 4000 жителей, и по несчастию нашему опять в дрянь попали (всё мне здесь гадко!). Не люблю я этой уединенной жизни, в углу; за границей хорошо поездить по большим городам и по хорошим местам мимоходом, а постоянно жить тяжело. Но в настоящую пору роман связал: надо сидеть и работать, да теперь в это время года некуда и переехать, кроме разве на Рейн; но ведь там гуляние и людные места, а мне надо уединения и работы. Не в Париж же ехать для этого, а в Италии, даже в Северней, теперь сгоришь и раньше сентября туда и думать нельзя переехать, хотя я бы желал. Что же касается до Вевея, то Вы, может быть, и знаете - это одна из первых панорам в Европе. В самом роскошном балете такой декорации нету, как этот берег Женевского озера, и во сне не увидите ничего подобного. Горы, вода, блеск - волшебство. Рядом Монтрё и Шильон. ("Шильонский узник", не помните ли старый перевод Жуковского). Но скверно то, что в Вевее раздражаются нервы, и скоро предрекают сильные жары (а мне именно в это время надо будет работать). Гулять есть где, если захочешь, а купаться опять-таки нельзя: признано докторами, что озерная вода расслабляет организм. Наконец, газет русских нет в Женеве, (2) а для меня это очень важно. Книжная лавка одна. Галерей, музеев и духу нет; Бронницы или Зарайск! - вот Вам Вевей. Но Зарайск, разумеется, и богаче и лучше. Тут только один из самых первых в Европе ландшафтов и больше ничего;

Вот Вам всё обо мне покамест, всё что в письме можно высказать. Если б было наяву, конечно, нашлось бы сказать кой-что побольше. Думаю об вас почти каждый день обо всех, и, уж конечно, мне тяжело, что в такое время мы не вместе, что Верочка? Я не пишу ей теперь, но напишу потом, чуть только найду минуту. Опять сажусь заниматься; думаю, что в деревне Вам не будет ни очень спокойно, ни даже приятно. Я не говорю уже о главной причине. Но так как вы все, разумеется, смотрите на ваше летнее пребывание в деревне как на временное и переходное, то, конечно, заботитесь и думаете о том, когда переедете в Москву; потому что там только, можно сказать, положите первое начало вашей новой жизни. Дай бог, чтоб мы поскорее свиделись. Целую всех, Верочку, Масеньку, Витю - всех. Письмо к Василию Иванову и, кажется, довольно важное, - я получил. Представляю себе удивление Василия Иванова, получившего в свое время письмо с своим адрессом и начинающееся, может быть, словами: "Любезный брат". Ах, милая Верочка! И как, должно быть, она потом сердилась, когда оказалось, что ошиблась адрессами. Анна Григорьевна этот раз много пишет Вам. Я этому очень рад. Еще раз обнимаю Вас всех. Вы знаете, что я вас люблю, не правда ли? до свидания. Пожелайте, милый друг, чтоб работа моя хорошо кончилась. Если хорошо и удачно кончится, тогда более шансов скорее воротиться на родину. А уж как бы хотелось; как здесь скучно и неприятно жить. Пишите же, пишите, пожалуйста.

Ваш весь и навсегда

Федор Достоевский.

Адресс мой теперь:

Suisse, Vevey (Lac de Genиve). А m-r Dostoiewsky, poste restante.

Этот адресс месяца на два по крайней мере, - от сего числа. Напишите от меня поклон, когда будете писать, Елене Павловне и Марье Сергеевне.

(1) далее идет густо зачеркнута фраза

(2) так в подлиннике, вместо: в Вевее.

 

350. А. Н. МАЙКОВУ

21 июля (2 августа) 1868. Веве

 

Вевей 19 (1)/2 августа/68.

Добрейший и любимый друг мой, незабвенный Аполлон Николаевич, беру перо, чтоб написать Вам три строки.

Я послал Вам большое письмо в июне м<еся>це, в ответ на Ваше, написанное в мае. То письмо Ваше (майское) доказало мне, что Вы не только на меня не сердитесь ни за что (что я мог сдуру вообразить, по больному моему характеру), - но даже и любите меня по-прежнему. Не ответил я сию минуту, потому что день и ночь сидел 20 дней сряду за работой, которая плохо шла. Но на письмо мое к Вам, ответное, июньское, большое и чрезвычайно для меня важное, я от Вас никакого ответа не получил до сих пор. Причины передо мной стоят две: 1) или Вы на меня за что-нибудь рассердились или 2) пропало мое письмо или Ваше.

Я ни за что не верю первой причине: Ваше письмо (последнее, майское) было такое, что я не могу понять, можно ли после таких добрых чувств ко мне опять вдруг на меня рассердиться, и потому я слепо верю, что письмо мое пропало. Верю потому еще, что имею причины так думать: я слышал, что за мной приказано (2) следить. Петербургская полиция вскрывает и читает все мои письма, а так как женевский священник, по всем данным (заметьте, не по догадкам, а по фактам), служит в тайной полиции, то и в здешнем почтамте (женевском), с которым он имеет тайные сношения, как я знаю заведомо, некоторые из писем, мною получаемых, задерживались. Наконец, я получил анонимное письмо о том, что меня подозревают (черт знает в чем), велено вскрывать мои письма и ждать меня на границе, когда я буду въезжать, чтобы строжайше и нечаянно обыскать.

Вот почему я твердо уверен, что или мое письмо не дошло, или Ваше ко мне пропало. NB (Но каково же (3) вынесть человеку чистому, патриоту, предавшемуся им до измены своим прежним убеждениям, обожающему государя, каково вынести подозрение в каких-нибудь сношениях с какими-нибудь полячишками или с Колоколом! Дураки, дураки! Руки отваливаются невольно служить им. Кого они не просмотрели у нас, из виновных, а Достоевского подозревают!)

Но не в том дело. Письмо это Вам доставит сестра жены моей из рук в руки.

Это все-таки не письмо, а три строчки, потому я уж и не знаю, что написать Вам. Все-таки ведь я не имею Вашего письма у себя. Аполлон Николаевич, друг мой. (Вы меня сами называли другом!) Как мне тяжело было в это время иногда от мысли, что Вы на меня сердитесь!

Напишите же мне, напишите в обоих случаях: если сердитесь, то объясните причину. Если не сердитесь, напишите, что меня любите.

Я был очень несчастен всё это время. Смерть Сони и меня и жену измучила. Здоровье мое некрасиво; припадки; климат Вевея расстроивает нервы.

При первых средствах намерен выехать из Вевея. (Но, во всяком случае, если сейчас ответите, то адресуйте по-прежнему: Vevey (Lac de Genиve) poste restante).

Романом я недоволен до отвращения. Работать напрягался ужасно, но не мог: душа нездорова. Теперь сделаю последнее усилие на 3-ю часть. Если поправлю роман - поправлюсь сам, если нет, то я погиб.

У жены расстроены нервы, худеет, и здоровье хуже и хуже.

Я написал перед Вашим письмом письмо к Паше; он просил, нельзя ли занять у одного отдающего под залог деньги (бывшего знакомого фактора типографии) на мое имя. Так как и в Вашем письме подтвердили Вы о его нуждах, то я позволил занять и послал расписку в 200-х рублях, так как они просили и требовали. До сих пор от Паши никакого ответа.

Перед Вами я преступник. Ваши 200 до сих пор за мной! Отдам, не обвиняйте меня! Если б Вы знали, сколько я вынес, но отдам! Что скажет 3-я часть.

Если перееду, то, главное, чтоб спасти жену.

Она кланяется Вам, жмет руку. Мой и ее поклон искренний многоуважаемой Анне Ивановне.

Ваш весь Ф. Достоевский.

Имею причины подозревать, что и Паша ни письма, ни расписки от меня не получил. Расписка в 200 рублях. Если перехватили на почте, то где же она может быть? Все-таки документ важный.

Не обратиться ли мне к какому-нибудь лицу, не попросить ли о том, чтоб меня не подозревали в измене Отечеству и в сношениях с полячишками и не перехватывали моих писем? Это отвратительно! Но ведь они должны же знать, что нигилисты, либералы Современники еще с третьего года в меня грязью кидают за то, что я разорвал с ними, ненавижу полячишек и люблю Отечество. О подлецы!

(1) в подлиннике описка

(2) было: велено

(3) далее было: это

 

351. Э. Ф. ДОСТОЕВСКОЙ

9 (21) августа 1808. Веве

 

Вевей 9/21 августа 1868 г.

Многоуважаемая и любезнейшая сестра, Эмилия Федоровна,

Вчера я получил письмо Ваше; оно меня чрезвычайно удивило, потому что мне не хотят писать и отвечать на мои письма, а не я молчу и не отвечаю на Ваши письма, которых я, впрочем, давным-давно не получал. Я несколько раз зимой и весной писал к Паше, но ответа не получал; наконец, месяца два с половиной тому назад, получил от него большое письмо, в котором он извещал меня, что он много раз писал ко мне, но что письма его, стало быть, ко мне не доходили. Это мне очень странно. В этом письме он писал мне про Михаила Гавриловича Гаврилова, бывшего фактором при типографии Праца (теперь же у Вознесенского моста, в доме Китнера, при типографии Головачева, фактором же). Паша предлагал мне на вид возможность сделать у него, для Вас (и для Паши), заем, и писал мне, что он уже говорил об этом с Гавриловым и что нужно с моей стороны, отсюда, во-1-х) расписку, в которой бы я, на отдельном листе, засвидетельствовал, что получил от Мих<аила> Гавр<иловича> Гаврилова 200 руб. (двести рублей) и обязуюсь их уплатить ему через восемь месяцев, и во-2-х) написать ему при этом отсюда письмо, в котором просить Гаврилова, чтоб он мне не отказал.

Так как я с Мих<аилом> Гав<риловичем> Гавриловым делывал уже неоднократно, удачно и счастливо, большие и тысячные дела и так как он знает меня за человека верного и состоятельного (и сверх того, не перестающего заниматься литературой, а Гаврилов занимается изданиями), то я, желая искренне и поскорее помочь Вам, отвечал тотчас же, тогда же, не медля ни мало, то есть два с половиной месяца назад Паше, и в письме к нему вложил расписку в двухстах рублях и письмо от меня к Гаврилову, в котором просил не отказать мне и выдать эти 200 руб. в руки Павлу Александровичу Исаеву. Письмо это к Паше, со вложением писем к Гаврилову и расписки, я адресовал на Ваше имя (то есть Эмилии Федоровне Достоевской). Вам, собственно, в этом письме я не писал, а просил только Пашу Вам кланяться и засвидетельствовать мое уважение и при этом поручал Паше выдать Вам часть полученных от Гаврилова денег, другую часть определял самому Паше и, наконец, третью, очень маленькую часть, определял употребить на одно из моих поручений.

Кроме того, в этом письме я делал Паше одно очень важное поручение: смысл этого поручения состоял в том, чтоб переговорить с Гавриловым (уже после того, когда кончится дело и он выдаст 200 руб.) о возможности у Гаврилова еще сделать один заем, гораздо больше, уже для меня, на основании заклада права получения по контракту одной суммы (которую мне придется получить в будущем году со Стелловского) - одним словом, дело, как Вы можете сами видеть, очень важное. И потому, отослав 2 1/2 месяца тому назад, на Ваше имя, это большое письмо к Паше и с такими важными бумагами, я просил и требовал от Паши немедленного ответа, во-первых), как он распорядился, то есть получил ли деньги, сколько оставил у себя и сколько выдал Вам, и во-2-х), говорил ли с Гавриловым?

И вот до сих пор, то есть целых два с половиной месяца, я не получал никакого ответа на такое важное для меня письмо! Наконец вчера получил письмо от Вас, и в нем ничего нет об этом деле! Если Вы получили деньги, то хоть бы полслова написали об этом! Неужели же письмо пропало? То почему же другие письма мои не пропадают? Но если оно пропало, то согласитесь сами, что в нем были важные бумаги, была расписка в двухстах рублях и письмо Гаврилову. Даже могло случиться, что кто-нибудь этим воспользовался, предъявил расписку и письмо Гаврилову и получил с него деньги. Во всяком случае, это молчание меня всё это время тревожило (а у меня немало горестей и тревог других).

И потому, прошу Вас покорнейше и убедительнейше, многоуважаемая Эмилия Федоровна, написать мне, по возможности не медля, во-1-х). Получено ли было Вами, два с половиной месяца назад, письмо к Паше, но адресованное на Ваше имя, во-2-х), получили ли Вы деньги? Если нет, то покорнейше Вас прошу послать к Гаврилову (а лучше бы самим сходить) и расспросить его: не получал ли он от кого-нибудь моего письма и расписки в займе у него двухсот рублей?

Письмо Ваше меня огорчило и расстроило чрезвычайно; я хоть надеялся всё это время, что Вы хоть немного, но получили денег (через Гаврилова), а я из письма Паши еще мог заключить, что Вы всё страдаете. Теперь и Паша без денег. У меня же теперь ни копейки нет в виду до самой осени (то есть до окончания и сдачи 3-й части романа), и я сам, в эту минуту, едва перебиваюсь.

Смерть моей Сони поразила меня ужасно, так что я не мог много и работать. Жена тоже часто хворает. Жду возможности переехать из Вевея. Климат здесь даже вредный для нас обоих.

С этим письмом я пишу тоже к Ивану Максимовичу Алонкину. Я сам рассчитывал получить порядочно денег, по крайней мере в июле месяце, а потому уже писал ему раз, в конце весны, и обнадеживал его, что в июне или в июле пришлю ему в уплату за квартиру по крайней мере половину. Понятно, что он теперь недоволен мною очень. Я пишу к нему теперь письмо извинительное и прошу его продержать Вас на квартире хоть два месяца. Но, согласитесь сами, что теперь уже во всем его добрая воля; не видя ни уплаты, ни моего возвращения, он может начать сомневаться. Он полтора года ждал, - это беспримерно. И хоть я при первых деньгах начну уплату с него, но все-таки полагаю, что теперь мое письмо и мои просьбы не очень-то много будут значить в его глазах.

Письмо это я вкладываю в письмо мое к Ивану Максимовичу и прошу его покорнейше и убедительнейше доставить его Вам. Согласитесь сами, что если все, и самые важные притом для меня письма, пропадают, то лучше взять свои меры. Это письмо к Ивану Максимовичу я застраховываю. Таким образом, оно непременно должно дойти до Вас, и я надеюсь на немедленный ответ от Вас о Гаврилове.

Вы напрасно, Эмилия Федоровна, пишете в Вашем письме, что будто бы нас, то есть меня с Вами, кто-то хочет поссорить и что это грешно перед богом. Будьте уверены, что нас никто не ссорит и не хочет ссорить; даже совершенно напротив. Примите эти слова буквально. Мне, который отослал 2 1/2 месяца в Петербург (хоть и Паше, но прямо касающееся Вас) письмо и с тех пор вот уже два месяца жду ответа и нахожусь в чрезвычайном беспокойстве, - мне вдруг пишут обвинение, что я шесть месяцев не писал! После этого, конечно, не знаешь что и подумать.

Несмотря на слабое здоровье, я занят день и ночь работой. Времени у меня так мало, что не сердитесь за то, что я писал к Паше, а не к Вам лично, хотя и об Ваших делах, и велел ему передать Вам полное мое уважение. Я не переставал писать даже тогда, когда ко мне, напротив, все перестали писать. Это я повторяю.

Жена Вам кланяется. Передайте, прошу Вас, мой поклон всем, кто меня помнит, и будьте уверены, что я во веки веков Вам предан и поделюсь с Вами последним в память брата Миши, если только будет у меня это последнее.

Ваш искренний и глубоко уважающий Вас брат

Федор Достоевский.

Хоть я и желаю отсюда переехать, но адресс мой тот же, то есть Вевей. Если перееду, Вам напишу. Письмо это я вложил в письмо к Ивану Максимовичу незапечатанным.

 

352. РЕДАКТОРУ ОДНОГО ИЗ ИНОСТРАННЫХ ЖУРНАЛОВ

Конец августа - начало сентября 1868. Веве Черновое

 

Господин редактор.

Позвольте иностранцу прибегнуть к благосклонной помощи Вашего уважаемого журнала для ниспровержения лжи и восстановления истины.

Вот уже год как я живу в Швейцарии. Выезжая прежде из России за границу, я только проезжал (1) мимо, путешествовал. Теперь же в первый раз поселился на месте, не езжу как путешественник, а живу в чужой земле, на одном месте. Таким образом, в первый раз в моей жизни заметил во всей силе многое из того, чего бы мне и в голову не пришло, если б я только проезжал путешественником.

Между прочим, меня чрезвычайно поразило необыкновенное незнание европейцев почти во всем, касающемся России. Люди, называющие себя образованными и цивилизованными, готовы часто с необычайным легкомыслием судить о русской жизни, не зная не только условий нашей цивилизации, но даже, наприм<ер>, географии. Не буду распространяться об этой неприятной и щекотливой теме. Замечу (2) только, что самые дикие и необычайные известия из современной жизни России находят в публике полную и самую наивную веру. Нельзя не заметить, что масса этих известии увеличивается как в газетах, так и в отдельных изданиях, что, конечно, составляет признак всё большего и большего интереса, который возбуждает мое Отечество в массах европейской публики.

Всем известно, что есть в Европе несколько периодических изданий, почти специально назначенных ко вреду России. (3) Не прекращается тоже в разных краях (4) Европы и появление отдельных сочинений с тою же целью. Эти книжки имеют большею частию вид обнаружения тайн и ужасных секретов России. Человек, европеец или русский, долго страдавший и негодовавший в России, собиравший сведения, случайно поставленный так, что мог добраться (5) до истины и до обнаружения чрезвычайных фактов, успевает наконец покинуть несчастную страну, в которой он задыхался от негодования, и где-нибудь за границей, где уже русское правительство над ним бессильно, издает наконец книгу - свои наблюдения, записки, секреты. Его издатель спешит надписать на заглавной странице "собственность издателя" - и вот масса публики, в чем я твердо убедился в этот год жизни моей за границей, с самой наивной добросовестностию верит, что всё это правда, святая истина, а не спекуляция на благородных чувствах читателя, не продажа на фунты или на метры благородного негодования, отлично фабрикованного (6) для двух целей - для вреда России и для собственной выгоды, потому что благородное негодование все-таки продается, и продается с выгодой. Книжка издателю окупается, "труд" сочинителя тоже.

Таких книжек я видел много, некоторые из них читал. Фабрикованы они или иностранцами или даже русскими, - во всяком случае людьми необходимо бывшими в России. В них называются известные имена, сообщается история известных лиц, описываются события, действительно бывшие, - но всё это описание неверно, с искажением для известной цели. И чем более автор лжет, тем становится он наглее. (7) Промахи против истины и умышленные клеветы до такой степени иногда наглы и бесстыдны, что становятся даже забавны; я часто смеялся, читая эти сочинения. Тем не менее они вредны, так как и всякая клевета, всякое искажение истины. От всякой клеветы, как бы она ни была безобразна, все-таки что-нибудь остается. Кроме того, в массах европейской публики распространяются ложные, искаженные, мнения и тем сильнее, чем малоизвестнее европейцам русская жизнь, а ложные мнения, ложные убеждения могут вредить в этом случае и не одной России. Таково по крайней мере мое убеждение.

И, однако, признаюсь, я никогда (9) не взял бы на себя труда обнаруживать в этом случае ложь и восстановлять истину: труд слишком был бы уж унизителен. По прочтении некоторых (10) из этих сочинений мне становится всегда почему-то чрезвычайно стыдно: или за автора или за себя, что я взял на себя труд читать такую наглую нелепость. (11)

Но вот на днях, случайно, попалась мне на глаза книжонка: "Les mystиres du Palais des Czars (Sous l'Empereur Nicolas I) par Paul Grimm, propriйtй de l'Editeur. Vurzbourg, F. A. Julien libraire-йditeur, 1868". В этой книжке описывается собственная моя история, и я занимаю место одного из главнейших действующих лиц. Действие происходит в Петербурге, в последний год царствования императора Николая, то есть в 1855 году. И хоть бы написано было: роман, сказка; нет, все объявляется действительно бывшим, воистину происшедшим (12) с наглостью почти непостижимою. Выставляются (13) лица, существующие действительно, упоминается о происшествиях не фантастических, но всё до такой степени искажено и исковеркано, что читаешь и не веришь такому (14) бесстыдству. Я, например, назван моим полным именем Thйodore Dostoiewsky, писатель, женат, председатель тайного общества (15)

(1) было: ездил

(2) было: Скаж<у>

(3) далее было начато: Но есть

(4) было: концах

(5) было: обнаружить

(6) было: подделанного

(7) далее было: нужны

(8) было: эти

(9) было: все-таки

(10) было: многи<х>

(11) вместо: наглую нелепость - было: мерзость

(12) далее было: обнаруживаются будто бы секреты и тайны

(13) было: Упоминают<ся>

(14) было: подо<бному>

(15) письмо не закончено

 

353. П. А. ИСАЕВУ

22 сентября (4 октября) 1868. Милан

 

Милан 4 октяб<ря> - 22 сентя<бря> 68.

Милый друг Паша,

Благодарю тебя за твое письмо, за то, что пожалел о бедной моей Соне, целую и обнимаю тебя. Прости, что не ответил сейчас: я изъяснил в письме к Эмилии Федоровне, что меня задержало сейчас ответить. Твое отчаянное положение, Паша, меня измучило. Я об тебе часто думаю, чаще чем ты воображаешь, потому что ты, кажется, сомневаешься в моей любви к тебе. Но что мне делать, когда я сам в таком тяжелом безденежье был все лето, что никак не мог прислать тебе ничего. Через месяц буду просить Редакцию "Русского вестника" выслать тебе денег, хоть немного. Потом пойдет лучше. Теперь я надеюсь быть богаче; надеюсь к зиме на некоторую сумму. Тебя, уж конечно, не забуду. Ты у меня ежеминутно и на сердце и в мыслях. Желал бы знать, как ты теперь живешь? Полагаю, что очень худо. Но всего более желал бы, чтоб достал ты себе место и не только достал, но и удержался бы на нем. Ах Паша! Сколько раз я тебе говорил прежде кой о чем! Не сердись, если я скажу тебе прямо, что ты жизни не понимаешь. Я подробно знаю, как ты служил. Не в том состоит истинное благородство и достоинство человека, в чем ты его понимаешь!

Сходи к Марье Григорьевне (но поспеши, потому что она по делам своим может опять очень скоро поехать за границу). Попроси ее похлопотать за тебя еще раз и поискать тебе места; я ее уже попросил. Это очень добрая и благородная женщина; она искренно тебе добра желала. Она выдаст тебе 3 руб. от нас, чтоб ты страховал ко мне свои письма. Я хочу, (1) чтоб они доходили ко мне и чтоб не было между нами таких ужасных недоразумений, как еще недавно.

Очень мне тяжело, друг мой, что я всё еще принужден оставаться за границей. Но так или иначе, а надо очень скоро уладить мне мои дела. Кончу работу в "Русс<ком> вестнике" и тогда надо будет вернуться. В Петербурге мне гораздо удобнее зарабатывать деньги, чем здесь.

Во всяком случае, помогу тебе при первом удобном случае. Через полтора месяца надеюсь что-нибудь выдать тебе. Но до тех пор что с тобой будет?

Я живу скучно, работаю сильно (запоздал). В Милане теперь дожди. Но здоровье мое здесь видимо лучше стало. От Аполлона Николаевича я очень давно не получал писем. Напиши мне что-нибудь о нем.

Обнимаю тебя, голубчик Паша, и дай бог нам поскорее свидеться.

Тебя искренно любящий твой отец

Федор Достоевский.

Адресс мой:

Italie, Milan, poste restante. А M-r Thйodore Dostoiewsky. Четче надписывай.

Вышли мне, Паша, расписку гавриловскую сюда. Мне это надо. Передай Эмилии Федоровне; я просил ее переслать.

(1) было: Я не знаю

 

354. С. А. ИВАНОВОЙ

26 октября (7 ноября) 1868. Милан

 

Милан 26 октября - 7 ноября /68.

Милый и добрый друг мой, Сонечка. Я ужасно давно Вам не писал. (1) Оправданий у меня нет, кроме одного: занятие романом. Верите ли, друг мой, что ведь это день и ночь, и если не пишешь пером, то ходишь, куришь и думаешь. Сам себе не верю, чтоб недоставало действительно одного часу на письмо; но оно так. Но как бы то ни было, я Вас люблю, дорогая моя, вдвое, может быть, чем прежде. Вы - "дитя моего сердца" - так я Вас считаю, и Ваше имя мне слишком дорого. Вы и сестра моя и дочь моя. Но как-то Вы живете, где именно (конечно в Москве). Сбылись ли хоть в малой мере Ваши расчеты (между прочим найти журнальную работу), а главное - как настроение Ваших мыслей и Вашего сердца теперь? Дорогая моя, смотрите вперед бодрее; не такой, как Вы, унывать и падать духом. Напишите мне подробнейшим образом о Вашей теперешней жизни и о жизни мамаши и всех вас и пришлите мне поскорее. Не мстите мне за молчание и не берите в пример аккуратность в переписке Вашего взбалмошного дяди. О себе же представляю следующий отчет:

С женой мы живем согласно и дружно. Она терпелива, и интересы мои ей дороже всего, но вижу, что она тоскует по России, по родным и знакомым. Это меня отчасти мучает, но в продолжение нескольких месяцев нельзя еще делать никаких расчетов, за неясностию моего положения. Обстоятельства же, вопреки прежнему моему расчету, обернулись отчасти против меня. Именно: через 2 месяца кончается год, а из 4-х частей мною писанного (2) романа окончено всего 3, а 4-я самая большая еще и не начата. А так как ни малейшей возможности нет написать в месяц (если писать постоянно целый год) более 3 1/2 листов (говорю по опыту), то, стало быть, я, по крайней море, на 6 листов опоздаю в этом году, то есть в декабрьской книге "Русского вестника" не будет окончания романа. Это меня ставит в неприятнейшее и вредное положение, во-первых, потому, что ставлю в чрезвычайно неприятное, хлопотливое и убыточное положение редакцию журнала, которая должна додавать подписчикам окончание романа в особом приложении (что уже убыток, не говоря о другом), и во-вторых, потому что и меня ставит в денежный убыток на 900 руб., ибо я, не желая доставлять убытка журналу, предложил, что денег не возьму за эти 6 листов, которые не успеют напечататься. Наконец, и (главное) для меня в том, что эта 4-я часть и окончание (3) ее - самое главное в моем романе, то есть для развязки романа почти и писался и задуман был весь роман.

А если б я успел всё докончить в декабре, то роман, выиграв этой развязкой, имел бы эффект на книгопродавцев, и, наверно, у меня явился бы издатель (4) на второе издание, а стало быть, были бы деньги, а с ними возвращение в Россию. Теперь же ждать долго, и всё это неопределенно.

Об частной жизни нашей скажу следующее. Похоронив Соню в Женеве, мы, как Вы знаете, переехали в Вевей.

К Анне Григорьевне приехала ее мать и жила с нами. В крошечном и живописном Вевее мы жили затворниками, гуляя иногда по горам. Про местоположение не говорю, - этого во сне не увидишь; но Вевей раздражает нервы - чего я не знал и что, впрочем, известно всем докторам на свете. И падучая и другие нервные припадки, зубная боль сверх того, замучили меня. Жена тоже заболела. Мы переехали теперь в Италию, через Симплон (самое пылкое воображение не представит себе, что это за живописная горная дорога (через Симплон)) и поселились в Милане, ибо дальше ехать не имели денежных средств (я столько забрал в 1 1/2 года в "Русском вестнике", что теперь всеми силами стараюсь об уплате, и хоть получаю от них деньги постоянно и значительно, но при разных обстоятельствах, едва концы свожу и в Петербург ни Паше, ни Эмилии Федоровне давно уже ничего не мог выслать, чем мучаюсь). В Милане хоть и часто дождь, но климат для моего здоровья удивительный, необыкновенный. Милан, впрочем, славится частыми апоплексическими ударами, но со мной, может быть, и не будет удара. Жить в Милане немного дорого; город большой и значительный, но не живописный и почти не похож на настоящую Италию. В окрестностях, то есть полчаса езды по железной дороге, чудное озеро Комо, но я там еще в этот раз не был. Всё, что есть замечательного в городе, - это знаменитый Миланский собор, громадный, мраморный, готический, весь вырезан а jour и фантастичен, как сон. Внутренность необычайно хороша. В конце ноября думаю переправиться во Флоренцию, ибо там есть русские газеты и жизнь может быть дешевле. Мимоходом же сделаю крюк на три дня в Венецию (показать жене), что будет мне стоить 100 франков лишних.

Вот вкратце всё обо мне. Нравственное состояние мое очень тяжело: грусть по родине, забота об том, что будет, то есть как разрешатся мои обстоятельства, долги и проч. Отвычка от России, невозможность даже писать здесь без русских впечатлений всегдашних и непосредственных; вообразите, что вот уже 6 месяцев ни одной газеты не читал русской, отстав от России. И ко всему этому 4-я часть романа, на которую я так надеюсь и которую надо еще 4 месяца писать. Но покамест обо мне довольно. Подробнее напишите мне, ангел мой, о мамаше, о Маше и обо всех ваших, как о внешнем, так и о нравственном их состоянии. Обнимите за меня мамашу; я об ней каждый день думаю и молюсь. Часто думаю о прошедших днях наших. Покрепче поцелуйте Масеньку. Сообщите подробный Ваш адресс. Мне же адрессуйте:

Italie, Milan, а Mr. Th. Dostoiewsky, poste restante.

Если я и не буду уже в Милане, а во Флоренции или в Венеции (которую хвалят и рекомендуют на зиму), то письмо Ваше, адресованное ко мне в Милан, по вышеданному адрессу, наверно дойдет, ибо я оставляю адресс в миланской почтовой конторе. Итак, пишите в Милан. Переехав же, я Вас сейчас уведомлю из нового места. Жена Вам кланяется, обнимает и целует всех вас горячо. Оба мы тоскуем по родине.

Меня уведомили, что в Петербурге с Нового года будет издаваться новый журнал. Издатель Кашпирев, редактор мой приятель и друг Страхов. Просят моего сотрудничества. Предприятие, кажется, серьезное и прекрасное. Майков пишет мне об этом с восторгом.

Прочтите в сентябрьской книге "Русского вестника" статью "Съезд британских ученых", прочтите непременно.

Обнимаю Вас, целую крепко и прижимаю к сердцу. Ваш друг и брат Федор Достоевский.

Что Елена Павловна? Что Марья Сергевна? Всем поклон. Сообщите обо всех. Пишите побольше. Христос с вами!

(1) было: описал

(2) было: печатанного

(3) было: это окончание

(4) далее было: а это

 

355. A. H. МАЙКОВУ

26 октября (7 ноября) 1868. Милан

 

Милан 7 октября (1) - 26 ноября (1) /68

Дорогой друг, Аполлон Николаевич,

Давно уже, недели три назад, получил я Ваше письмо и не отвечал сейчас, потому что занят и душою и телом работой; и хоть и можно было найти час-другой, чтоб ответить, но мне так тяжело бывает в рабочее время, что, ей-богу, сил нет писать, тем более когда от души хотел бы поговорить. А тут стал ждать Ваше второе письмо, которое получил наконец вчера и за которое очень Вас благодарю, бесценный друг. Но прежде всего - никакого никогда я не имел на Вас неудовольствия и говорю это честно и совестливо, но, напротив, думал, что Вы на меня рассердились за что-нибудь. Во-первых, то, что Вы перестали писать, а для меня Ваше письмо здесь - событие в жизни; Россией веет, праздник, буквально говоря. Но как Вы-то могли подумать, что я из-за какой-нибудь идеи или фразы мог обидеться! Нет, у меня сердце другое. И вот что: познакомился я с Вами 22-х лет (в первый раз у Белинского, помните?). С тех пор много раз швыряла меня жизнь туда и сюда и изумляла иногда своими вариациями, а в конце концов теперь, в эту минуту ведь один Вы, то есть один такой человек, в душу и сердце которого я верю и которого я люблю и с которым идеи наши, и убеждения наши сошлись в одно. Можете ли Вы мне не быть дороги почти как покойный брат был для меня? Письма Ваши меня обрадовали и ободрили, потому что нравственное состояние мое очень плохо. И во-первых, работа меня измучила и истощила. Вот уж год почти как я пишу по 3 1/2 листа каждый месяц - это тяжело. Кроме того, - нет русской жизни, нет впечатлений русских кругом, а для работы моей это было всегда необходимо. Наконец, если Вы хвалите мысль моего романа, то до сих пор исполнение его было не блестящее. Мучает меня очень, что напиши я роман вперед, в год, а потом месяца два-три переписки и поправки, и не то бы вышло, отвечаю. Теперь, как уж всё мне самому выяснилось, я это ясно вижу.

Я так прямо и начал Вам с себя и с романа. Но хочу объяснить сначала мое положение, из него яснее увидите дальнейшее. Итак, вот оно, мое положение:

Более 3 1/2 листов в месяц писать нельзя, - это факт, если писать целый год сряду. Но через это вышло то, что в этом году я не кончу роман и напечатаю всего только половину последней четвертой части. Даже месяц назад я еще надеялся кончить, но теперь прозрел - нельзя! А между тем 4-я часть (большая, 12 листов) - весь расчет мой и вся надежда моя! Теперь, когда я всё вижу как в стекло, - я убедился горько, что никогда еще в моей литературной жизни не было у меня ни одной поэтической мысли лучше и богаче, чем та, которая выяснилась теперь у меня для 4-й части, в подробнейшем плане. И что же? Надо спешить из всех сил, работать не перечитывая, гнать на почтовых и, в конце концов, все-таки не поспею! В какое же положение, не говоря уже о себе, ставлю я "Русский вестник" и как оказываюсь перед Катковым? Катков же так благородно поступал со мной. Им надо будет додавать окончание романа в будущем году в приложении, а это уже убыток журналу! Я решился даже написать туда и отказаться от платы за всё то, что будет напечатано в будущем году, чтоб вознаградить журнал за убыток печатания в приложении. А это сильно подрывает мои интересы денежные.

Жизнь моя здешняя слишком уж мне становится тяжела. Ничего русского, ни одной книги и ни одной газеты русской не читал вот уже 6 месяцев. И наконец, полное уединение. Весной, когда мы потеряли Соню, мы переселились в Вевей. Тут прибыла к нам мать Анны Григорьевны. Но Вевей расстроивает нервы (что известно всем здешним докторам, и не могли предуведомить, когда я советовался). Под конец жизни в Вевее и я и жена - мы заболели. И вот два месяца назад мы переехали через Симплон в Милан. Здесь климат лучше, но жить дороже, дождя много и, кроме того, скука смертная. Анна Григорьевна терпелива, но об России тоскует, и оба мы плачем об Соне. Живем мрачно и по-монастырски. Характер Анны Григорьевны восприимчивый, деятельный. Здесь ей заняться нечем. Я вижу, что она тоскует, и хоть мы любим друг друга чуть не больше, чем 1 1/2 года назад, а все-таки мне тяжело, что она живет со мной в таком грустном монастыре. Это очень тяжело. В перспективе же бог знает что. По крайней мере, если б кончен был роман, то я был бы свободнее. В Россию воротиться - трудно и помыслить. Никаких средств. Это значит как приехать, так и попасть в долговое отделение. Но ведь я уж там не рабочий. Тюрьмы я с моей падучей не вынесу, а стало быть, и работать в тюрьме не буду. Чем же я стану уплачивать долги и чем жить буду? Если б мне дали кредиторы один спокойный год (а они мне три года ни одного спокойного месяца не давали), то я бы взялся через год уплатить им работой. Как ни значительны мои долги, но они только 1/5-я доля того, что я уже уплатил работой моей. Я и уехал, чтоб работать. И вот идея "Идиота" почти лопнула. Если даже и есть или будет какое-нибудь достоинство, то эффекта мало, а эффект необходим для 2-го издания, на которое я еще несколько месяцев назад слепо рассчитывал и которое могло дать некоторые деньги. Теперь, когда даже и роман не кончен, - о втором издании нечего и думать.

Переехав в Россию, я бы знал чем заняться и добыть денег; я таки добывал их в свое время. А здесь я тупею и ограничиваюсь, от России отстаю. Русского воздуха нет и людей нет. Я не понимаю, наконец, совсем русских эмигрантов. Это - сумасшедшие!

Вот в таком-то положении наши дела. Но в Милане оставаться тоже нельзя: слишком неудобно жить и слишком уж мрачно. Хотим переехать через месяц во Флоренцию, и там я кончу роман. Деньги я всё еще получаю от Каткова; ужас сколько проживаем en tout, хотя живем страшно обрезая себя. Скоро, с окончанием романа, кончится, разумеется, и получение денег от Каткова. Опять хлопоты и заботы. Но все-таки долг мой Каткову, считая с тем, что забрано первоначально, чрезвычайно теперь уменьшен.

От Вашей жизни я отстал совершенно, хотя всё сердце мое у Вас и потому Ваши письма - для меня манна небесная. Ужасно я порадовался известию о новом журнале. Я никогда не слыхал ничего о Кашпиреве, но я очень рад, что наконец-то Николай Николаевич находит достойное его занятие; именно ему надо быть редактором и не ограничивать себя как-нибудь отделом в новом журнале, а стать душой всего журнала. Это, в таком случае, будет благонадежно. С полгода назад он мне писал сюда и очень-очень порадовал своим письмом. Я не ответил, не зная его адресса, который он не приложил. Он сообщил мне в этом письме выписку своего письма к Каткову, в котором предлагал ему занять в "Русском вестнике" критический отдел. Я не знаю, что отвечал Катков Николаю Николаевичу, но знаю про себя, что там, и в газете и в журнале, все места, редакторства и отделы заняты и крепко заняты, по гоголевскому выражению, что как сядет человек, то скорее под ним место затрещит, чем он слетит с места. По-моему, между нами, если б даже и Катков захотел что-нибудь изменить в этом занятии мест, то не всегда бы мог исполнить. Но теперь чего же лучше Николаю Николаевичу, но пусть только, главное, он будет полным хозяином на своем месте. Желательно бы очень, чтоб журнал был непременно русского духа, как мы с Вами это понимаем, хотя, положим, и не чисто славянофильский. (По-моему, друг мой, нам слишком гоняться за славянством, право, не надо, то есть слишком. Надо, чтоб они сами к нам пришли). После Славянского съезда в Москве некоторые из славян же, возвратясь к себе, подшучивали свысока над русскими за то, что "руководствовать других взялись и как бы импонировать славянам, а у самих-то еще что и какое малое самосознание" и т. д. и т. д. И поверьте, что многие из славян, в Праге например, судят нас совершенно с западных точек зрения, с немецкой и с французской, и даже, может быть, удивляются, что у нас славянофилы, н<а>пример, мало заботятся об общепринятых формах западной цивилизации. Так что нам, например, гоняться-то бы подождать за славянами. Изучать их - дело другое; помочь тоже можно; но брататься лезть не надо, но только лезть, потому что братьями их считать и как с братьями поступать с ними, несомненно, должно. Надеюсь тоже очень, что Николай Николаевич придаст журналу и политический оттенок, не говоря уж о самопознании. Самопознание - это хромое наше место, наша потребность. Во всяком случае, у Николая Николаевича будет блистательно, и я с неистощимым удовольствием готовлюсь читать его статьи, которых так давно не читал, с той самой "Эпохи". Хорошо, если б журнал поставил себя сразу независимее собственно в литературном мире; чтоб, например, не платить двух тысяч за гнусную кутью вроде "Минина" или других исторических драм Островского, единственно для того, чтоб иметь Островского; а вот если комедию о купцах даст, то и заплатить можно. Или "Роя" Кохановской, которой имя я увидел с ужасом, после всей мерзости и всего срама, которые я вынес два года назад, читая "Роя", - эту аллилую с маслом, от которой даже Аксаков морщился. А вот если даст что-нибудь вроде "Гайки", ну тогда и погордиться можно. Или напыщенного и исписавшегося Ергунова. Одним словом, литераторов, по-моему, надо бы взять наконец в руки и за одно имя не платить, а только за дело чего ни один журнал доселе еще не осмеливался сделать, не исключая "Времени" и "Эпохи". Без литературного же произведения первой руки в 1-х двух нумерах журнала - и выходить нельзя; это значит упустить 1000 подписчиков в самом начале. Я не советы даю, а от любви говорю. Надеюсь, что Николай Николаевич мне пришлет журнал. Быть участником журнала, разумеется, согласен от всей души. Только теперь занят. Вот кончу роман, тогда можно подумать. Хотелось бы мне, чтоб журнал был капитально хорош. Напишите мне поболее об этом подробностей, голубчик мой. Даете ли Вы сами что-нибудь в журнал? Дайте им для первого номера что-нибудь целое и большое, Ваше "Слово о Полку Иг<ореве>" например. Как называется журнал? Публиковались ли, объявляя подписку? Если хотят издавать с нового года, то давно пора.

Я читал книжонку, об которой Вы мне писали, как раз незадолго до Вашего уведомления и, признаюсь, был взбешен ужасно. Наглее ничего представить нельзя. Конечно, наплевать, я так было и хотел сначала; но меня смущает и то, что если я не протестую, то тем самым как бы дам мое оправдание подлой книжонке. Но где протестовать? В Nord? Но я по-французски не умею хорошо написать и, кроме того, желал бы поступить с тактом. Думаю перебраться во Флоренцию и посоветоваться в русском консульстве, спросить наставления, как поступить. Конечно, перебираюсь во Флоренцию не для одного этого. Вы мне предлагаете съездить в Венецию (которую хвалят зимою в санитарном отношении во всех гидах и все доктора). Я ужасно бы рад, хотя бы собственно для того, чтоб развлечь Анну Григорьевну, и не знаю, может быть, и сделаем, ибо действительно переезд не долгий; (3) но, во-первых, времени очень уж мало, во-вторых, - это будет стоить нам обоим, если даже ехать в третьем классе и жить хоть три дня, 100 франков не менее, а для нас теперь ужас что значит сто франков, хотя, н<а>пример, нам не редкость получить 1000 франков от Каткова. Но получишь и тотчас же отделить надо на жизнь на месяц или полтора, потом заплатить долги, которые всегда накопятся, переезд, одежда. А так как будущее очень не обеспечено, то надо сильно поджать ноги. А прежде всего кончить роман и работать день и ночь; ибо иначе ничего не будет.

С Ламанским желалось бы увидеться очень. (4) Книгу Самарина рад бы прочесть ужасно, тем более что обо всем этом сам всегда думаю, но где я ее достану? Здесь ужас что такое. Даже в Женеве, где есть русские книги, лежат на прилавках (5) только "Что делать" и разная дрянь наших эмигрантов. Если и есть (6) еще русские книги, - какой-нибудь томик Гоголя, Пушкина, - то случайно. В продаже русских книг нигде ни порядку, ни толку, ни мысли. И редко где даже и продают. Здесь, в Италии, ничего нет. Желал бы достать Самарина, да негде.

Мучаюсь и беспокоюсь тоже об родных. Паше я (7) не мог ничего прислать всё лето, но и он уж хорош. Но я на него не сержусь; не за что ему любить меня особенно, а к ошибкам его по службе я не могу быть строг. Бедный, неразвитый мальчик, один и без помощи, - как не наделать ошибок, но боюсь худшего и ужасно бы желал поскорей помочь ему. Эмилия Федоровна, в ноябре месяце, тоже должна съехать с моей квартиры у Алонкина, потому что я не могу платить за квартиру. Всё это меня беспокоит и все-таки прежде всего надо кончить работу!

А уж про мой долг Вам, друг мой, Вам, - мне стыдно и подумать! Мучает он меня ужасно и именно тем, что Вы поступили со мной как родной брат, да еще не всякий поступит. У Вас же у самих семья. Но получаю же ведь я деньги! И потому - отдам. Придет и для меня рассвет, а главное, хотелось бы мне в Россию. В России я бы обернулся лучше. И подумать еще, что Соня наверно была бы жива, если б мы были в России!

Анна Григорьевна Вас любит и об Вас думает и говорит с радостию. Передайте мой и ее поклон усердный (она уже три раза спрашивала сегодня, пишу ли я от нее поклон) - Вашей супруге, и Вашим родителям. А от меня тоже и всем меня помнящим. Мне жаль Ковалевского, - добрый и полезнейший был человек, - так полезен, что, может быть, только по смерти его это совершенно почувствуется.

Ваш весь Ф. Достоевский.

Ради бога, пишите ко мне. Адресс во всяком случае:

Italie, Milan, а M r Dostoiewsky, poste restante.

(1) в подлиннике описка

(2) далее было начато: хотите

(3) было: не долог

(4) было: ужасно

(5) вместо: лежат на прилавках - было: продают только

(6) далее было: остальные

(7) далее было: сам

 

356. Э. Ф. ДОСТОЕВСКОЙ

28 октября (9 ноября) 1868. Милан

 

Милан 9 ноябр<я>/28 октяб<ря>/68.

Любезнейшая и многоуважаемая сестра, Эмилия Федоровна,

Простите, что не сейчас отвечаю на доброе и приветливое письмо Ваше, Эмилия Федоровна. Но я до того был занят работой, что не мог оторваться, как ни странно это Вам покажется. Я и не Вам одной, а всем ничего уже не пишу в рабочее время, ы даже откладываю отвечать на самые важные и касающиеся до моих интересов деловые письма, чем и врежу себе лично, как и случи лось со мной недавно. Мне очень жаль, что Вы не можете более пользоваться квартирой у Алонкина, но спешу Вас еще раз уведомить, что всё это случилось против моего желания. Но так как я, в полтора года, ни гроша не заплатил Алонкину, то он сам рассердился и уведомил меня, что не может более оставлять за мной квартиру. Я просил лично Марью Григорьевну поговорить с ним и склонить его потерпеть на мне, рассчитывая, что он согласится подождать до Нового года. Когда же получил от Вас уведомление, что Алонкин просит вексель, то и просил Вас в последнем письме сходить к нему и спросить только совета: как послать вексель из-за границы? Он торговый человек и лучше меня это знает. Мне очень жаль, что Вы у него не были: во-первых, мне самому хочется удовлетворить его требованию насчет векселя, а во-вторых, видя мою готовность дать вексель, он, может быть, и сам согласился бы, без Вашей просьбы даже, оставить квартиру за мною, так что, может быть, Вы бы могли прожить на квартире долее. Я так рассчитывал потому, что я жил с ним и расстался с ним в весьма хороших отношениях. Марье же Григорьевне я ничего не поручал собственно насчет векселя.

Вы выписываете слова из прошлогоднего письма моего и спрашиваете их объяснения. Трудно мне сказать теперь, не имея всего письма перед глазами, всю мою тогдашнюю мысль; но, наверно, я подразумевал (1) помощь от правительства.

Просьба Ваша, жены издателя и редактора весьма значительного журнала, по моему полному убеждению, не может остаться безо всякого внимания, особенно если Вы докажете, что Вы не имеете ни малейших средств к существованию. Но действовать, подавая эту (2) просьбу, можно двумя путями, то есть подавая министру или обратясь лично (3) с просьбою еще выше. К сожалению, я не могу Вам разъяснить всю мою мысль, будучи так далеко от Вас. В этом отношении я имею свои особенные соображения и полное убеждение в милость государя. Но зато вполне убежден, что если Вы начнете просить теперь, то можете как-нибудь ошибиться и повредить своему делу. Я очень, очень бы хотел быть теперь при Вас, но не могу еще возвратиться при расстроенных моих обстоятельствах. Всё зависит от денег и от расчетов на будущее. Для этого мне, во-первых, надо кончить роман в "Русский вестник", с которым я опоздал чрезвычайно, и кончив, уплатить долг "Русскому вестнику". Вот причина, почему я не могу обратиться в "Русский вестник", как делал прежде, с просьбою о значительной сумме разом: надо прежде заработать долг. Если кончу чуть-чуть успешно работу, то, может быть, найду издателя на второе издание, здесь или в Москве - а следственно, и еще деньги, значительные, говоря относительно. Наконец, есть у меня и другие расчеты. Но прежде всего и главное надо кончить работу. Имея некоторые деньги, я, во-первых, удовлетворю горячему желанию помочь Вам и Паше, а во-вторых, войду отсюда в соглашение с кредиторами, выплатив им часть долга наличными, а на остальное выпросив годичный срок. Если же я прямо приеду, не войдя в соглашение, то кредиторы меня посадят в тюрьму, не понимая того, что я, в тюрьме, при здоровье моем, не могу работать, а стало быть, не смогу им и выплатить, тогда как, имея срок (4) и шанс, смогу, при счастье разумеется, получить за работу такие же огромные деньги, как за роман мой "Преступление и наказание". Вот Вам откровенно всё мое положение. Но не советую Вам показывать это письмо другим; я не хочу, чтобы дошло до кого-нибудь из кредиторов раньше, чем следует, что я хочу войти с ними в соглашение. Это повредит мне, а стало быть, и Вам. Если я теперь некоторое время не в состоянии Вам помочь, то верьте, что при первых средствах я Ваш верный и искренний слуга и брат, пока живу, помня брата Мишу. О Паше я измучился думая. Но так сошлись обстоятельства, что никак не могу, до времени, попросить у "Русского вестника" хоть что-нибудь свыше получаемого мною содержания. Впрочем, повторяю, хотя и не знаю наверно сроку, попрошу при первом случае рублей полтораста (по 75 рублей Вам и Паше), а если можно, и побольше. Постараюсь это сделать возможно скорее. В Вевее до того дурен климат (для моей болезни), что я переехал в Милан. Климат удивительно здесь хорош, но жизнь и дорога и неудобна (5)

(1) было: подозревал

(2) было: по этой

(3) далее было: еще

(4) далее было: могу

(5) здесь письмо обрывается

 

357. А. Н. МАЙКОВУ

11 (23) декабря 1868. Флоренция

 

11/23 декабря/68. Флоренция.

Спешу Вам ответить, дорогой друг Аполлон Николаевич, и именно спешу, хотя так бы хотелось от сердца поговорить. Вообразите, что я натащил на себя? Я писал Вам, кажется, что я с окончанием "Идиота" застрял и кончить в декабрьском нумере не успел и не успею. Об этой mea culpa я уведомил Каткова совершенно откровенно, то есть что окончание романа придется напечатать в виде приложения подписчикам в будущем году. Теперь я вдруг решил иначе (только не знаю, согласятся ли с моим решением в Редакции "Русского вестника"). Я решил кончить всё, и 4-ю часть и заключение, в декабрьском № нынешнего года, с тем, однако, чтоб декабрьская книжка "Русск<ого> вестника" несколько запоздала, а именно: сегодня послал Каткову уведомление, что к 15 января нашего стиля заключение "Идиота" будет уже в Редакции; предварительные же главы буду высылать постепенно, каждые пять дней. Штука в том, что у них без того декабрьская книга каждый год опаздывала и даже так, что январская книга следующей подписки выходила даже ранее декабрьской прошлого года. Номер, таким образом, выйдет к 20-му января - немного запоздает, стало быть. Не знаю, как решат. Но мне от сего дня надо будет написать и отослать листов 7 печатных в 4 недели. Я вдруг увидал, что я это в состоянии сделать, не портя романа очень. К тому же всё, что осталось, всё уже записано более или менее начерно и я каждое слово наизусть знаю. Если есть читатели "Идиота", то они, может быть, будут несколько изумлены неожиданностию окончания; но, поразмыслив, конечно согласятся, что так и следовало кончить. Вообще окончание это из удачных, то есть собственно как окончание; я не говорю про достоинство собственно романа; но когда кончу, кой-что напишу Вам как другу, что я думаю сам о нем.

Итак, вот в каком я положении. А между тем накопилось 4 письма, на которые я слишком должен ответить, хотя бы по тому одному, что самому хочется. Вы, конечно, не можете себе вообразить, как Ваши письма меня здесь оживляют. Вот уже с мая месяца не читал ни одной русской газеты! Получаю только один "Русский вестник", и день получения книжки - целый праздник. Кстати: Николаю Николаевичу я пишу, чтоб он мне прислал "Зарю" сюда во Флоренцию, так-таки с первого №, иначе жить не могу. Пусть поставят в Редакции "Зари" на счет, если хотят; ведь, может быть, и сочтемся. Судите после того, как же мне дороги письма такого изведанного и испытанного приятеля, как Вы. А когда Вы пишете мне о Ваших беседах с Страховым, то ведь я точно сам тут присутствую. Я от Страхова письмо тоже получил; много литературных новостей. Порадовало меня, между прочим, известие о статье Данилевского "Европа и Россия", о которой Ник<олай> Ник<олаеви>ч пишет как о капитальной статье. Признаюсь Вам, что о Данилевском я с самого 49-го года ничего не слыхал, но иногда думал о нем. Я припоминал, какой это был отчаянный фурьерист. И вот из фурьериста обратиться к России, стать опять русским и возлюбить свою почву и сущность! Вот по чему узнается широкий человек! Тургенев сделался немцем из русского писателя, - вот по чему познается дрянной человек. Равномерно, никогда не поверю словам покойного Аполлона Григорьева, что Белинский кончил бы славянофильством. Не Белинскому кончить было этим. Это был только паршивик - и больше ничего. Большой поэт в свое время; но развиваться далее не мог. Он кончил бы тем, что состоял бы на побегушках у какой-нибудь здешней м-м Гёгг адъютантом по женскому вопросу на митингах и разучился бы говорить по-русски, не выучившись все-таки по-немецки. А знаете ли, кто новые русские люди? Вот тот мужик, бывший раскольник, при Павле Прусском. о котором напечатана статья с выписками в июньском номере "Русского вестника". Это не тип грядущего русского человека, но, уж конечно, один из грядущих русских людей.

Но на эту тему начнешь ведь и не кончишь. Хочу я у Вас, дорогой мой, спросить дружеского совета: что делать? Но у Вас одного, конечно. Не надо, чтоб другим были известны мои домашние дела. Вот в чем дело: через месяц я отработаюсь в "Русский вестник". В "Идиоте" всего окажется около 42-х печатных листов. Взял я у них (считая то, что взял перед свадьбой моей, и безделицу, которую еще попрошу) до 7000 руб. Да-с, до семи тысяч. Правда, оно так и выходит, что мы проживали во всё это время средним числом в год до 2000 р., - и то со всеми разъездами, с платьем, с ребенком, со всем, чего уж никак не могли бы сделать в Петербурге.

По моему расчету (не входя в подробности), я все-таки останусь должен в Редакцию "Русского вестника" до 1000 р. Может быть, они этим и не потяготятся; они знают, что я заработаю. Но вопрос: чем же мне жить? Кончив роман, я еще месяца два протяну, ну а там что делать? Обращаться к Каткову? Если они намерены пользоваться моим сотрудничеством, то, конечно, они будут присылать деньги, по моим просьбам, но хуже всего для меня будет то, что я все-таки не буду знать, на каком я буду у них основании? То есть как должный в Редакцию писатель, - это я понимаю. Но они никогда не отвечают, так даже, что я не знаю, приятен ли им мой роман или нет и желают ли они моего сотрудничества? А это, даже по одним только денежным расчетам, уже довольно важно знать.

Проклятые кредиторы убьют меня окончательно. Дурно сделал я, что выехал за границу: право, лучше было бы в долговом просидеть. Если и я мог отсюда войти с ними в соглашение, - а я и этого-то не могу, потому что нет меня там лично.

Главное же, я к тому говорю, что у меня есть на уме, например, два или даже три, издания, требующие одной только воловьей механической работы и между тем которые бесспорно дали бы деньги. Мне ведь на этот счет иногда удавалось. Здесь же у меня на уме теперь 1) огромный роман, название ему "Атеизм" (ради бога, между нами), но прежде чем приняться за который, мне нужно прочесть чуть не целую библиотеку атеистов, католиков и православных. Он поспеет, даже при полном обеспечении в работе, не раньше как через два года. Лицо есть: русский человек нашего общества, и в летах, не очень образованный, но и не необразованный, не без чинов, - вдруг, уже в летах, теряет веру в бога. Всю жизнь он нанимался одной только службой, из колеи не выходил и до 45 лет ничем не отличился. (Разгадка психологическая; глубокое чувство, человек и русский человек). Потеря веры в бога действует на него колоссально. (Собственно действие в романе, обстановка - очень большие). Он шныряет по новым поколениям, по атеистам, по славянам и европейцам, по русским изуверам и пустынножителям, по священникам; сильно, между прочим, попадается на крючок иезуиту, пропагатору, поляку; спускается от него в глубину хлыстовщины - и под конец обретает и Христа и русскую землю, русского Христа и русского бога. (Ради бога, не говорите никому; а для меня так: написать этот последний роман, да хоть бы и умереть - весь выскажусь). Ах, друг мой! Совершенно другие я понятия имею о действительности и реализме, чем наши реалисты и критики. Мой идеализм реальнее ихнего. Господи! Порассказать толково то, что мы все, русские, пережили в последние 10 лет в нашем духовном развитии, - да разве не закричат реалисты, что это фантазия! А между тем это исконный, настоящий реализм! Это-то и есть реализм, только глубже, а у них мелко плавает. Ну не ничтожен ли Любим Торцов в сущности, - а ведь это всё, что только идеального позволил себе их реализм. Глубок реализм - нечего сказать! Ихним реализмом - сотой доли реальных, действительно случившихся фактов не объяснишь. А мы нашим идеализмом пророчили даже факты. Случалось.

Голубчик мой, не смейтесь над моим самолюбием, но я как Павел: "Меня не хвалят, так я сам буду хвалиться".

Но покамест нужно жить! "Атеизм" на продажу не потащу (а о католицизме и об иезуите у меня есть что сказать сравнительно с православием). Есть у меня идея одной довольно большой повести, листов в 12 печатных, и привлекает меня. Есть и еще одна мысль. На что решиться и кому предложить труды? "Заре"? Но ведь я беру деньги вперед, а там вряд ли дадут. Конечно, же обойдусь, может быть, без их помощи, но туда надо посылать готовую статью, а это тяжело. Чем жить, пока готовишь статью? Это и "Русский вестник" с лихвой мне даст (150 р. за лист, да еще вперед тысячами, по крайней мере давал). Окончание "Идиота" будет эффектно (не знаю, хорошо ли?). Но предлагать самому книгопродавцам второе издание - значит потерять половину. Надо, чтоб сами пришли, как всегда и было со мною, а придут ли? Я понятия не имею об успехе или неуспехе романа. Впрочем, всё решит конец романа.

Во всяком случае, прошу у Вас, друг мой, совета. Главного совета жду от Вас, когда прочтете окончание "Идиота". С января же я свободен, а не в моем положении сидеть сложа руки: надо жить и долги отдавать. Напишите мне, друг мой (между нами только одними) всё о "Заре", каковы ее денежные средства и может ли она выдать вперед, говоря вообще, и мне, говоря в частности? Я же Вам признаюсь, что для меня попросить вперед у "Зари" будет нечто слишком решительное. Оставлять "Русский вестник", хотя бы на время, несколько щекотливо, особенно оставаясь туда должным. (Если б я только знал личный взгляд на мое сотрудничество в "Русском вестнике"! Впрочем, конечно, знаю: дают деньги). Во всяком случае, напишите мне кое-что и об этом обо всем. Опять-таки тоже: хорошо ли самому кабалиться и лезть в исключительное сотрудничество, - тем более, если на него смотрят довольно хладнокровно. Отстал я ужасно от Вас - ничего не знаю. Во всяком случае, всё что я Вам написал, прося совета, - между нами.

Благодарю Вас очень, родной мой, что пристроили Пашу. Уж если у Порецкого не уживется, - то чего же ему надобно? Опять просьба, голубчик, опять просьба: я только что попросил у Каткова 100 р., с тем чтоб он выслал их на Ваше имя, а Вас умоляю еще раз быть так же бесконечно добрым, как Вы до сих пор ко мне были: эти 100 р. Паше и Эмилии Федоровне, по 50 руб. в каждые руки. Что делать, друг мой, невозможно! Паше-то надо хоть чем-нибудь помочь, а Эмилия Федоровна хоть и враг мой исконный (не знаю за что), хоть и ненавидит меня, но невозможно этот раз не дать ей хоть 50 руб. Ах, друг мой, Вы не поверите, что за глупость и что за наглость в этих головах. "Он, дескать, обязан нам помогать", - стала на том! Почему же, позвольте спросить, обязан. Я из сострадания, да еще единственно потому, что она жена брата, готов помочь чем могу, но обязанным себя отнюдь не считаю. Она основывается на том, что брат Миша посылал мне деньги в Сибирь. Но это было в сложности так немного, что я уже, по крайней мере, в пять раз более отдал и ему и им. Я в Сибири 2000 руб. за две мои напечатанные тогда повести получил, - не мог он мне всё помогать. Я еще при жизни его ему отдал. Она говорит про меня: "Он нас разорил, мы имели фабрику, жили богато; он приехал и уговорил начать журнал (чтоб печатать свои сочинения, которые в другие журналы не принимали; это прибавляет Владиславлев и, вероятно, про "Записки из Мертвого дома"). Но когда я приехал, фабрика была в упадке; папиросы, которые пошли вначале, совершенно лопнули под конец и были задавлены Миллером и Лаферм; долгов же было пропасть, и он всё охал, предчувствуя банкрутство. Всё это может засвидетельствовать Николай Иванович, его приказчик, который и купил на 2-й год журнала у него фабрику за 1000 руб. - всю фабрику! Это не великое богатство. Журнал основан был им и затеян по его идее и с 1-го года имел 4000 с лишком подписчиков, в продолжение 4-х лет, это значит minimum 20000 руб. серебр. чистого барыша ежегодно. На это существуют книги редакции, чтобы знать, да есть и свидетели. Журнал спас брата от банкрутства. Я же получал за всё мое сотрудничество никогда не более семи или восьми тысяч в год. Запрещение журнала разорило брата. Когда он умер, были долги. Скажите, ради бога, что бы сказало это семейство, если б я отказался продолжать журнал? Они закричали бы: у нас было состояние, да дядя, бывший пополам с братом (а я никогда не был пополам), отказался издавать и нас разорил. Это буквально слова Феди в клубе: у нас было имение, но дядя так плохо вел дела, что нас разорил. А я выпросил тогда у тетки 10000 и дал на журнал. Журнал же затеялся с общего совета всех сотрудников, на этом совете и они все участвовали: продолжать или нет? Решили продолжать; я и стал продолжать. Я с 10000 выдал 8 книг и заплатил множество долгов. Журнал не пошел, потому что думали, что я умер (ведь я это положительно знаю!), а не брат (нас всегда смешивали), да и редактором уж имя Достоевского не стояло. Лопнул журнал - и все долги на меня упали. Я после того моими сочинениями (продажей Стелловскому и "Преступлением и наказанием") еще 10000 заплатил. Остался теперь кончик, который не могу выплатить, а Эмилия Федоровна буквально говорит: он нас разорил; зачем он нам свои 10000 не отдал? Он обязан помогать потому, что брат его содержал, и проч. Хорошо! Ну, приеду в Петербург - другое пойдет. Я их наконец вразумлю. Оставил я им, уезжая, мою квартиру у Алонкина. С Алонкиным мы стали наконец знакомы приятельски, и хоть он как деловой человек и сердится на меня, что я не плачу (так контракт был, что с них он не имеет права требовать, а с меня), но все-таки во мне уверен и подождет. Но он требовал векселя от меня. Я ее просил сходить к Алонкину и предложить ему самому написать вексель, послать мне за границу и я бы воротил подписанный. Она обиделась и не пошла, - обиделась тем, что будто бы я не хочу их на квартире держать, тогда как Алонкин не хотел, а не я.

Теперь пишет, что ждет от меня денег, потому что я ей обещал. Выдайте ей эти 50 руб., голубчик, родной мой, не говоря ничего, и тем забастую. А Паше надо помочь хоть капельку, хотя он не так ведет себя, как бы я желал. Зачем он лжет беспрерывно. Он уверяет, что письма его пропадают поминутно. Ни одно письмо, ни от кого, не пропало, только у него одного пропадают. Он мне писал, что Гаврилов мог бы дать ему взаймы под мое обеспечение. Я написал бумагу, что должен Гаврилову, и, сверх того, послал другую в обеспечение займа, будущими деньгами, которые наверно получу от Стелловского в этом или в будущем году. Так у нас по контракту. Эти две бумаги до сих пор у Паши. Он мне писал, что Гаврилов не согласился. Я потребовал от Паши высылки мне назад моих бумаг; но он не высылает и теперь на настоятельные приказания мои ему (через Эм<илию> Ф<едоров>ну) обещался выслать одну бумагу. Я напашу ему теперь, чтоб он обе бумаги принес и отдал Вам. (Вас же попрошу сохранить их до моего приезда). Боюсь подумать, но тут может быть какая-нибудь непорядочность с его стороны. Спросите у него эти бумаги. Адресс же Эмилии Федоровны: на Петербургской стороне, по Съезжинской улице, дом Корба, № 13, кварт. № 5.

Умоляю Вас, голубчик, добрый Вы как ангел человек, не сердитесь на меня, что я Вас еще раз в этом утруждаю, - тем более, что Вам же еще должен (но Вам теперь скоро отдам, скоро; иначе быть не может. Простите, что так говорю; (1) но, друг мой, ведь Вы сами трудами живете). Паше всех моих подозрений не сообщайте.

Флоренция хороша, но уж очень мокра. Но розы до сих пор цветут в саду Boboli на открытом воздухе. А какие драгоценности в галереях! Боже, я просмотрел "Мадонну в креслах" в 63-м году, смотрел неделю и только теперь увидел. Но и кроме нее сколько божественного. Но всё оставил до окончания романа. Теперь закупорился.

Ваше: "У часовни" - бесподобно. И откуда Вы слов таких достали! Это одно из лучших стихотворений Ваших, - всё прелестно, но одним только я не доволен: тоном. Вы как будто извиняете икону, оправдываете; пусть, дескать, это изуверство, но ведь это слезы убийцы и т. д. Знайте, что мне даже знаменитые слова Хомякова о чудотворной иконе, которые приводили меня прежде в восторг, - теперь мне не нравятся, слабы кажутся. Одно слово: "Верите Вы иконе или нет!" (2) Может быть, Вы поймете то, что мне хочется сказать; это трудно вполне высказать. Ах, как о многом хотелось бы поговорить. Пишите мне. Адресс мой:

Italie, Florence, а m-r Th. Dostoiewsky, poste restante. Анна Григорьевна Вам и Анне Ивановне от души кланяется. Ей ведь еще скучнее, чем мне, я, по крайней мере, занят усиленно.

Р. S. Может случиться, что ведь из Ред<акции> "Русского вестника" и не придут к Вам деньги (100 руб.).

Р. S. Я Страхову пишу: В редакцию журнала "Заря", дойдет ли?

Обнимаю Вас,

Ваш Ф. Достоевский.

(1) вместо: так говорю - было: стараюсь об этом уведомлять

(2) далее было: Храбрее, смелее, дорогой мой, уверуйте.

 

358. H. H. СТРАХОВУ

12 (24) декабря 1868. Флоренция

 

Флоренция, 12/24 декабря/68.

Вы меня много обрадовали, дорогой Николай Николаевич, во-первых, письмом, а во-вторых, добрыми известиями в письме. На первое письмо Ваше я не ответил уже по тому одному, что Вы адресса Вашего не приложили, хотя письмо то "заключил в моем сердце". Буквально говорю: такие письма, как от Вас, от Майкова, - для меня здесь как манна небесная. Теперь сижу во Флоренции уже недели с две, и, кажется, долго придется просидеть, всю зиму, по крайней мере, и часть весны. А помните, как мы с Вами сиживали по вечерам, за бутылками, во Флоренции (причем Вы были каждый раз запасливее меня: Вы приготовляли себе 2 бутылки на вечер, а я только одну, и, выпив свою, добирался до Вашей, чем, конечно, не хвалюсь)? Но все-таки те 5 дней во Флоренции мы провели недурно. Теперь Флоренция несколько шумнее и пестрее, давка на улицах страшная. Много народу привалило как в столицу; жить гораздо дороже, чем прежде, но сравнительно с Петербургом все-таки сильно дешевле. И все-таки все мечты мои устремлены к Вам, в Россию, в Петербург, да, видно, бодливой корове бог рог не дает. Но какая же, однако, я бодливая корова, помилуйте! Я, может быть, глупая корова, во многих делах - это правда, согласен, но если бодливая, то разве нечаянно.

Что совсем было прекратилась литература, так это совершенно верно. Да она, пожалуй, и прекратилась, если хотите. И давно уже. Видите, дорогой мой Николай Николаич, ведь с какой точки зрения смотреть: по-моему, если иссякло свое, настоящее русское и оригинальное слово, то и прекратилась, нет гения впереди - стало быть, прекратилась. Со смертию Гоголя она прекратилась. Мне хочется поскорее своего. Вы очень уважаете Льва Толстого, я вижу; я согласен, что тут есть и свое; да мало. А впрочем, он, из всех нас, по моему мнению, успел сказать наиболее своего и потому стоит, чтоб поговорить о нем.

Но оставим это, а вот что: что это Вы пишете про себя: "Нет, Вы на меня не надейтесь". Эти слова Ваши не могут иметь серьезного основания, Николай Николаевич. Если Вам стало наконец отвратительно вечно писать, к срокам, заказные статьи, то ведь это и всем нам точно так. Эти сроки и заказы одолевают наконец всякое настроение и всякий жар, особенно к летам. Но успокойтесь, сердцевины Вашего влечения Вы никогда не потеряете. Что же? Не пишите 12-ти статей в год, а пишите три. Это напишете с удовольствием, особенно если разгорячитесь. Но ведь достаточно не только трех, двух, но даже одной статьи покапитальнее, чтоб уж дать тон журналу (новому особенно) и обратить на него внимание. Но ведь главное - редакторство. Редакторство вещь капитальнейшая: свой глаз, своя рука и всегдашнее направление. Теперь же, (1) особенно теперь - это самое главное. Нет, не разуверяйте меня насчет "Зари"! Из писем Ап<оллона> Ник<олаеви>ча и даже из Вашего я вижу, что, к счастью, у нового журнала много будет молодого и горячего; много соберется около него людей, которые захотят что-нибудь сделать. А было бы молодо, будет и свежо; а что будет толково и даже назидательно, - то в этом я, зная Вас, не хочу сомневаться.

Теперь вот что, Николай Николаевич: я жду "Зари"; ради бога, пришлите экземпляр сюда во Флоренцию, и не задерживая. Поставьте на счет (если уж очень надо?). Может быть, как-нибудь и сочтемся. Вы не поверите, что для меня это будет значить! Это надо самому испытать на себе, чтоб постичь. Напишите мне, если не секрет, число Ваших подписчиков. Я Вам пишу: "напишите мне". Это значит, я серьезно убежден, что Вы меня не забудете. Я понимаю, что Вам много дела; но напишите страницу - для меня и то будет радостью. Вы да Ап<оллон> Ни<колаеви>ч - только ведь двое и есть у меня. Я надеюсь через месяц совершенно отработаться в "Русский вестник", но зато этот месяц буду сидеть, не отрываясь от работы. Хорошо еще, что во Флоренции тепло, хотя и сыро; а в Милане я не знал, сидя дома, во что закутаться. Про Швейцарию же и говорить нечего - это Лапландия.

Да, дорогой мой, много бы хотелось переговорить с Вами; после 2-х лет, я думаю, даже и взгляды и убеждения должны отчасти измениться!

То, что Вы мне пишете про Данилевского, меня очень интересует. Ведь он непременно должен быть тот отчаянный фурьерист (и натуралист) кажется Данилевский, которого я тогда знал. Исполать ему - коли в силах был из фурьериста стать русским, да еще передовым, как Вы рекомендуете. Жду его статьи как голодный хлеба.

Итак, наше направление и наша общая работа - не умерли. "Время" и "Эпоха" все-таки принесли плоды - и новое дело нашлось вынужденным начать с того, на чем мы остановились. Это слишком отрадно. А знаете, не худо бы в продолжение года, в "Заре", пустить статью об Аполлоне Григорьеве, то есть не то чтоб биографию, а вообще о его литературном значении. Пишу Вам наугад: в Редакцию "Зари". Надеюсь, дойдет. Мой адресс:

Italie, Florence, а M-r Th. Dostoiewsky poste restante. До свидания, жена сейчас напомнила, чтоб я не забыл Вам написать от нее поклон. Если б Вы знали, как мы часто обо всех вас вспоминаем. Одни сидим. Но вот я отработаюсь и - не без милости же бог! Может, и возвращусь как-нибудь в будущем году в Петербург. То-то радость! Того только и жду. А покамест до свиданья.

Ваш искренне Федор Достоевский.

(1) было: Вот что

 

 

ПИСЬМА, ИЗВЕСТНЫЕ В ПЕРЕВОДЕ С ИНОСТРАННЫХ ЯЗЫКОВ:

ПИСЬМА, ИЗВЕСТНЫЕ В ИНОЯЗЫЧНЫХ ПЕРЕВОДАХ

1867

1868

 

336. С. Д. ЯНОВСКОМУ

21-22 февраля (4-5 марта) 1868. Женева С французского:

 

Женева, 21 февраля/4 марта 68.

Дорогой, добрый и старый друг Степан Дмитриевич,

Я виноват перед Вами и кажусь из-за своего молчания бессовестным, но знайте же всё: 18 декабря я уничтожил всё, что написал для "Русского вестника", начал писать новый роман и с 18 декабря по 18 февраля отправил 11 1/2 печатных листов в редакцию "Русского вестника". Работал я день и ночь, не щадя здоровья. Что же касается ответов на письма, то пока не были отосланы эти одиннадцать с половиной листов, я и не отвечал никому. Послезавтра я приступаю к третьей части, которую мне надо окончить за 25 дней, - в таких условиях есть ли у меня время даже для друзей? Сердце мне подсказывало, что Вы не станете сомневаться во мне.

22 февраля/5 марта.

С того момента, как я начал это письмо, прошло 24 часа; за это время Анна Григорьевна, жена моя и Ваш искренний друг, подарила мне дочку, Соню. Она ужасно страдала, но наконец в два часа утра из соседней комнаты, которая была для меня закрыта, я услышал крик ребенка, моего ребенка. Это странное ощущение для отца, но из всех человеческих ощущений оно одно из лучших; теперь я знаю это по собственному опыту. Моя жена мужественно перенесла всё это испытание; сейчас она чувствует себя достаточно хорошо и не перестает любоваться своим творением. Малышка большая и чувствует себя хорошо, - трудно себе представить, как она ее вынашивала, ибо для посторонних ее беременность прошла почти незамеченной, и, например, продавщицы в магазине звали ее "мадемуазель", что очень ее задевало. Аня просит передать Вам много добрых слов; она Вас любит, ценит и бесконечно уважает. Из моих друзей Вас и Аполлона Николаевича она ценит больше всех. Третий, кого она ценила так же, - как члена нашей семьи - недавно скончался в Москве, о чем Вы, наверное, уж должны знать. Я говорю о смерти мужа моей сестры, Александра Павловича Иванова. Это ужасное несчастье для его семьи, к тому же покойный не был человеком заурядным: он сделал много добра немалому числу людей. Я люблю его семью, как свою собственную, и эта духовная близость установилась уже много лет тому назад. Из всей семьи я особенно люблю двух старших дочерей, и в особенности самую старшую, Софью; ей уже 21 год; это девушка редких достоинств сердца и ума. Мы сердечно привязались друг к другу за последние пять лет. Это в ее честь я назвал свою дочь Софьей. Я посвятил ей свой роман. Но трудно представить себе, что с ними будет теперь, без отца, который был для своей семьи добрым гением. Есть люди даже и не очень значительные, чье воздействие на всех, кто их окружает, слишком сильно и необходимо. Память об этом человеке станет для детей его предметом почитания на всю жизнь; он внушил им большую любовь; во всю мою жизнь я не встречал лучшего отца.

Вы поймете, дорогой друг. что состояние моей жены и роман помешали бы мне оставить Женеву, даже если бы у меня были нужные для этого деньги; тех, что я имел, было недостаточно, хотя я и не могу сказать, что мы жили здесь всё это время в нужде. Трудно вообразить себе редактора, который вел бы себя благороднее по отношению к сотруднику, чем вел себя Катков по отношению ко мне. Конечно, я не мог просить у него малейшей прибавки; порядочность и совестливость не позволяли этого, потому что мой долг журналу был слишком велик; но теперь, слава богу, я выполнил работы почти на 1700 рублей (за два месяца! - что Вы скажете о Федоре Михайловиче?); а потому мне кажется, что я могу просить выслать мне дополнительно сразу более значительную сумму, так как я в ней очень нуждаюсь! В течение ближайших двух месяцев я намерен написать еще третью и четвертую части (в целом, по иному делению, это составляет две части, - всего, включая то, что уже написано, набирается от 22 до 24 печатных листов) и довести тем самым роман до половины; думаю, что тогда я мог бы обратиться с новой просьбой. Но, с другой стороны, я измучился здесь от одиночества и от неведенья, в котором я пребываю относительно достоинств того, что я написал. Если третья и четвертая части не смогут улучшить написанного, роман, я опасаюсь, будет слабоват; а если будет так, все надежды, которые я возлагаю на будущее, лопнут, то есть не согласятся на второе издание и моя писательская известность, которая за последнее время начала было возрастать, снова несколько потускнеет. Таким образом, положение мое в данный момент чрезвычайно неустойчивое и критическое. Но в любом случае надо работать без послабления, чтобы самому видеть результат. В этих условиях, само собой разумеется, не может быть и речи о переездах. Вот почему я останусь наверняка еще на пару месяцев в этой прескучной, отвратительной Женеве. За всю свою жизнь я не встречал ничего более унылого, более угрюмого, более абсурдного, чем этот мрачный протестантский город. Здесь не живут: здесь отбывают каторгу. Республика (или по крайней мере город) насчитывает 50000 обитателей, и все они разделены на политические партии; каждый старается в газетах, в журналах подковырнуть и загрызть своего противника. Заметьте еще к тому же, что жизнь здесь очень дорогая. Но наверное вы бы отдали всё, чем владеете, лишь бы не оказаться здесь в воскресенье. С утра заунывный звон колоколов; с полудня пьянство. До чего же здешние работники унылы, грязны, невежественны! А их здесь множество. Я уверяю Вас, что заработки у них изрядные; легко можно было бы откладывать, и немало. Но все эти люди напиваются как свиньи и пропивают весь свой заработок. И всю ночь я слышу их ужасные песни, вопли и крики, которые они издают, толпясь под моими окнами. Это сущий ад. Я отдыхаю только на неделе. Но что здесь хуже всего это климат. Холодные ветры и бури! Погода меняется четыре раза на дню. Мои припадки здесь случаются довольно часто. Припадок сам по себе не страшен, но после припадков я в течение пяти дней испытываю тоску и беспокойство вот что ужасно.

Аполлон Николаевич обещал сообщить мне свое мнение о моем романе, как только он появится. Мы переписываемся довольно часто. Но вот уже немало времени прошло с тех пор, как роман мой появился, а я не получил от него ни строчки; не случилось ли с ним чего?

Если я закончу всю работу и если закончу удачно, я вернусь в Петербург осенью. В противном случае мне надо будет волей-неволей оставаться за границей. Мы живем, как затворники, никаких развлечений; ничего, кроме тоски и скуки. Без работы и взаправду можно было бы сойти с ума от скуки. Счастье еще, что становится теплее. К середине дня температура доходит до +10° по Реомюру. Но о том, как мы страдали от холода зимой, проживи я до 100 лет, не буду вспоминать без дрожи. Дорогой мой Степан Дмитриевич, проезжать страну в качестве путешественника - совсем другое дело, чем в ней жить.

Ах, дорогой мой друг, какие хорошие, сердечные письма Вы пишете; в них по крайней мере видишь искреннего верного друга, на которого можно положиться. Я только что перечитал Ваше последнее письмо и заметил, с каким участием пишете Вы о приближающихся родах, об единственной комнате и т. д. и т. д. Но хвала господу, он хранит мою Аню; мы располагаем скромной, но достаточной суммой, жилье весьма уютно и нас устраивает, акушерка - лучшая в городе; она принимала у половины Женевы, и, наконец, мы пользуемся услугами врача, который прибыл вовремя и кстати. Можно сказать, что из необходимого ничего не было упущено. Добавьте к этому весьма крепкое сложение и молодость моей жены, на которые можно было положиться.

Между тем у меня ужасное желание куда-нибудь поехать весной, скорее всего в северную Италию. Впрочем, и жду, пока жена поправится; тогда мы решим, с чего начинать и что предпринимать. Всё зависит, очевидно, от состояния моего кошелька, а состояние моего кошелька зависит от моей работы. В конечном счете всё сводится к работе. Идея моего романа мне нравится, его поэтическая сторона меня прельщает. Но произведение не сводится к одной идее, его еще надо создать и выполнить. И всё это еще не совсем ясно рисуется в моей голове. Ах, Степан Дмитриевич, старый друг, возьмите "Русский вестник", прочтите хотя бы одну часть и напишите мне что-нибудь, - разумеется, правду, одну только правду - вот чего требует душа. Сейчас я здесь почти ничего не читаю, кроме газет. Что до русских книг, то я получаю только "Русский вестник".

Извините, дорогой друг, за довольно беспорядочное письмо. Я весь разбит и изнемогаю прежде всего из-за припадка, что случился со мной третьего дня, и затем от всех этих семейных беспокойств. Несмотря на это, Ваш больной друг искренне и всем сердцем любит Вас. Аня нежно пожимает Вашу руку. Не забывайте нас, пишите! И знаете ли Вы, дорогой друг, что в итоге, в конце концов я всё же счастлив и даже не могу понять, чем заслужил всё это. Аня меня бесконечно любит; мы жили совсем одни весь год без малейших развлечений, и она меня уверяет совершенно искренне, что счастлива. И как только устроятся некоторые мои дела, можно будет начать спокойную жизнь. Но первый шаг ко всему этому - по-прежнему успех моего романа! Я думаю, что сойду с ума из-за этого успеха. Начиная с завтрашнего дня принимаюсь за работу. Пожелайте мне успеха, дорогой друг, пожелайте счастья Ане, и обнимемся все трое во имя милого прошлого и неопределенного будущего. До свидания. Адрес мой всё тот же.

Искренне и сердечно Ваш

Д<остоевский>.

 

 

1869

 

359. Э. Ф. ДОСТОЕВСКОЙ

23 января (4 февраля) 1869. Флоренция

 

Флоренция 23 янв./4 февр./69.

Любезнейшая и многоуважаемая сестра

Эмилия Федоровна,

Вы, конечно, сердитесь на меня, что я долго Вам не отвечал, а между тем я хоть и не мог Вам до сих пор ответить, но зато употребил все старания по возможности так всё устроить, что если и не состоялись мои старания (об чем беспокоюсь, не имея известий), то уже не по моей вине. Не отвечал я потому, что был занят окончанием романа день и ночь буквально и, сверх того, в это же время десять дней сильно болен, - так что опоздал с окончанием работы еще более. До окончания отложил всякую переписку. И однако, писал Каткову (хотя дал себе слово не просить у него ничего прежде окончания работы, потому что это могло мне потом повредить в дальнейших, главных расчетах) и просил его, чтоб он выслал 100 руб. в Петербург на имя Ап<оллона> Ник<олаевича> Майкова, а в письме моем к Аполлону Николаевичу упомянул, чтобы он выдал Вам (Паше и Вам), получив эти 100 руб., по 50 рублей. Это было до праздника, но в "Русском вестнике" всегда отвечают недели две по получении письма, в чем уже виновато устройство редакции. Но, написав Ап<оллону> Николаевичу, я не написал Вам, понадеясь, что он увидит Пашу (которого он же и к месту пристроил), а таким образом Вы и узнаете, что Вам, может быть, есть у него от меня деньги. Я пишу: может быть, потому что не знаю наверно, вышлет ли ему редакция 100 руб., - так как в редакции, полагаю, очень на меня теперь раздражены за то, что я так опоздал и задержал выход последней книги "Русского вестника". Кроме того, если Ап<оллон> Николаевич и получил 100 р. (может быть, и очень поздно), то, если он не увидит Пашу и не знает, где он находится, - то как он Вам доставит 50 р.? Все эти мысли очень меня теперь беспокоят, потому что я ответа от Апол<лона> Николаевича до сих пор еще не имею. Сверх того, сам, по совести, чувствую, что, кажется, очень надоел ему моими просьбами.

На просьбу Миши Анна Григорьевна тотчас же написала Марье Григорьевне Сватковской обо всем, об чем он просил. Желаю ему всякого успеха и очень его люблю. Желаю тоже всяких успехов и Кате. Может быть, и увидимся в этом году и опять начнем сызнова. В настоящую минуту я не совсем здоров. Теперь кончил мою годичную работу и поневоле должен что-нибудь предпринять новое и на что-нибудь решиться; работа же отвлекала меня всего. К тому же, есть расчеты, а их решит время. Я не про петербургские долги мои говорю. Находясь так далеко от России, чувствую, что мне очень трудно и даже не выгодно вести мои дела, даже хоть как-нибудь. (1) В Петербурге бывали дела гораздо потруднее и оборачивались иногда очень счастливо. Если б я остался в Петербурге, то давно бы расплатился с кредиторами. И втрое больше отдал в такой срок (в 2 года), когда жил в России. А теперь вышло то, что еще увеличились долги и кредиторы мои своим нетерпением сделали то, что ни себе, ни другим, - сами не получили и меня расстроили, да так, что совсем почти руки отняли. Если б все эти господа дали мне хоть полтора года сроку, для уплаты всего с процентами, и переписали бы так свои векселя или выдали бы мне какую-нибудь засвидетельствованную доверенность, то я бы тотчас же воротился в Петербург, и через год они бы уже более половины всего получили наверно, а через полтора наверно всё. Я знаю, как это сделать, знал и прежде. В меня можно бы было верить: я много десятков тысяч рублей получил, с 59 года. Одни вторые издания сколько принесли! Но нет ничего неразумнее нетерпеливого кредитора! В зиму 66-67-го года я заплатил (то есть уничтожил векселей) более чем на 8000 тысяч (2) руб. Первый крик от всех остальных кредиторов: зачем же не нам, а Працу, Вейденштраху, Базунову и Стелловскому и проч.? Всем бы вместе: Да если нельзя было разделить? Если буквально не в моей власти состояло? Но они этого не хотели слышать. А теперь я даже и войти в соглашение с кредиторами не могу. Как это сделать заочно? От этого все терпят, начиная с меня первого; потому что я, в моих интересах, конечно, терплю значительнее, чем они.

Паша намекает еще на пропажу какого-то его письма ко мне. Что это у него беспрерывно пропадают ко мне письма, и главное, у него одного? Я желаю ему всего хорошего. Рад, что хоть капелькой могу помочь (если он получил 50 руб.), и желал бы, чтоб ему удалась служба на новом месте. Вам, любезнейшая и многоуважаемая сестра моя, Эмилия Федоровна, - я ничего не могу обещать покамест, потому что сам еще не имею надлежащих сведений для определения в точности моих обстоятельств; но надеюсь, однако же, что в довольно скором времени некоторые расчеты мои определятся (не пишу какие, это и лишнее и скучно). Прошу Вас уведомить меня о своем здоровье и о своем положении: лучше, если я всегда буду иметь Вас в виду, даже когда и не в состоянии помочь Вам, чем отставать друг от друга; средства же все-таки могут явиться. Прошу Вас, Эмилия Федоровна, в каждом письме Вашем обозначать Ваш адресс (несмотря на то, что Вы прежде его написали). В Пашиной приписке есть один адресе, но я не могу понять: Ваш ли это адресс или только его? Мой адресс покамест

Italie, Florence, а M-r Thйodore Dostoiewsky (poste restante).

До свидания, многоуважаемая Эмилия Федоровна; горячо желаю Вам здоровья и лучшего; крепко целую Мишу. Скажите Кате, что я ее очень люблю. Передайте, пожалуйста, это и Паше, если его увидите. Желал бы иметь хоть какое-нибудь известие об Феде. Анна Григорьевна Вам от души кланяется.

Остаюсь искренно Вас любящий и душевно преданный Вам брат Ваш

Федор Достоевский.

Пишу к Вам по адрессу из Пашиной приписки, то есть в дом Корба. Полагаю, что это Ваш адресс.

(1) было начато: когда-н<ибудь>

(2) так в подлиннике

 

360. С. А. ИВАНОВОЙ

25 января (6 февраля) 1869. Флоренция

 

Флоренция 6 февр./25 января/69.

Мой добрый, милый и многоуважаемый друг Сонечка,

Я Вам не отвечал тотчас же на письмо Ваше (которое Вы написали без означения числа) и умер от угрызений совести, потому что очень Вас люблю. Но я не виноват, и теперь пойдет иначе. Теперь в аккуратности переписки дело лишь за Вами, а я буду в тот же день отвечать; и так как каждое письмо из России для меня теперь событие и волнует меня (а от Вас самым сладким образом), то пишите часто, если меня любите. Не отвечал же я Вам так долго потому единственно, что оставил все дела и не отвечал даже на самонужнейшие письма до окончания романа. Теперь он кончен наконец! Последние главы я писал день и ночь, с тоской и беспокойством ужаснейшим. Я написал перед этим за месяц в "Русский вестник", что если он с 12-й книжкой согласится несколько опоздать, то всё будет кончено. Срок присылки последней строчки я назначил 15 генв<аря> нашего стиля и поклялся в этом. И что ж? Последовали два припадка, и я все-таки на десять дней опоздал против назначенного последнего срока: должно быть, только сегодня, 25-го генваря, пришли в редакцию последние две главы романа. Можете, стало быть, вообразить, в каком я теперь беспокойстве насчет того, что они, может быть, потеряли терпение и, не видя 15-го генваря окончания, выпустили книгу раньше! Это будет для меня ужасно. Во всяком случае, в редакции, должно быть, на меня ужасно озлоблены; а я, как нарочно, находясь в эту минуту без копейки денег, послал к Каткову просьбу о присылке денег.

Здесь во Флоренции климат, может быть, еще хуже для меня, чем в Милане и в Вевее; падучая чаще. Два припадка сряду, в расстоянии 6 дней один от другого, и сделали то, что я опоздал эти 10 дней. Кроме того, во Флоренции слишком уж много бывает дождя; но зато, когда солнце, - это почти что рай. Ничего представить нельзя лучше впечатления этого неба, воздуха и света. Две недели было холоду, небольшого, но по подлому, низкому устройству здешних квартир мы мерзли эти две недели, как мыши в подполье. Но теперь, по крайней мере, я отделался и свободен, и до того меня измучила эта годичная работа, что я даже с мыслями не успел сообразиться. Будущее лежит загадкой: на что решусь - не знаю. Решиться же надо. Через три месяца - два года как мы за границей. По-моему, это хуже, чем ссылка в Сибирь. Я говорю серьезно и без преувеличения. Я не понимаю русских за границей. Если здесь есть такое солнце и небо и такие - действительно уж чудеса искусства, неслыханного и невообразимого, буквально говоря, как здесь во Флоренции, то в Сибири, когда я вышел из каторги, были другие преимущества, которых здесь нет, а главное - русские и родина, без чего я жить не могу. Когда-нибудь, может быть, испытаете сами и узнаете, что я не преувеличиваю для красного словца. И однако же, все-таки мое ближайшее будущее мне неизвестно. Первоначальный, положительный расчет мой, в настоящее время, отчасти лопнул. (Я написал слово: расчет положительный; но, разумеется, каждый из моих расчетов, как человека без капиталу, а живущего работой, основан на риске и на обстоятельствах.) Расчет этот состоял в том, что на 2-е издание романа я успею поправить мои дела и возвратиться в Россию; но романом я не доволен; он не выразил и 10-й доли того, что я хотел выразить, хотя все-таки я от него не отрицаюсь и люблю мою неудавшуюся мысль до сих пор. Но во всяком случае дело в том, что он для публики не эффектен, и следственно, 2-е издание если и состоится, то принесет так немного, что ничего на эту сумму не выдумаешь. Кстати, о романе я не знаю, здесь сидя, никакого мнения читающей публики в России. Первоначально мне присылали, раза два, вырезки из иных газет, наполненные восторженными похвалами роману. Но теперь всякое мнение давно затихло. Но хуже всего, что я решительно не знаю мнения о нем самих издателей "Русского вестника". Деньги они присылали мне всегда, по первой просьбе, до самого последнего времени; из этого я выводил (1) отчасти благоприятное следствие. Но я очень мог ошибаться. Теперь Майков и Страхов уведомили меня из Петербурга, что начался новый журнал "Заря", которого Страхов редактором, прислали мне 1-ю книжку журнала и просят моего сотрудничества. Я обещал, но я связан с "Русским вестником" и постоянством сотрудничества (всего лучше придерживаться одного) и тем, что Катков дал мне три тысячи вперед, еще до выезда из России. Правда, по расчету я еще очень порядочно должен в журнал и теперь, потому что перебрал всего, с прежними тремя тысячами, до семи тысяч, - так что уж и по этому одному участвовать должен в "Русском вестнике". Ответ "Р<усского> вестника" теперь, на мою просьбу о деньгах, решит всё. Но обстоятельства мои все-таки останутся в положении неопределенном. Мне непременно надобно воротиться в Россию; здесь же я потеряю даже возможность писать, не имея под руками всегдашнего и необходимого материала для письма, - то есть русской действительности (дающей мысли) и русских людей. А сколько справок необходимо делать поминутно, и негде. Теперь у меня в голове мысль огромного романа, который, во всяком случае, даже и при неудаче своей, должен иметь эффект, собственно по своей теме. Тема - атеизм. (Это не обличение современных убеждений, это другое и - поэма настоящая). Это поневоле должно завлечь читателя. Требует большого изучения предварительно. Два-три лица ужасно хорошо сложились у меня в голове, между прочим, католического энтузиаста священника (вроде St. Franзois Xavier). Но написать его здесь нет возможности. Вот это я продам 2-м изданием и выручу много; но когда? Через 2 года. (Впрочем, не передавайте тему никому.) Придется писать другое покамест, чтоб существовать. Всё это скверно. Надо, чтоб обернулись обстоятельства иначе. А как они обернутся?

Знаете ли Вы, друг мой, что Вы совершенно правы, говоря, что в России я бы вдвое более и скорее и легче добыл денег. Скажу Вам для примеру: у меня в голове две мысли, два издания: одна - требующая всего моего труда, то есть которая уж не даст мне заниматься, например, романом, но которая может дать деньги очень порядочные. (Для меня это без сомнения). Другая же мысль, почти только компилятивная, работа почти только механическая - это одна ежегодная огромная, и полезная, и необходимая настольная для всех книга, листов в шестьдесят печатных, мелкой печати, которая должна разойтись непременно в большом числе экземпляров и появляться каждый год в январе месяце. Мысли этой я не скажу никому, потому что слишком верная и слишком ценная, барыш ясный; работа же моя - единственно редакционная. Правда, редакция должна быть с идеей, с большим изучением дела, но вся эта ежегодная работа не помешала бы мне и писать роман. А так как мне нужны бы были сотрудники, то я первую Вас выбрал бы сотрудницей (тут нужно и переводить) с тем, чтоб барыши делить пропорционально, и поверьте, что Вы получали бы по крайней мере в 10 раз больше, чем получаете теперь или будете получать за Вашу работу. Насчет литературных идей, то есть изданий, мне приходили в жизни довольно порядочные, скажу без хвастовства. Я сообщил их и книгопродавцам, и Краевскому, и брату-покойнику; что было осуществлено, то принесло барыш. По крайней мере, я на мои теперешние идеи надеюсь. Но все-таки главная из них - мой будущий большой роман. Если я не напишу его, то он меня замучает. Но здесь писать невозможно. А возвратиться, не уплатив по крайней мере 4000 и не имея 3000 для себя на первый год (итого 7000), невозможно.

Но довольно обо мне, надоело! Так или этак, а всё это (2) должно разрешиться, иначе я умру с тоски. Анна Григорьевна тоже очень тоскует, она же теперь опять в таком положении. Она пишет Верочке, которую я обнимаю, и всех вас. Я вас сегодня всех во сне видел и покойника брата Александра Павловича. Видел и Масеньку. Мне очень было приятно. Кстати, Масенька делает великолепно, что не хочет брать менее 2-х руб. за урок. Бедный Федя принужден был обстоятельствами спустить свою цену и, конечно, повредил себе, не будучи виноват.

Когда я читаю Ваши письма, Сонечка, то точно с Вами говорю. Слог Ваших писем совершенный Ваш разговор: вдумчивый, отрывистый, малофразистый.

Сел - думал написать ужасно много и о многом, но покамест - довольно и этого. К тому же, всё о себе, материя скучная. Много есть и мук: давно не посылал Паше и, кроме того, не могу заплатить самых святых долгов. Эмилии Федоровне тоже перестал, вот уже два месяца с половиной, оплачивать квартиру. Послал и тем и другим на днях немного, но самому уж слишком надо. Знаете что, Сонечка: пишите мне почаще непременно и поболее об Ваших семейных делах. Я Вам тоже буду обстоятельнее писать. Во всяком ведь случае, это будет лучше. Постараюсь во что бы то ни стало в этом году воротиться в Россию. Обнимаю Вас крепко; обнимаю мамашу и всех. Съедемся, то уж не расстанемся. Масеньку целую. Всех детей. Елене Павловне мой поклон и искренний привет. Искренний привет Марье Сергеевне. Напишите мне о Ваших похождениях и работах в "Русском вестнике" подробно. Любимов так много значит. Если закреплю мои отношения с "Русским ве<стнико>м", то напишу об Вас Каткову. Я Вам слишком много уж обещал и ничего не сдержал. Не давали обстоятельства. А теперь обнимаю Вас еще раз и пребываю Ваш весь от всего сердца

Федор Достоевский.

Р. S. Адресс мой: Italie, Florence, poste restante, а M-r Thйodore Dostoiewsky.

Ужасно много, слышно, пропадает писем.

(1) было: заключил

(2) было: а все-так<и>

 

361. Э. Ф. ДОСТОЕВСКОЙ

14 (26) февраля 1869. Флоренция

 

Февраль 26/14 69. Флоренция.

Милостивая государыня

многоуважаемая сестрица Эмилия Федоровна,

Дней восемь назад получил я Ваше письмо (от 21 января), и так как в это же время Вы должны были получить и мое письмо, посланное 22-го или 23 января, то я и замедлил отвечать Вам, так как в том, посланном уже письме, всё, о чем Вы спрашиваете, - написано. Но в Вашем письме есть и еще вопрос о том, не могу ли я как-нибудь устроить так, чтоб вместо неопределенных присылок устроить всё это определенно и помесячно. Это, конечно, было бы всего лучше, и я об этом уже думал, но как это сделать? Я сам всю мою жизнь не имел ничего определенного, хотя мне и случалось получать хорошие деньги. Таким образом, и теперь трудно это устроить. Желание мое быть Вам полезным производит иногда то, что я сначала пообещаю, а потом бываю не в состоянии исполнить. Так не следует обещать. Вот почему я не обещаю ничего и теперь положительно, но не хочу скрыть от Вас, что имею некоторую надежду устроить так, чтоб быть Вам полезным помесячно и определенно, как Вы пишете. Но ведь это только надежда; как-то еще она устроится? Во всяком случае, я не думаю Вас долго оставлять в неведении о том, как устроилось, и постараюсь поскорее написать Вам: да или нет. Если да, то есть если всё устроится, то небольшое ежемесячное вспоможение постараюсь устроить и Паше, вместе с Вашим. Но еще раз прошу Вас, не принимайте теперь за положительное обещание.

Сорок рублей, которые Вы получили от Майкова, и шестьдесят рублей, которые получил Паша, пришли от Каткова, у которого я спросил 100 руб. в то время, когда не имел ни малейшего права просить у него, так как не кончил работу и задержал выход книги. Но он был так добр, что исполнил мою просьбу и послал 100 руб. на имя Аполлона Николаевича, как я и просил о том. Зато я сам уже не мог просить для себя, так что в настоящую минуту не получил еще ничего, живу в кредит и очень нуждаюсь. Кроме всего этого, и будущность хлопотлива: жена моя беременна вот уже третий месяц; в сентябре м<еся>це, по расчету, придется ей родить, а я не знаю положительно ни о средствах моих к тому времени, ни о том, где я буду. Самое лучшее было бы быть в России; но Вы сами знаете, могу ли я в настоящую минуту воротиться? Что же касается до того, что я пробуду здесь два года, как говорил Ваня Сниткин, то, может быть, бог и избавит и дело устроится несколько скорее.

Мне очень тяжело было читать то, что Вы пишете об Вашем положении. Жаль мне вас всех искренно. Об Мише жена писала по моей просьбе Марье Григорьевне уже давно; сходил бы он к ней, если еще не ходил. Получил я письмо из Москвы от Сонечки Ивановой; она пишет, что Федя был у них на рождестве и показался очень апатичным. Дай бог Кате здоровья и всевозможных успехов за то, что она Вас радует. Я очень рад, что Паша живет вместе с Вами. Очень бы желал получить от него хоть несколько строк. Но всего больше желаю, чтоб он укрепился на своем служебном месте и старался. Уж такого начальника как Порецкий и вообразить себе нельзя другого.

До свидания, Эмилия Федоровна. Главное, будьте здоровы, чего желаю и детям Вашим. Передайте Паше, что я прошу его мне написать. Адресс мой всё тот же, то есть Italie, Florence, poste restante, а M-r Thйodore Dostoiewsky.

Анна Григорьевна благодарит Вас за память и кланяется Вам.

Ваш искренно любящий и уважающий Вас брат

Федор Достоевский. (1)

Р. S. Милая Эмилия Федоровна, простите за помарку в подписи; по рассеянности подписался по-французски! Третьего дня со мной был припадок, и я до сих пор сам не свой. Не сочтите за неуважение.

Ф. Д<остоевский>.

(1) было: Dostoiewsky

 

362. H. H. СТРАХОВУ

26 февраля (10 марта) 1869. Флоренция

 

Флоренция 26 февраля/10 марта /69.

Каждый день порываюсь отвечать Вам, дорогой и многоуважаемый Николай Николаевич, на Ваше приветливое и любопытнейшее письмо, и вот только что теперь исполняю желание мое. Несколько раз я уже отвечал Вам мысленно и каждый день прибавлял что-нибудь к мысленному письму, и если б всё это записывать, то образовался бы, кажется, целый том. Запоздал же я отвечать сначала по нездоровью (после припадка ждал, пока освежеет голова), а потом Вы сами были виноваты отчасти в том, что я всё откладывал писать: по письму Вашему я вообразил, что "Заря" выйдет на днях; а она вон еще сколько запоздала против первого месяца! Мне же всё хотелось познакомиться со вторым томом и тогда уже изложить все мои впечатления. Потому что всем этим я очень взволнована впрочем, постараюсь писать в некотором порядке.

Во-первых, вот главная сущность впечатлений о "Заре". Для меня "Заря" - явление отрадное и необходимое. Но это для меня; для многого множества она, в настоящую минуту, вероятно, точь-в-точь соответствует тому впечатлению, которое я прочел о ней на днях в "Голосе" (единственная газета русская, здесь получающаяся). Это полное выражение мнения средины и рутины, то есть большинства. Эта статейка написана явно с враждебною целью, статейка ничтожная, об которой не следовало бы и упоминать; но по одному случаю она показалась мне чрезвычайно любопытною, именно: что автор этой статейки просмотрел мысль журнала (а он очевидно просмотрел; потому что если б он ее понял, то не преминул бы осмеять ее). Он именно спрашивает в недоумении: какая причина журнала? Что его вызвало? То есть что нового он хочет сказать? Это, пожалуй, будет спрашивать и большинство. А так как в первые же месяцы каждого нового журнала в публике (совершенно даже равнодушной) начинает непременно образовываться оппозиция журналу, то долго еще будет раздаваться эта оппозиция (очень дурно, если журнал некоторыми второстепенными промахами оправдает эту оппозицию). Но это всё ничего; это всё мелочи и пустяки. Знаете ответ: "Пусть бранят, значит, не молчат, а говорят". Вы же, без сомнения, веруете (как и я) в то, что успех всякой новой идеи зависит от меньшинства. Это меньшинство будет необходимо за вас (даже несмотря на все промахи и ошибки журнала, которые, кажется, будут). Это меньшинство окрепнет и установится к концу года наверно. Почему я так утвердительно говорю? Потому что в журнале есть мысль, и именно та самая, которая теперь необходима, которая неминуема и которой, одной, предстоит расти, а всем прочим "малитися". Но мысль эта трудная и щекотливая, Вы это сами знаете. За эту мысль, особенно когда ее начнут понимать, то есть когда вы ее еще больше растолкуете, вас назовут отсталыми, камчадалами и, пожалуй, продавшимися, тогда как она есть единственная передовая и либеральная мысль, для нас в наше время. Когда же (1) это растолкуете окончательно, тогда все и пойдут за вами. (2) А покамест рутина всегда видит либерализм и новую мысль именно в том, что старо и отстало. "Отечественные записки", "Дело" наверно считаются самыми передовыми. Всё это Вы сами знаете великолепно, а пуще всего то, что Вам принадлежит будущность. Теперь знаете ли, чего я боюсь? Что Вы и (многие из вас) испугаетесь трудов и оставите огромное дело. Ах, Николай Николаевич, эти труды так огромны и требуют столько веры и упорства, что Вы их только после долгого времени узнаете вполне. Так мне кажется. Я же их сам только краюшком знаю, когда соредакторствовал брату; но "Время" и "Эпоха", как Вы сами знаете, до такой откровенности и обнаженности в выражении своей мысли никогда не добирались и держались большею частию средины, особенно вначале. Вы же прямо начали с верхушки; Вам труднее, а стало быть, надо крепко стоять.

Вы в эти два-три года почти молчания Вашего сильно выиграли, Николай Николаевич. Это мое мнение, судя по Вашим "Бедность" и статье в "Заре". Я всегда любовался на ясность Вашего изложения и на последовательность; но теперь, по-моему, Вы стоите несравненно крепче. Жаль, что не "Бедностью" Вы начали в "Заре", то есть жалею, что "Бедность" была напечатана раньше. Как брошюра, вероятно, она была замечена очень немногими, и, вероятно, множество из тех, которые очевидно прочли бы ее с симпатией при ее появлении, даже, может быть, и не знают до сих пор о ее существовании, то есть просто не заметили ее. (Эта брошюрка у Вас впоследствии вся раскупится, будьте уверены. Я ведь убежден, что ее немного теперь разошлось.) Кстати, заметили Вы один факт в нашей русской критике? Каждый замечательный критик наш (Белинский, Григорьев) выходил на поприще, непременно как бы опираясь на (3) передового писателя, то есть как бы посвящал всю свою карьеру разъяснению этого писателя и в продолжение жизни успевал высказать все свои мысли не иначе, как в форме растолкования этого писателя. Делалось же это наивно и как бы необходимо. Я хочу сказать, что у нас критик не иначе растолкует себя, как являясь рука об руку с писателем, приводящим его в восторг. Белинский заявил себя ведь не пересмотром литературы и имен, даже не статьею о Пушкине, а именно опираясь на Гоголя, которому он поклонился еще в юношестве. Григорьев вышел, разъясняя (4) Островского и сражаясь за него. У Вас бесконечная, непосредственная симпатия к Льву Толстому, с тех самых пор как я Вас знаю. Правда, прочтя статью Вашу в "Заре", я первым впечатлением моим ощутил, что она необходима и что Вам, чтоб по возможности высказаться, иначе и нельзя было начать как с Льва Толстого, то есть с его последнего сочинения. (В "Голосе" фельетонист говорил, что Вы разделяете исторический фатализм Льва Толстого. Наплевать, конечно, на глупенькое слово, но не в том дело, а в том: скажите, откуда они берут такие мудреные мысли и выражения? Что значит исторический фатализм? Почему именно рутина и глупенькие, ничего не замечающие далее носу, всегда затемнят и углубят так свою же мысль, что ее и не разберешь? Ведь он очевидно что-то хочет сказать, а что он читал Вашу статью, то это несомненно.) Именно то, что Вы говорите, в том месте, где говорите о Бородинской битве, и выражает всю сущность мысли и Толстого и Вашу о Толстом. Яснее бы невозможно, кажется, выразиться. Национальная, русская мысль заявлена почти обнаженно. И вот этого-то и не поняли и перетолковали в фатализм! Что касается до остальных подробностей о статье, то жду продолжения (которое до сих пор еще не дошло до меня). Ясно, логично, твердо-сознанная мысль, написанная изящно до последней степени. Но кой с чем в подробностях я не согласился. Разумеется, при свидании мы бы с Вами не так поговорили, как на письме. В конце концов я считаю Вас за единственного представителя нашей теперешней критики, которому принадлежит будущее. Но знаете ли что: я прочел Ваше письмо с беспокойством. Я вижу по тону его, что Вы волнуетесь и беспокоитесь, что Вы в большом волнении. Боюсь еще за непривычку Вашу к срочной работе и к упорной работе. Вы должны непременно написать в год три или четыре большие статьи (Вам много еще надо разъяснять, будьте уверены), а между тем Вы точно падаете духом, и не в меру малая вещь Вас колеблет как бы и большая. Между тем Вы в журнале очевидно самое необходимое лицо по сознательному разъяснению мысли журнала. Без Вас журнал не пойдет (это я говорю Вам одному). Итак, надо твердо решиться на подвиг, Николай Николаевич, на долгий и трудный подвиг, и не смотреть на неприятности. Всякая неприятность несравненно ниже Вашей цели, а потому надо сносить, выучиться сносить и вообще закрепиться. Но оставить дело Вы не имеете даже и права; я прокляну Вас тогда, первый.

Теперь скажу Вам, вкратке, об остальном впечатлении на меня журнала. (Похвалу мою ему Вы знаете: у него мысль и будущность; прием его великолепен; он обнажает мысль, не закрывается, отвергает средину, начинает с верхушки; но теперь перейду к неприятному в моем впечатлении.) Прежде всего, журнал мал объемом и скуп, что выражается даже его наружностию. Листы романа Писемского (то есть самые дорогие ценой издателю, - это все поймут) напечатаны так растянуто, то есть таким крупным шрифтом, что я даже и не видывал такого. Статья Данилевского, из капитальных по разъяснению мысли журнала, печатается скупо, то есть слишком помаленьку; дурной эффект обнаружится впоследствии. Если в ней 20 глав, то, по моему мнению, надо бы напечатать всю статью в 4-х, много, в 5-ти книгах; нужды нет, что выйдет помногу; журнал заявляет, стало быть, что это его статья капитальная. А то, печатаясь как теперь, статья растянется нумеров на 10 или на все 12, - так сказать, примозолится публике; видя всё ее да ее, публика потеряет к ней как бы уважение. Я сужу материально; не пренебрегайте матерьяльным взглядом, видимостями. Мало статей; право, на меня такое впечатление произвел первый номер. Мне показалось, что надо бы еще статейки две. Нет насущной, текущей политики и нет фельетона. Ежемесячное политическое обозрение так же необходимо, как и ежедневная газета, особенно для русской публики; и заметьте, теперь время горячее. Политического обозревателя хорошего у нас можно найти (кстати, тот молодой человек, чиновник, который писал в последних номерах "Эпохи" политическое обозрение; забыл даже фамилью его. Очень, очень талантливый и, кажется, превосходный молодой человек). Другое дело фельетонист: фельетониста талантливого у нас трудно найти; сплошь минаевщина и салтыковщина; но, боже мой, сколько текущих, повседневных и необыкновенно примечательных явлений, и как бы разъяснение их послужило в свою очередь разъяснению мысли журнала! Кстати, кто писал театральный фельетон? Очень, очень приятная и точная статья! (5)

Вы избегаете полемики? Напрасно. Полемика есть чрезвычайно удобный способ к разъяснению мысли, у нас публика слишком любит ее. Все статьи, например, Белинского имели форму полемическую. Притом же в полемике можно выказать тон журнала и заставить его уважать. Притом же Вам лично отсутствие полемического приема может даже и повредить: у Вас язык и изложение несравненно лучше григорьевского. Ясность необычайная; но всегдашнее спокойствие придает Вашим статьям вид отвлеченности. Надо и поволноваться, надо и хлестнуть иногда, снизойти до самых частных, текущих, насущных частностей. Это придает (6) появлению статьи вид самой насущной необходимости и поражает публику.

Только что почтамт увеличил плату за пересылку, как тотчас же я и прочел в "Голосе" объявление "Зари" подписчикам об увеличении цены журналу. Это так и это по праву; но ведь подписчик тотчас же скажет: "Хорошо-с; вот вы неумолимо требуете денег; sine qua non; но будьте же и сами исправны. А то начали тем, что вышли 8-го числа, а на второй месяц и еще на неделю опоздали". Ох, Николай Николаевич, в первый год журнал должен не жалеть своих усилий. (7) Покойный брат вот что говорил: "Если бы у сеятеля дома и совсем хлеба не оставалось, но если уж он раз вышел сеять, то уж не жалей, что от семьи хлеб отнял и пришел в землю бросать; сей как следует, иначе не взойдет и не пожнешь". А у вас вдруг уж 2000 подписчиков. Тут-то бы и усилить пожертвования, чтоб добрать третью тысячу. И добрали бы наверно, и на 2-й год как бы легко было. Ну а теперь не доберете, и трудов себе самим только больше наделали в будущем. Впрочем, будущность ваша, но нужно упорство и ужасный труд. Кто у вас заправляет собственно насущною деловою частию журнала? Тут нужен человек крепкий и упорный и подымчивый. Надо раза по три в сутки иногда в типографию съездить.

Жду с нетерпением продолжения трех статей, особенно Вашей и Данилевского. Об романе Писемского сказать ничего теперь не могу; надо прочесть дальше. Впрочем, на этот счет у вас лучше всех других: "Райский", я и прежде знал, что ничтожен; а уж Тургенева повесть в "Русском вестнике" (я читал) - такая ничтожность, что не приведи господи. По первой части Писемского заключаю, что не может не быть весьма талантливых вещей и в остальных частях.

Благодарю Вас очень, добрейший и многоуважаемый Николай Николаевич, что мною интересуетесь. Я здоров по-прежнему, то есть припадки даже слабее, чем в Петербурге. В последнее время, 1 1/2 месяца назад, был сильно занят окончанием "Идиота". Напишите мне, как Вы обещали, о нем Ваше мнение; с жадностию ожидаю его. У меня свой особенный взгляд на действительность (в искусстве), и то, что большинство называет почти фантастическим и исключительным, то для меня иногда составляет самую сущность действительного. Обыденность явлений и казенный взгляд на них, по-моему, не есть еще реализм, а даже напротив. В каждом нумере газет Вы встречаете отчет о самых действительных фактах и о самых мудреных. Для писателей наших они фантастичны; да они и не занимаются ими; а между тем они действительность, потому что они факты. Кто же будет их замечать, их разъяснять и записывать? Они поминутны и ежедневны, а не исключительны. Ну что ж это будет, если глубина идеи наших художников не пересилит в изображениях их глубину идеи, н<а>прим<ер>, Райского (Гончарова)? Что такое Райский? Изображается, по-казенному, псевдорусская черта, что всё начинает человек, задается большим и не может кончить даже малого? Экая старина! Экая дряхлая пустенькая мысль, да и совсем даже неверная! Клевета на русский характер при Белинском еще. И какая мелочь и низменность воззрения и проникновения в действительность. И всё одно да одно. Мы всю действительность пропустим этак мимо носу. Кто ж будет отмечать факты и углубляться в них? Про повесть Тургенева я уж не говорю: это черт знает что такое! Неужели фантастичный мой "Идиот" не есть действительность, да еще самая обыденная! Да именно теперь-то и должны быть такие характеры в наших оторванных от земли слоях общества, - слоях, которые в действительности становятся фантастичными. Но нечего говорить! В романе много написано наскоро, много растянуто и не удалось, но кой-что и удалось. Я не за роман, а за идею мою стою. Напишите, напишите мне Ваше мнение и как можно откровеннее. Чем больше Вы обругаете, тем больше я оценю Вашу искренность. "Русский вестник" не успел напечатать конец в декабре и обещал его в приложении. Полагаю, что приложат к февральской книге. Я бы желал, чтоб Вы прочли конец. Тем не менее я нахожусь в очень хлопотливом положении. Впрочем, я сам очень многим недоволен в моем романе. А я, к тому же, еще отец его.

Вот в чем дело: поблагодарите от меня Данилевского, Кашпирева, Градовского и всех тех, которые принимают во мне участие. Это во-первых. А во-2-х, голубчик Николай Николаевич, надеюсь на Вас в одном очень щекотливом для меня деле и прошу всего Вашего дружеского в нем участия. Вот это дело:

Вы чрезвычайно лестно для меня написали мне, что "Заря" желает (8) моего участия в журнале. Вот что я принужден ответить: так как я всегда нуждаюсь в деньгах чрезвычайно и живу одной только работой, то всегда почти принужден был всю жизнь, везде, где ни работал, брать деньги вперед. Правда, и везде мне давали. Я выехал скоро два года назад из России, уже будучи должен Каткову 3000 рублей, и не по старому расчету с "Преступлением и наказанием", а по новому забору. С той поры я забрал еще у Каткова до трех тысяч пятисот рублей. Сотрудником Каткова я остаюсь и теперь, но вряд ли дам в "Русский вестник" что-нибудь в этом году. У меня теперь есть три идеи, которыми я дорожу. Одна из них составляет большой роман. Полагаю, что они изберут роман, чтобы начать будущий год. Несколько месяцев у меня теперь свободных. Конечно, "Русский вестник" будет присылать мне деньги и в этом году, хотя я и остался там несколько должен. Но нужды мои увеличиваются (жена опять беременна), расходов много, а жили мы в последнее время с такой экономией, что даже отказывали себе во всем. В последние полгода мы прожили всего-навсе только 900 рублей и это с переездами из Вевея в Милан и во Флоренцию, и сверх того из этих 900 рублей сто было отослано недавно Паше и. Эмилии Федоровне. В настоящую минуту я еще не получил от Каткова денег, нуждаюсь чрезвычайно, почти до последней степени. "Русский вестник" прав: я опоздал и к тому же просил свести счеты. Полагаю, недели три еще промедлят присылкой; но не в том главное дело, а дело в ближайшем будущем. Короче, мне необходимы деньги до последней степени, и потому я предлагаю редакции "Зари" следующее: во-1-х, я прошу выслать мне сюда во Флоренцию, теперь же, вперед 1000 руб. (тысячу рублей); сам же обязуюсь, во-2-х, к 1-му сентября нынешнего года, (9) то есть через полгода, доставить в редакцию "Зари" повесть, то есть роман. Он будет величиною в "Бедных людей" или в 10 печатных листов; не думаю, чтобы меньше; может быть несколько больше. Не опоздаю доставкой ни одного дня. (На этот счет я довольно точен.) Если опоздаю хоть месяц, то, пожалуй, решаюсь не получить за него остальной платы. Идея романа меня сильно увлекает. Это не что-нибудь из-за денег, а совершенно напротив. Я чувствую, что сравнительно с "Преступлением и наказанием" эффект "Идиота" в публике слабее. И потому всё мое самолюбие теперь поднято: мне хочется произвести опять эффект; а обратить на себя внимание в "Заре" мне еще выгоднее, чем в "Русском вестнике". Видите, я Вам всё пишу ужасно откровенно. Плату с листа я предлагаю в 150 руб. (с листа по расчету "Русского вестника", если лист "Зари" меньше), - то есть то, что я получаю с "Русского вестника". Меньше не могу. (Мы с братом вперед давали еще более.) Постараюсь справить работу как можно лучше; Вы сами поймете, голубчик, что вся моя выгода в этом. Теперь собственно к Вам, Николай Николаевич, чрезвычайная просьба моя:

1) Способствовать дружески успеху этого дела, если найдете это подходящим делом для журнала. 2) Если получите согласие Кашпирева, то чрезвычайно и убедительнейше прошу прислать мне деньги нимало не медля, распорядившись так: 200 (двести рублей) из этой тысячи выдать от меня, с передачею моей чрезвычайной благодарности, Аполлону Николаевичу Майкову, которому я их уже с лишком год должен. Другие 200 руб. (двести рублей) передать от меня сестре моей жены Марье Григорьевне Сватковской (она знает для чего) по прилагаемому адрессу: Марья Григорьевна Сватковская, на Песках, у 1-го Военно-сухопутного госпиталя, по Ярославской улице, дом № 1, хозяйке дома. Остальные затем 600 руб. (шестьсот рублей) прошу Вас выслать прямо мне, сюда во Флоренцию, по следующему адрессу: Italie, Florence, а М-r Thйodore Dostoiewsky, poste restante. Наконец, 3) Если всё это возможно устроить, то уведомить меня и выслать мне деньги нимало не медля. Об этом прошу Вас как старого друга; ибо до того нуждаюсь в настоящую минуту, как никогда не нуждался. Наконец, если и не обделается дело, то тоже прошу Вас немедленно меня об этом уведомить, чтоб уж я напрасно не надеялся и не рассчитывал, а главное, чтобы знать. Кроме того, если и уладится дело, то, до времени, об этом лучше не говорить лишним людям. Наконец, я бы желал, чтоб роман, который я доставлю к 1-му сентябрю в редакцию "Зари", был напечатан в осенних номерах журнала этого года. Так мне выгоднее по некоторым расчетам. Но разумеется, если редактор захочет напечатать в будущем году, то я не воспротивлюсь. Одним словом, оставляю на волю редакции и заявляю только желание.

Теперь как старому другу и сотруднику сообщу Вам в секрете и еще одно мое чрезвычайное беспокойство: эти 200 руб., которые я должен более года Аполлону Николаевичу, кажется, причиною его теперешнего молчания; он вдруг прекратил со мною всякую переписку. Я просил Каткова, в декабре, выслать 100 руб. Эмилии Федоровне и Паше, на имя Аполлона Николаевича (как и всегда делалось в этих случаях), а его просил, в последнем письме моем, передать эти 100 руб. Эм<илии> Федоровне. Он, вероятно, подумал, что я получил знатный куш, купаюсь в золоте, ему не возвращаю долга, а его же прошу передать 100 руб. Эм<илии> Федоровне. "Помогать другим есть деньги, а возвратить долг нет" - вот что он, вероятно, подумал. А между тем если б он знал, в какое положение я сам поставил себя. Забрав много в "Русск<ом> вестнике" (на необходимое), я в последние полгода так нуждался с женой, что последнее даже белье наше теперь в закладе (не говорите этого никому). В "Русском" же "вестнике" просить не хотел до окончания романа. Но они теперь сводят счеты и до сих пор медлят ответом. Конечно, я виноват, что в целый год не заплатил, и уж слишком много страдал от этой мысли, но в эти два года за границей я прожил всего только 3500 руб. Тут и переезды, и некоторые посылки в Петербург, и Соня, - не было из чего выслать. А он, к тому же, никогда не спрашивал с меня, я и думал, что он может подождать, каждый месяц почти надеясь выслать ему. Эти 100 руб. Эмилии Федоровне, должно быть, его обидели; но ведь Эмилия Федоровна чуть с голоду не умирает, как было не помочь! При мрачном положении моем мысль, что вот и еще преданный человек оставляет меня, - мне ужасно мучительна. Не говорил ли он с Вами чего, или не знаете ли Вы чего? Если знаете, то сообщите, голубчик! С другой стороны, странно мне, что из-за 200 рублей порвалась связь, иногда дружеская, продолжавшаяся между нами с 46-го года. К тому же, я и без того всеми забыт. Ну вот сколько написал; а между тем что это значит перед свиданием и приятельским разговором? Холодно, недостаточно, ничего не выражено - эх, когда-то увидимся! Может быть, как-нибудь это и обделается. Я кое на что надеюсь. До свидания; Анна Григорьевна жмет Вам руку и благодарит за память. Еще раз поклон всем, кто меня помнит. Что Аверкиев? Кланяйтесь ему. Как жалко мне Долгомостьева. Ваш весь и душевно преданный

Федор Достоевский.

NB. Если Вам придется отдавать двести рублей Аполлону Николаевичу, то не забудьте, добрейший Николай Николаевич, упомянуть при этом, что я сам буду благодарить его письмом, но что теперь не уведомил его письмом потому, что не мог знать заране о решении редакции "Зари".

Вот уже 10-е марта, а я всё еще не получил 2-й ном<ер> "Зари". Хожу каждый день на почту и всё: niente, niente. К тому же дождь и холод, скверно.

(1) было: Именно

(2) далее начато: Рутина

(3) далее было начато: какого-ниб<удь>

(4) далее было начато: и сраж<аясь>

(5) фраза: Кстати...... статья! - вписана в конце письма

(6) было: а. придаст статье б. придаст существованию

(7) было: сил

(8) далее было: иметь

(9) далее было начато: достав<ить>

 

363. С. А. ИВАНОВОЙ

8 (20) марта 1869. Флоренция

 

Флоренция 8/20 марта/69.

Вы отвечали аккуратно и тотчас же, дорогой и милый друг мой Сонечка, (1) на мой вызов начать аккуратнее и точнее нашу переписку, а я же первый и не сдержал слова: промедлил больше двух недель Вам отвечать. И не могу сказать, что за делами; дела мои я давно покончил и сдал; но за тоскливым положением. "Русский вестник" на мою просьбу о деньгах отвечал через семь недель (целый великий пост), и деньги я только что теперь получил, и всё это несмотря на то, что сам же их уведомлял 2 месяца назад о крайнем моем положении. Получил письмо из редакции с большими извинениями, что не могли выслать раньше и что задержали их дела редакции и счеты и хлопоты в начале каждого года. Это правда, что в начале каждого года к ним и подступиться нельзя, это у них и прежде и всегда было, и я помню, что мне и в 66-67 годах тоже не отвечали в Петербург по месяцу; но всё же нам с женой от этого во Флоренции было не легче, и даже очень нелегко. Если бы не заняли у одного господина 200 ф<ранков> да не получили по мелочи еще 100 ф<ранков>, то просто умирай от неприятностей в совершенно незнакомом городе. Но пуще всего тревожила нас, во всё это время ожидания, неизвестность. Вот почему, дорогой друг мой, у меня и руки не поднимались писать не только к кому-нибудь, но даже к Вам. Конечно, они сохраняют меня сотрудником и даже с удовольствием, что и по письму их видно; да и не стали бы присылать деньги вперед, если б не так. Кроме того, я Катковым не только доволен, но даже благодарен ему за то, что давал вперед. Нынче журналы обеднели и вперед не дают; а я получил от них несколько тысяч вперед (четыре) еще до того срока, (2) как стал отрабатываться, то есть печатать роман. И потому ни сердиться на них, ни изменять им я не могу, а главное, желал бы им быть полезным. Вы говорите, что, по слухам, их журнал падает? Неужели это правда? Мне казалось бы, что нет, - не потому, разумеется, что я участвую, а потому, что это решительно лучший и твердо сознающий свое направление журнал у нас в России. Это правда, что он сух, что литература в нем не всегда хороша (хотя не хуже других журналов; все первые вещи явились у них: "Война и мир", "Отцы и дети" и т. д., не говоря о прежних, старинных годах, и это публика все-таки помнит). Критика редкая (но иногда очень меткая, особенно в том, что не касается так называемой изящной литературы), но, главное, наверное появится в каждый год, о чем (3) знает каждый подписчик, три-четыре статьи, самых дельных, самых метких, самых характерных и надобных в настоящее время, и самых новых, и, главное, непременно только у них и ни в одном другом журнале, - об чем знает публика. Вот почему, мне кажется, журнал не может слишком упасть, несмотря на свою сухость и как бы специальность.

В 67-м году сам Катков, при Любимове и секретаре редакции, говорил мне, что у них прибыло 500 подписчиков лишних, говорил же, приписывая "Преступлению и наказанию". "Идиот", я верю, не мог дать новых подписчиков; это мне жаль, и вот почему я очень рад, что они, несмотря на видимый неуспех романа, всё еще держатся за меня. Уведомили меня с извинением, что не могли напечатать конец в декабрьской книге, но разошлют подписчикам особо. Ну, это сквернее всего для меня. Получили ль хоть Вы конец? Напишите, пожалуйста. Мне, впрочем, посылают сюда "Р<усский> вестник" и за этот год, авось вышлют с февральской книжкой. Из Петербурга мне, впрочем, писали (4) откровенно, что "Идиота" хотя многие ругают и хотя в нем много недостатков, но зато все читают с большим интересом (то есть те, которые читают). Мне это только и нужно. А насчет недостатков я совершенно и со всеми согласен; а главное, до того злюсь на себя за недостатки, что хочу сам на себя написать критику. Страхов хочет мне прислать свой разбор "Идиота", а он не принадлежит к моим хвалителям.

Всё я Вам пишу о, себе; но так как уже начал на эту тему, то уж слушайте, голубчик мой, дальше; потому что эти литературные обстоятельства составляют, по некоторым комбинациям, всё мое теперешнее, будущее и возвращение в Россию. А как бы, как бы хотелось мне обнять всех вас и даже быть с вами постоянно, что, может, и сбудется! Не говорю уже, друг мой, о том (что Вы совершенно поймете), что в литературном деле моем есть для меня одна торжественная сторона, моя цель и надежда (и не в достижении славы и денег, а в достижении выполнения синтеза моей художественной и поэтической идеи, то есть в желании высказаться в чем-нибудь, по возможности вполне, прежде чем умру). Ну вот я и задумал теперь одну мысль, в форме романа. Роман этот называется "Атеизм"; мне кажется, я весь выскажусь в нем. И представьте же, друг мой: писать его здесь я не могу; для этого мне нужно быть в России непременно, видеть, слышать и в русской жизни участвовать непосредственно; надо, наконец, писать его два года. Здесь же я этого не могу и потому должен писать другое. Всё это делает мне всё дальше и дальше жизнь за границей несносною. Знаете ли, что я теперь без шести или по крайней мере без пяти тысяч наличных денег никак не могу возвратиться в Россию. Я рассчитывал сначала на роман, то есть на успех "Идиота". Если б успех был равный "Преступлению и наказ<анию>", то у меня были бы эти 5000. Но теперь эти расчеты надо отложить на дальнейшее, и потому господь знает, когда я возвращусь. А мне надо, надо воротиться. Вы пишете о Тургеневе и о немцах. Тургенев за границей выдохся и талант потерял весь, об чем даже газета "Голос" заметила. Я не боюсь онемечиться, потому что ненавижу всех немцев, но мне Россия нужна; без России последние силенки и талантишка потеряю. Я это чувствую, живьем чувствую.

И потому слушайте о моих литературных обстоятельствах, от которых зависит мое настоящее положение, возвращение в Россию и всё будущее. Продолжаю писать: "Заря" прислала мне через Страхова 2-е письмо; это уже формальное приглашение от редакции писать для них. Просят коллективно Страхов, редактор Кашпирев и еще некоторые сотрудники, которых я (5) и не знаю (Градовский, н<а>пример), и Данилевский (которого я уже 20 лет не видал), - не романист Данилевский, а другой, замечательнейший человек. Кроме того, видно, что в "Заре" совокупилось (6) уже много новых сотрудников, очень замечательных по направлению (глубоко-русскому и национальному). Первый номер "Зари" произвел на меня впечатление сильное и именно своим откровенным и сильным направлением и двумя главными статьями: Страхова и Данилевского. (Страхова статью прочтите, Сонечка, непременно; Вы (7) подобного по критике еще сродясь не читали.) Данилевского статья "Европа и Россия" будет огромная статья, во многих номерах. Это редкая вещь. Этот Данилевский был прежде социалист и фурьерист, замечательнейший человек и тогда еще, когда попался, двадцать лет тому назад, по нашему делу; был удален и вот теперь воротился вполне русским и национальным человеком. До сих пор он ничего не писал. (Его статью я Вам особенно рекомендую.) Вообще журнал имеет будущность, если только они как-нибудь уживутся вместе, тем более что Страхов, который, в сущности, настоящий редактор, по моему мнению, мало способен к непрерывной, периодической работе. Я, может, и ошибаюсь, дай-то бог. Я отвечал на их предложение, что я всегда готов участвовать, но так как я, по положению моему, нуждаюсь всегда в деньгах вперед, а Катков мне всегда давал вперед, то и у них прошу для своего обеспечения теперь же 1000 руб. вперед. (Это немного; да и чем же я буду жить, работая? Не у Каткова же просить денег, когда занят работою для другого журнала.) Письмо послал на днях, и теперь жду ответа. Я знаю только одно, что если у них есть деньги, то они наверно пришлют; но знаю и то, что у них может не быть, потому что знаю по опыту, как труден первый год издания журнала. Вообще мне никакой особенной выгоды в денежном отношении не будет, если пришлют мне тысячу; у Каткова я бы то же получил и даже гораздо больше. Разве то, что в настоящую минуту будет побольше денег (что очень мне теперь нужно), да то, что из этой тысячи я могу сейчас же отделить 400, чтоб помочь Паше и Эм<илии> Федоровне и, сверх того, заплатить один несноснейший и мучительный для меня долг в Петербурге, долг чести, без векселя. Только для этого одного долга я и спросил у них тысячу вперед. Кроме того, как мне кажется, будет маленькая выгода еще в том, что я явлюсь перед публикой в другом журнале и если явлюсь хорошо, то и в "Русском вестнике" меня будут побольше ценить. Но боюсь, что в "Русском вестнике" обидятся, хотя я исключительного сотрудничества "Русскому вестнику" не обещал, а стало быть, могу, в свободное время, участвовать и в других журналах. Но в том беда еще, что я "Р<усскому> вестнику" должен остаюсь еще чуть не до 2000 руб., так как всего я получил от них, с теперешней присылкой, до 7000 руб., и всегда вперед. Вот этим они могут обидеться. Но я уже им написал, еще три месяца назад, что роман, который я им напишу, будет готов не для этого, а для будущего семидесятого года. Вещь же, которую я хочу писать для "Зари", повесть, будет готова в четыре месяца и возьмет у меня именно то только время, которое я и назначил себе для гулянья, для отдыха после 14 месяцев работы. Но вообще боюсь, что выйдут сплетни, которые мне повредят в "Р<усском> вестнике". И потому, Сонечка (так как Вы тоже в сношениях с редакцией), не проговоритесь как-нибудь там, что я в сношениях с "Зарей", да и не говорите вообще никому, если б даже и пришел такой случай. Кстати: что Вы там переводите? Напишите мне непременно, чтоб я мог прочесть Ваш перевод. Непременно.

Ну так вот, я описал Вам подробно положение моих (8) надежд в настоящую минуту. Главный расчет мой в том, что "Идиот" и повесть в "Заре" (которую напечатают в нынешнем году) могут быть проданы, в конце года, вторым изданием, а следств<енно>, дадут мне возможность уже положительную думать о возвращении в Россию. Я уже Вам объяснял, как необходимо мне это во всех отношениях. Но пуще всего я хочу видеть Вас и быть подле всех вас. Уж очень нам здесь скучно становится. Анна Григорьевна теперь будет занята своим делом; но это ожидается к сентябрю, где я тогда буду - не знаю, потому что Флоренция нам обоим безмерно надоела. Между тем и надо непременно поселиться где-нибудь на всё лето и на сентябрь, в постоянном и в спокойном месте - мне для работы, а Ане для сентября. С нами будет жить к тому времени мамаша Анны Григорьевны. Как бы хорошо было, если б всё это произошло в России, если б мы могли хоть к августу возвратиться в Россию; но не может, кажется, быть такой комбинации в настоящее время.

Продолжайте мне непременно писать, ангел мой, о всех подробностях вашей жизни, собственно Вашей и всех вас. Мы, и без писем Ваших, беспрерывно говорим о Вас с Аней, а как получим письма, то и нет конца нашим мечтам и предположениям. Бедная Ваша мамаша, сколько она потеряла со смертию незабвенного Александра Павловича, больше вас всех она потеряла! Она грустит теперь, что лучшие ваши годы (Ваши и Машеньки) проходят так скучно. Я, Сонечка, голубчик мой, непременно хочу вернуться к Вашей свадьбе и быть на ней. Не сердитесь на меня за это желание; Вам слишком хорошо известно, как я смотрю на это: всё это должно быть и сделаться по Вашей воле и к общему удовольствию. Так оно и будет, в это я верую. Меня очень беспокоит то, что Вы пишете о нездоровье Саши; это дурно; но скажите, что за причина ему была оставить университет и заняться таким неблагодарным делом (неблагодарным, я знаю наверно), как инженерство путей сообщения. И какие расчеты были у Александра Павловича? Вот по таким же точно, может быть, расчетам и меня с братом Мишей свезли в Петербург в Инженерное училище, 16-ти лет, и испортили нашу будущность. По-моему, это была ошибка.

Вы пишете, что видели Федю. Человек он добрый, это правда, и, по-моему, ужасно похож, по сущности своего характера, на покойного брата Мишу, своего отца, в его годы, кроме его образования, разумеется. Необразование ужасно гибельная вещь для Феди. Конечно, ему скучно жить; при образовании и взгляд его был бы другой и самая тоска его была бы другая. Эта скука и тоска его, конечно, признак хорошей натуры, но в то же время может быть для него и гибельна, доведя его да какого-нибудь дурного дела; вот этого я боюсь за него. Вообще вся эта семья, так мне близкая, меня приводит в отчаяние. Эмилия Федоровна жалуется на свою бедность, дочь ее Катя растет в большой тоске. Миша, которого Вы не знаете и который лучше Феди, почти ничего не делает и всё ищет места. При мне было бы им лучше. Мысль об них меня беспрерывно мучает, я уже не говорю о Паше. Ах, ангел мой, Вы не знаете, до какой степени я уже успел (9) принять от них всякой неприятности. Злоба, клевета, насмешки - всё это на меня. Во всех своих несчастьях они винят одного меня. Эмилия Федоровна уверяет, что у них была фабрика и они, до моего приезда, жили богато, а когда я приехал и начал журнал, то все обеднели. (10) Всё это ложь; когда я возвратился из ссылки, фабрика была обременена долгами и в полном упадке. Притом же и при начале журнала она продолжалась еще два года; но так как она ничего уже не приносила, кроме хлопот, то брат и продал при мне своему приказчику за ничтожнейшую сумму. Журнал же начал брат, и незадолго до возвращения моего испросил (11) позволения у правительства издавать журнал. Начал он его с тем, чтоб спастись от тюрьмы за долги. Журнал этот пошел через меня и имел 4500 подписчиков; он доставил брату, за три года, до 60000 руб. чистого барыша. Что ж они на меня теперь жалуются? Когда умер брат, денег не было ни копейки, а нужно было додать 8 номеров журнала. Они теперь обвиняют меня: зачем я не бросил журнал и не отдал им 10000, которые взял у тетки? Каково обвинение! Да за что я буду отдавать и почему я должен? От сердца помочь я готов, но почему же должен? Потому, дескать, что брат меня содержал в Сибири. Совсем нет. Во всю Сибирь он выслал мне всего до 1000 руб. серебр<ом>, не более, остальное я заработал собственной работой. Да сверх того, имея полное право потребовать с брата права участия в барышах журнала, я никогда не требовал. А за сочинения мои, за "Мертвый дом" н<а>пример, я взял с брата всего по 200 руб. с листа, тогда как другие (12) журналы мне предлагали по 250 руб. Они уверяют, с насмешкой, что и журнал-то я основал, чтоб иметь возможность печатать свои сочинения, которые нигде не принимали. Это, вероятно, они говорят про "Мертвый дом" и про "Преступление и наказание". Теперь они кричат, что я их бросил, я, который им всё отдал! Когда умер брат, я, достав денег, собрал их же, всех сотрудников и знакомых, и журнал решено было издавать по их же просьбе. Скажите, если б я бросил журнал, что бы они теперь говорили? "Мы были богаты, потому что был журнал с 4000 подписчиков. Федору Михайловичу стоило бы дать 10000, дотянуть год, и мы были бы теперь богаты, но он журнал бросил". Вот что они бы говорили! Как они злобно смотрели на мою свадьбу (я разумею Эмилию Федоровну, Владиславлевых, Катю и, может быть, Пашу), какие насмешки они говорили тогда, что они внушали про меня, потихоньку, Анне Григорьевне, как пугали ее, как мерзили ей меня! (Всё это я теперь узнал; всё это факты, уверяю Вас.) Жаль, что я Вам всего не могу написать. Теперь я сам едва имею чем жить, а они кричат, что я их бросил! Я выехал из России, уже бывши должным Каткову 3000. Поверите ли Вы, что эти два года я жил всего на 4000 р., с переездами, с рождением Сони, и сверх того, из этих же денег, (13) из этих же 4000, нашел возможным, за два года, истратить на них более 700 руб. (считая всё) да за квартиру ихнюю 500 руб. Алонкину еще должен, - итого истратил на них до тысячи двухсот руб. Они же костят меня и ругают (это я знаю положительно) за то, "что я их бросил, тогда как брат меня содержал в Сибири". А по справедливости, брат мне бесчисленно должен остался. Вместо того, чтоб бросить эти 10000, да потом до двенадцати (если не более) тысяч уплатить кредиторам, да еще и теперь быть должным, - лучше бы я Вам отдал теперь пять тысяч, (14) которые покойный Александр Павлович отдал брату за три месяца до его смерти. Александр Павлович тогда сказал мне, на мой совет дать их брату, чтоб я их гарантировал. Разумеется, серьезно и положительно ни я их не мог гарантировать, потому что сам ничего не имел, ни Александр Павлович не мог меня спрашивать серьезно, то есть в деловом отношении. Да и дал он брату уже без меня и безо всякой моей подписи. Но ведь я же понимаю, что не в подписи дело, а в том, что я, первый, навел на мысль Вашего папашу отдать деньги брату, и, сверх того, он тогда же пожелал, чтобы я их обеспечил. А стало быть, по совести, я признаю себя в этих деньгах виноватым торжественно, и если когда-нибудь благословит меня бог выбраться из этих петербургских кредиторов и что-нибудь написать с успехом, вроде "Преступления и наказания", то второе издание ваше. И покамест я жив, то вечно буду иметь в мысли отдать всем вам эти 5000. И это будет; я верую.

Ах, Сонечка, как начну на эту тему, то и распишусь безмерно. Слишком уж меня эти петербургские мучают. Прощайте! Обнимаю вас всех. Я люблю Вас и всех Ваших больше всех и Александра Павловича слишком помню и ценю. Обнимаю вас всех. Всем поклон. Машу целую. Марье Сергевне, Елене Павловне напомните обо мне. Обнимаю и целую крепко Верочку.

Ваш весь Федор Достоевский.

Пишите мне. Адресс тот же.

Анна Григорьевна всех вас целует крепко и любит искренно.

(1) далее было начато: а я опя<ть>

(2) вместо: еще до того срока было: до тех пор

(3) было: что

(4) далее было: что

(5) далее было: их

(6) было начато: образов<алось?>

(7) далее было: еще

(8) было: мое положение

(9) далее было: при них

(10) далее было начато: фабри<ка>

(11) было: взял (12) далее было: мне

(13) далее было: пошло на

(14) было: 500

 

364. H. H. СТРАХОВУ

18 (30) марта 1869. Флоренция

 

Флоренция 30/18 марта/69.

Во-первых, благодарю Вас, многоуважаемый Николай Николаевич, за то, что не замедлили Вашим ответом: в моих обстоятельствах это составляет половину дела, потому что определяет мои занятия и намерения. Благодарю Вас, во-вторых, за распоряжение о присылке "Зари", а в-третьих - за доброе известие об Аполлоне Николаевиче. Я напишу ему сам, в ответ на его письмо, на днях. Если он меня Вам хвалил, то будьте уверены, что и я его постоянно. В это последнее время недоумения, происшедшего от моей мнительности, я ни капли не потерял к нему моего сердечного расположения. А о том, что он хороший и чистый человек, - в этом для меня слишком давно нет сомнения, и я весьма рад, что Вы с ним так сошлись.

Если "Заря" не имеет покамест такого успеха, какого бы желательно, то ведь все-таки же она имеет успех и почти значительный, а это не шутка. Хоть третью тысячу подписчиков вы, может быть, и не доберете, но, поддержав успех в продолжение года, вы, повторяю это с упорством, станете на твердое основание. Из ежемесячных журналов нет ни одного с таким точным и твердым направлением. Второй номер на меня произвел чрезвычайно приятное впечатление. Про Вашу статью и не говорю. Кроме того, что это - настоящая критика, - именно то самое слово, которое теперь всего необходимее и всего более разъясняет дело. Статья же Данилевского, в моих глазах, становится всё более и более важною и капитальною. Да ведь это - будущая настольная книга всех русских надолго; и как много способствует тому язык и ясность его, популярность его, несмотря на строго научный прием. Как хотелось бы мне поговорить об этой статье с Вами, именно с Вами, Николай Николаевич; но слишком много надо говорить. Она до того совпала с моими собственными выводами и убеждениями, что я даже изумляюсь, на иных страницах, сходству выводов; многие из моих мыслей я давно-давно, уже два года, записываю, именно готовя тоже статью, и чуть не под тем же самым заглавием, с точно такою мыслию и выводами. Каково же радостное изумление мое, когда встречаю теперь почти то же самое, что я жаждал осуществить в будущем, - уже осуществленным - стройно, гармонически, с необыкновенной силой логики и с тою степенью научного приема, которую я, конечно, несмотря на все усилия мои, не мог бы осуществить никогда. Я до того жажду продолжения этой статьи, что каждый день бегаю на почту и высчитываю все вероятности скорейшего получения "Зари" (и хоть бы по три-то главы печатала редакция вместо двух! Прочтешь две главы и думаешь: целый месяц еще, а пожалуй и 40 дней! - так как "Заря" все-таки не отличается же аккуратностию выхода, не правда ли?). Потому еще жажду читать эту статью, что сомневаюсь несколько, и со страхом, об окончательном выводе; я всё еще не уверен, что Данилевский укажет в полной силе окончательную сущность русского призвания, которая (1) состоит в разоблачении перед миром русского Христа, миру неведомого и которого начало заключается в нашем родном православии. По-моему, в этом вся сущность нашего будущего цивилизаторства и воскрешения хотя бы всей Европы и вся сущность нашего могучего будущего бытия. Но в одном слове не выскажешься, и я напрасно даже заговорил. Но одно (2) еще выскажу: не может такое строгое, такое русское, такое охранительное и зиждительное направление журнала не иметь успеха и не отозваться радостно в читателях, после нашего жалкого, напускного, с раздраженными нервами, одностороннего и бесплодного отрицания.

2-я книжка "Зари" составлена, кроме того, обильно. В ней есть очень хорошие статьи. (3) Приятно видеть книжку.

Но несколько строк в Вашем письме, многоуважаемый Николай Николаевич, на время весьма удивили меня. Что это Вы пишете - и с такою тоской, с такою видимою грустию, - что статья Ваша не имеет успеха, не понимают, не находят ее любопытною. Да неужели ж Вы, действительно, убеждены были, что все так, тотчас же, и поймут? По-моему, это было бы даже плохою рекомендациею для статьи. Что слишком скоро и быстро понимается, - то не совсем прочно. Белинский только в конце своего поприща заслужил известность желаемую, а Григорьев так и умер, ничего почти не достигнув при жизни. Я привык Вас до того уважать, что считал Вас мудрым и для этого обстоятельства. Сущность дела так тонка, что всегда улетает от большинства; они понимают, когда уже очень разжуют им, а до того им кажется всегда всякая новая мысль не особенно любопытною. И чем проще, чем яснее (то есть чем с большим талантом) она изложена, - тем более и кажется она слишком простою и ординарною. Ведь это закон-с! Простите меня, но я даже усмехнулся на Ваше, очень наивное, выражение, что "не понимают люди даже очень смышленые". Да эти-то скорей других и всегда не понимают и даже вредят пониманию других, - и это имеет свои причины, слишком ясные, и конечно, тоже закон. Но ведь сами же говорите Вы, что за Вас восторженно стоят и Градовский, и Данилевский, что Аксаков к Вам заехал и т. д. Мало Вам этого? Но я все-таки твердо уверен, что в Вас настолько есть самосознания и внутренней потребности движения вперед, что Вы не потеряете уважения к своей деятельности и не оставите дела! А то не пугайте, пожалуйста. Вы уйдете "Заря" распадется.

Теперь о делах: личные, денежные обстоятельства мои теперь несколько поисправились присылкою от Каткова, который видимо ценит меня как сотрудника, а я ему за это очень благодарен. Но я до того зануждался, что и эти присланные деньги мне помогли почти только на минуту. Очень скоро я буду опять нуждаться; но поверьте мне, многоуважаемый Николай Николаевич, что не одни деньги, а истинное сочувствие к "Заре" (в котором Вы-то, может быть, сомневаться не будете) возбуждают мое желание в ней участвовать. Несмотря на всё это, я не могу никак принять предложение Кашпирева, в том виде, как Вы изобразили в Вашем письме, - именно потому, что это для меня физически невозможно. Тысяча рублей, да еще с рассрочкой (и первая выдача не сейчас, а сейчас-то и составляет главное) - для меня теперь слишком мало. Согласитесь сами, что заняться вещью, говоря относительно, объемистою, в 10, в 12 листов, - и во всё это время иметь в виду только тысячу рублей, чуть не до сентября, в моем положении слишком недостаточно. Конечно, и прежде, делая такое предложение, я был бы в тех же условиях. Но настоятельная нужда моя была, месяц назад, ПРИ МОЛЧАНИИ "РУССКОГО ВЕСТНИКА", до того сильна, что тысяча рублей сейчас и разом имела для меня чрезвычайную ценность. Теперь же мне выгоднее сесть, и сесть как можно скорее, за роман на будущий год в "Русский вестник", который до того времени не оставит меня без денет, да и расставаться с Катковым я никогда не был намерен. Но вот что я могу, в настоящую минуту, представить "Заре" вместо прежних условий и в том случае, если все-таки хоть сколько-нибудь оценят мое сотрудничество и предложение мое не будет противуречить видам журнала.

У меня есть один рассказ, весьма небольшой, листа в 2 печатных, может быть, несколько более (в "Заре", может быть, займет листа 3 или даже 3 1/2). Этот рассказ я еще думал написать четыре года назад, в год смерти брата, в ответ на слова Ап<оллона> Григорьева, похвалившего мои "Записки из подполья" и сказавшего мне тогда: "Ты в этом роде и пиши". Но это не "Записки из подполья"; это совершенно другое по форме, хотя сущность - та же, моя всегдашняя сущность, если только Вы, Николай Николаевич, признаете и во мне, как у писателя, некоторую свою, особую сущность. Этот рассказ я могу написать очень скоро, - так как нет ни одной строчки и ни единого слова, неясного для меня в этом рассказе. Притом же много уже и записано (хотя еще ничего не написано). Этот рассказ я могу кончить и выслать в редакцию гораздо раньше первого сентября (хотя, впрочем, думаю, вам раньше и не надо; не в летних же месяцах будете вы меня печатать!). Одним словом, я могу его выслать даже через два месяца. И вот всё, чем в нынешнем году я в состоянии принять участие в "Заре", несмотря на всё желание писать туда, где пишете Вы, Данилевский, Градовский и Майков. Но вот при этом мои условия, которые и прошу Вас передать, в ответ на первый ответ, Кашпиреву.

Я прошу, во-первых, СЕЙЧАС вперед, - 300 рублей. Из них 125 рублей, немедленно (в случае согласия), прошу Вас, (4) Николай Николаевич, очень, - передать Марье Григорьевне Сватковской (адресс я Вам писал в прошлом письме), остальные же 175 рублей выслать мне, сюда во Флоренцию, не более как через месяц от сегодняшнего числа (то есть от 30/18 марта), то есть я бы желал, чтоб к 18-му апреля, нашего стиля, эти 175 руб. были уже здесь у меня. В таком случае я, через два месяца, вышлю повесть и постараюсь не сконфузиться, то есть представить работу по возможности лучше. (Не за деньги же я выдумываю сюжеты; не было бы у меня замышлено рассказа, то я бы и не представлял условий.)

Теперь, Николай Николаевич, не рассердитесь (дружески прошу) за эту условность, за торг и т. д. Это вовсе не торг, - это точное и ясное изложение моих обстоятельств, и чем точнее, чем яснее, - тем ведь и лучше в делах. Но я слишком хорошо Вас-то, по крайней мере, знаю, чтоб быть уверенным в Вашем на меня взгляде. Не писали бы Вы мне таких добрых писем, если б не уважали меня до известной степени и как человека, и как литератора. А Ваше мнение я всегда (и во всех наших отношениях) ценил.

Теперь собственно к Вам большущая просьба, Николай Николаевич: уведомьте меня о решении Кашпирева, немедленно, по получении письма моего. Это необходимо мне крайне, для распределения моих расчетов и, главное, занятий. Если будете заняты, то напишите только хоть несколько уведомляющих строк. (5)

Адресс Марьи Григорьевны Сватковской:

на Песках, напротив Первого Военно-сухопутного госпиталя, по Ярославской улице, дом № 1-й (хозяйке дома), то есть в собственном доме.

До свидания, многоуважаемый и добрейший Николай Николаевич. Ваши письма для меня составляют слишком многое. Анна Григорьевна Вам очень кланяется. А я Вам совершенно преданный

Федор Достоевский.

Р. S. Плата за мой лист прежняя, как я уже и писал:

150 руб. с листа печати "Русского вестника". Само собою, что если в повести будет более 2-х листов, то редакция "Зари" доплатит остальное.

Р. S. Кто это говорил Вам дурно про мое здоровье: здоровье мое чрезвычайно хорошо, а припадки хоть и продолжаются, но буквально вдвое реже, чем в Петербурге, по крайней мере, с переселения в Италию.

(1) далее было: есть

(2) далее было: знаете

(3) далее было: критические

(4) далее было: очень

(5) далее было начато: и это во всяк<ом>

 

365. H. H. СТРАХОВУ

6 (18) апреля 1869. Флоренция

 

Флоренция 18-е/6-е апреля.

Благодарен Вам за все Ваши хлопоты весьма, многоуважаемый Николай Николаевич. С Вами удивительно приятно иметь дело уж по одной аккуратности Вашей. И между тем я опять с просьбами к Вам; это даже бессовестно. И потому одного прошу прежде всего: если просьбы мои хотя бы только чуть-чуть затруднительны - бросьте их; главное, не желаю быть Вам в тягость, а, обращаясь к Вам, повинуюсь одной только необходимости.

Приступим же.

1-я просьба: Вы пишете, что в половине апреля будут отправлены ко мне деньги (175), и обещаетесь сами иметь над отправкой наблюдение. Особенно благодарю Вас за это обещание, потому что на точность и аккуратность остальной редакции, не зная ее близко, не могу надеяться. Но вот что: если только возможно - нельзя ли ускорить срок присылки денег хотя бы только пятью или четырьмя днями? Вот в этом просьба. Дело в том, что по домашним обстоятельствам надо мне перебраться из Флоренции. Здесь начинает становиться жарко, климат (летом) нейдет, по отзывам медицины, к положению Анны Григорьевны. К тому же и доктора и его помощницу надо сыскать теперь говорящих на языке понятном и порядочных. Во Франции дорого, а в Германии хорошо, и именно в Дрездене, где уже мы проживали и даже знакомство имеем. Между тем с каждой текущей неделей весь этот переезд становится для жены труднее, хотя ей месяца четыре еще остается, и потому чем скорей, тем лучше. Одним словом, тут много обстоятельств. На днях мы ждем сюда во Флоренцию мать Анны Григорьевны и при первой возможности хотим все втроем сняться с якоря и направиться через Венецию в Дрезден. 175 руб. деньги небольшие для такого длинного переезда; а так как у меня и теперь денег нет, то всё это время, до самого отъезда, придется жить в долг, рассчитывая заплатить из (1) ожидаемых же денег. Сделав два дня тому расчет, я ужаснулся, как мало останется, а потому и прошу убедительно, если возможно прислать поскорее, то и прислать, хотя бы даже несколькими днями раньше. Дорого яичко к красному дню. Ну вот - это первая просьба.

2-я просьба - насчет "Зари". Удивительно поздно я ее получаю. По некоторым же признакам (читая иногда в "Голосе") убеждаюсь, что она выходит несколько раньше, чем я получаю. Ждешь, ждешь - мука нестерпимая. Вы не поверите, какая мука ждать! Нельзя ли, Николай Николаевич, получать и мне в свое время? При этом осмеливаюсь прибавить, для разъяснения, что я и в самом начале имел в виду не даром получать "Зарю", а за те же деньги. Я убежден, что в повести моей будет с пол-листа больше, чем за сколько я получу теперь (2) денег. И потому, при окончательном расчете, пусть редакция вычтет. Ну вот 2-я просьба, но при этом маленькая частность: если, например, (3) в минуту получения этого письма "Заря" уже вышла, то вышлите мне ее немедленно во Флоренцию, так как еще меня застанете во Флоренции Если же еще не вышла, то уже и не высылайте во Флоренцию, а по новому адрессу: Allemagne, Saxe, Dresden, poste restante, а M-r Thйodore Dostoiewsky.

3-я просьба - щекотливая, но зато если чуть-чуть затруднительна, то бросьте ее без церемонии, то есть если даже чуть-чуть. Именно: я написал сейчас, что убежден, что в повести моей будет хвостик, за который придется редакции мне приплатить. Но кроме того, что стоит "Заря", я бы желал иметь несколько книг, которых я до сих пор еще не читал, а именно: "Окраины России" Самарина и всю "Войну и мир" Толстого. "Войну и мир" я, во-1-х, до сих пор прочел не всю (о 5-м, последнем, томе и говорить нечего), а во-вторых, и что прочел, то - порядочно забыл. Итак, если возможно (не торопясь) выслать мне эти две книги, на мой счет, преспокойно взяв их у Базунова в кредит, то есть таким образом, чтоб это никому ничего не стоило, и за что я сам рассчитаюсь при расчете. Выслать же прошу по адрессу в Дрезден. Ну вот это третья просьба! Хороша? Видите ли, многоуважаемый Николай Николаевич, если эта просьба заключает в себе хотя каплю неприятности или хлопот, то бросьте ее. Я же потому прошу, что мне читать решительно нечего? Вы вот спрашиваете в письме Вашем, что я читаю. Да Вольтера и Дидро всю зиму и читал. Это, конечно, мне принесло и пользу и удовольствие, но хотелось бы и теперешнего нашего.

Окончание моего "Идиота" я сам получил только что на днях, особой брошюркой (которая рассылается из редакции прежним подписчикам). Не знаю, получили ли Вы?

Я прошу Марью Григорьевну Сватковскую поговорить с Базуновым - не купит ли он 2-е издание? Если заломается, то и не надо. Цену я (сравнительно с прежними изданиями моими) назначаю ничтожную, 1500 р. Меньше не спущу ни копейки. Хотелось бы 2000. Базунов будет не рассудителен, если откажется. Ведь уж ему-то, кажется, известно, что нет сочинения моего, которое не выдерживало бы двух изданий (не говоря уже о трех, четырех и пяти изданиях). Об (4) этом сообщении моем не говорите, впрочем, никому, прошу Вас, до времени.

Раз навсегда - замолчите и не говорите о своем "бессилии" и об "скомканных набросках". Тошно слушать. Подумаешь, что Вы притворяетесь. Никогда еще не было у Вас столько ясности, логики, взгляда и убежденного вывода. Правда, Ваша "Бедность русской литературы" мне понравилась больше, чем статья о Толстом. Она шире будет. Но зато первая половина статьи о Толстом - ни с чем не сравнима: это идеал критической постановки. По-моему, в статье есть и ошибки, но, во-1-х, это только по-моему, а во-2-х, и ошибки такие хороши. Эта ошибка называется: излишнее увлечение, а это всегда делу спорит, а не вредит. Но, в конце концов, я еще не читывал ничего подобного в русской критике.

Про статью Данилевского думаю, что она должна иметь колоссальную будущность, хотя бы и не имела теперь. Возможности нет предположить, чтоб такие сочинения могли заглохнуть и не произвести всего впечатления. Про Фрола же Скобеева хотел было написать к Вам письмо, с тем чтоб его напечатать в "Заре", да некогда и слишком волнуюсь; впрочем, может быть, и исполню. Не знаю, что выйдет из Аверкиева, но после "Капитанской дочки" я ничего не читал подобного. Островский - щеголь и смотрит безмерно выше своих купцов. Если же и выставит купца в человеческом виде, то чуть-чуть не говоря читателю или зрителю: "Ну что ж, ведь и он человек". Знаете ли, я убежден, что Добролюбов правее Григорьева в своем взгляде на Островского. Может быть, Островскому и действительно не приходило в ум всей идеи насчет Темного царства, но Добролюбов подсказал хорошо и попал на хорошую почву. У Аверкиева не знаю - найдется (5) ли столько блеску в таланте и в фантазии, как у Островского, но изображение и дух этого изображения - безмерно выше. Никакого намерения. Предвзятого. Аннушка прекрасна безо всяких условий, отец тоже. Фрола бы только я сделал немножко подаровитее. Знаете ли, Николай Николаевич: Велик-Боярин, Нащокин, Лычиков - ведь это наши тогдашние джентльмены (не говоря о другом), ведь это сановитость (6) боярская безо всякой карикатуры. Ведь на них не только нельзя бросить карикатурного осклабления а la Островский, но, напротив, надо подивиться их джентльменству, то есть русскому боярству. Это - grand monde того времени в высшей и правдивейшей степени, так что если и засмеется кто, так только разве над тем, что кафтан другого покроя. Прежде всего и главнее всего слышится, что это изображение в самом деле именно то настоящее, что и было. Это великий новый талант, Николай Николаевич, и, может быть, повыше многого современного. Беда, если его хватит только на одну комедию.

Хотел было кой-что написать Вам о мартовской "Заре", да не напишу. То есть я разумею об изящной литературе мартовского (да и февральского) номера, но - подожду еще. Не годится мне-то писать, да и боюсь.

Поклон мой всем. Крепко жму Вам руку. Анна Григорьевна очень Вам кланяется.

Ваш весь Ф. Достоевский.

Р. S. Само собою деньги (175 руб.) надо высылать во Флоренцию; без них я и подняться не могу. "Заря" тоже, если вышла уже, во Флоренцию. Если же хоть чуть-чуть замедлила, то в Дрезден. (7)

Ради Христа, не извещайте о моей повести раньше, то есть так, как сделано было про "Цыган".

(1) далее было: этих же

(2) вместо: получу теперь - было: получил

(3) далее было: тотчас

(4) далее было начато: извест<ии>

(5) было: есть

(6) было: строгие объятия <?>

(7) далее было начато: Не говорите всем, которые

 

366. H. H. СТРАХОВУ

29 апреля (11 мая) 1869. Флоренция

 

Флоренция 29/11 апреля/мая /69.

Многоуважаемый Николай Николаевич,

После срока, Вами назначенного, прошло столько времени, и не только не видно денег, но и никакого известия. А известие мне теперь дороже всего: я ничего не могу предпринять, я должен ждать, и это меня совершенно связывает. Я здесь даже трачу втрое через это ждание: чтоб не возобновлять уговор с прошлой квартирой на месяц, я ее оставил, по моему мнению, дня на три, не больше, и вот теперь уже восемь дней плачу не помесячно, а поденно, что несравненно дороже. Так и во всех других расходах - и гадко и дорого, и предпринять ничего не могу. Обратись я просить (1) денег к другим, придется опять три недели во Флоренции оставаться. Здесь же жара. Но главное неопределенное положение. Что сделалось у Вас, ради бога, объясните. После такого твердого Вашего заверения - я рассчитал день и час моего выезда отсюда. (2) Не больны ли Вы? Не ошиблись ли Вы в моем адрессе? Повторяю его: Italie, Florence, а М-r Thйodore Dostoiewsky, poste restante.

Не случилось ли чего неприятного с "Зарей"? Я не получил 4-го номера. Она-то почему не выходит?

Величайшая просьба, многоуважаемый Николай Николаевич: напишите мне ждать или нет? Напишите, пожалуйста, не медля ни минуты. По крайней мере, Вы мне руки развяжете.

Ваш весь Федор Достоевский.

Жена кланяется Вам. Не сердитесь, что я к Вам так пристаю. Уверяю Вас, что я в очень жестком положении. Но, главное, мне всё мерещится - не случилось ли чего у вас в редакции?

Всего только два слова ответа.

(1) было начато: искат<ь>

(2) текст: я рассчитал...... отсюда. вписан

 

367. А. Н. МАЙКОВУ

15 (27) мая 1869. Флоренция

 

Флоренция 15/27 мая/69.

Сколько, сколько времени не отвечал я Вам на Ваши добрые искренние отзывы, добрый и единственный друг мой! Но Вы правы; потому что Вас и одного только Вас считаю я человеком по сердцу своему из всех тех, с которыми случалось встречаться и жизнь изживать, вот уже почти в продолжение сорока восьми лет. Из всех встретившихся, во все 48 лет, вряд ли у меня был (не говорю уж есть) хоть один такой, как Вы (я о брате покойном не говорю). Мы с Вами хоть и розной общественной жизни, но по сердцу и по сердечным встречам, по душе и дорогим убеждениям - почти однокашники. Даже выводы ума и всей прожитой жизни нашей до странности, в последнее время, стали схожи у нас обоих, и, думаю, что и сердечный жар один и тот же. Посудите, например, друг мой, по следующему факту: помните ли Вы, как прошлого года, кажется, летом и, кажется, именно ровно год назад (перед дачным временем, сколько припомню (1)), я написал Вам письмо (на которое месяца три или четыре не получал от Вас ответа; тут пресеклась наша переписка, и когда вновь опять началась (2) осенью, то мы начали писать совершенно уже про другое и забыли то, на чем летом остановились). Ну так в этом письме, в конце, я писал к Вам, полный серьезного и глубокого восторга, о новой идее, пришедшей мне в голову, собственно для Вас, для Вашей деятельности (то есть, если хотите, идея пришла сама по себе, как нечто самостоятельное и для меня вполне целое, но так как сам себя я никоим образом не мог считать возможным исполнителем этой идеи, то назначил ее, в желаниях моих, для Вас, естественно. Так даже, что, может, она и родилась-то во мне именно, как я уже сказал, для Вас или, лучше сказать, нераздельно с образом Вашим как поэта). Если б Вы тогда, летом, тотчас бы мне ответили, я бы послал Вам огромное разъяснение идеи, с подробностями; я уже и обдумал тогда, всё до последней строчки, что Вам написать. Но, кажется, и лучше вышло, что Вы мне тогда не ответили. Посудите: идея моя состояла тогда в том (теперь я скажу только несколько слов про нее), что мог бы появиться, в увлекательных, обаятельных стихах, - в таких стихах, которые сами по себе, безо всякого усилия, наизусть заучиваются - что всегда бывает с глубокими и прелестными стихами, - мог бы появиться, говорю я, ряд былин (баллад, песней, маленьких поэм, романсов, как хотите назовите; тут уж сущность и даже размер стихов зависят от души поэта и являются вдруг, совершенно готовые в душе его, (3) даже независимо от него самого...). Сделаю отступление значительное: поэма, по-моему, является (4) как самородный драгоценный камень, алмаз, в душе поэта, совсем готовый, во всей своей сущности, (5) и вот это первое дело поэта как создателя и творца, первая часть его творения. Если хотите, так даже не он и творец, а жизнь, могучая сущность жизни, бог (6) живой и сущий, совокупляющий свою силу в многоразличии создания местами, и чаще всего в великом сердце и в сильном поэте, так что если не сам поэт творец (а с этим надо согласиться, особенно Вам как знатоку и самому поэту, потому что ведь уж слишком цельно, окончательно и готово является вдруг из души (7) поэта создание), - если не сам он творец, то, по крайней мере, душа-то его есть тот самый рудник, который зарождает алмазы и без которого их нигде не найти. Затем уж следует второе дело поэта, уже не так глубокое и таинственное, а только как художника: это, получив алмаз, обделать и оправить его. (Тут поэт почти только что ювелир.) Ну так вот, в этом ряде былин, в стихах (представляя себе эти былины, я представлял себе иногда Ваш "Констанцский собор") воспроизвести, с любовью и с нашею мыслию, с самого начала с русским взглядом, - всю русскую историю, отмечая в ней те точки и пункты, в которых она, временами и местами, как бы сосредоточивалась и выражалась вся, вдруг, во всем своем целом. Таких всевыражающих пунктов найдется, во все тысячелетие, до десяти, даже чуть ли не больше. Ну вот схватить эти пункты и рассказать в былине, всем и каждому, но не как простую летопись, нет, а как сердечную поэму, даже без строгой передачи факта (но только с чрезвычайною ясностию), схватить главный пункт и так передать его, чтоб видно, с какой мыслию он вылился, с какой любовью и мукою эта мысль досталась. Но без эгоизма, без слов от себя, а наивно, как можно наивнее, только чтоб одна любовь к России била горячим ключом - и более ничего. Вообразите себе, что в третьей или в четвертой былине (я их в уме тогда сочинил и долго потом сочинял) у меня вышло взятие Магометом 2-м Константинополя (и это прямо и невольно явилось как былина из русской истории, сама собою и без намерения; потом я сам подивился, как, без всякого сомнения и даже без обдумывания и без сознания, у меня так пришлось, что взятие Константинополя я причел прямо к русской истории, не усумнившись нимало). Вся эта катастрофа (8) в наивном и сжатом рассказе: турки облегли Царьград тесно; последняя ночь перед приступом, который был на заре; последний император ходит по дворцу

("Король ходит большими шагами"), идет молиться образу Влахернской божией матери; молитва; приступ, бой; султан с окровавленной саблей въезжает в Константинополь. Труп последнего императора отыскивают по приказанию султана в куче убитых, узнают по орлам, вышитым на сапожках. Святая София, дрожащий патриарх, последняя обедня, султан, не слезая с коня, скачет по ступеням в самый храм (historique), доскакав до средины храма, останавливает коня в смущении, задумчиво и с смятением озирается и выговаривает слова: "Вот дом для молитвы Аллаху!" Затем выбрасывают иконы, престол, ломают алтарь, становят мечеть, труп императора хоронят, а в русском царстве последняя из Палеологов является с двуглавым орлом вместо приданого; русская свадьба, князь Иван III в своей деревянной избе вместо дворца, и в эту деревянную избу переходит и великая идея о всеправославном значении России, и полагается первый камень о будущем главенстве на Востоке, расширяется круг русской будущности, полагается мысль не только великого государства, но и целого нового мира, которому суждено обновить христианство всеславянской православной идеей и внести в человечество новую мысль, когда загниет Запад, а загниет он тогда, когда папа исказит Христа окончательно и тем зародит атеизм в опоганившемся западном человечестве.

Да и не эта одна мысль об этой эпохе: была у меня мысль, рядом с изображением деревянной избушки и в ней умного, с величавой и глубокой идеей князя, в бедных (9) одеждах митрополита, сидящего с князем, и прижившейся в России "Фоминишны" - вдруг, в другой уже балладе, перейти к изображению конца пятнадцатого и начала 16-го столетия в Европе, Италии, папства, искусства храмов, Рафаэля, поклонения Аполлону Бельведерскому, первых слухов о реформе, о Лютере, об Америке, об золоте, об Испании и Англии, - целая горячая картина, в параллель со всеми предыдущими русскими картинами, - но с намеками о будущности этой картины, о будущей науке, об атеизме, о правах человечества, сознанных по-западному, а не по-нашему, что и послужило источником всего, что есть и что будет. В горячей мысли моей я думал даже, что не надо кончать былины (10) на Петре, например, об котором непременно нужно особенное (11) хорошее слово и хорошая поэма-былина с смелым и откровенным взглядом, нашим взглядом. Я бы прошел до Бирона, до Екатерины и далее, (12) - я бы прошел (13) до освобождения крестьян и до бояр, рассыпавшихся по Европе с последними кредитными рублишками, до барынь, б<--->щих с Боргезанами, до семинаристов, проповедующих атеизм, до всегуманных и всесветных граждан русских графов, пишущих критики и повести, и т. д. и т. д. Поляки бы должны были занять много места. Затем кончил бы фантастическими картинами будущего: России через два столетия, и рядом померкшей, истерзанной и оскотинившейся Европы, с ее цивилизацией. Я бы не остановился тут ни перед какой фантазией...

Вы считаете меня в эту минуту, конечно, за сумасшедшего, собственно и главное за то, что я так расписался, потому что (14) обо всем этом надо говорить лично, а не писать, ибо в письме ничего понятно не передашь. Но я разгорячился. Видите ли: прочтя в Вашем письме о том, что Вы пишете эти баллады, я страшно удивился тому: как это нам, так долго разлученным, пришла одна и та же мысль, одной и той же поэмы? Обрадовавшись этому, я потом задумался: так ли это мы оба понимаем, то есть одинаково ли? Видите ли: моя мысль в том, что эти баллады могли бы быть великою национальною книгой и послужить к возрождению самосознания русского человека много. Помилуйте, Аполлон Николаевич! Да ведь эти поэмы все мальчики в школах будут знать и учить наизусть. Но, заучив поэму, он заучит ведь и мысль и взгляд, и так как этот взгляд верен, то на всю жизнь в душе его и останется. Так как это стихи и поэмы, сравнительно короткие, то ведь весь мир читающий русский прочтет их, как "Констанцский собор", который многие до сих пор наизусть знают. И потому - это не просто поэмы и литературное занятие, - это наука, это проповедь, это подвиг. Когда я прошлого года хотел писать Вам и склонить Вас, чтоб Вы принялись за эту мысль, я думал про себя: да как я передам ему, чтоб он понял (15) меня совершенно? И вдруг, через год, Вы сами вдохновляетесь ТОЙ ЖЕ самой идеей и находите нужным ее писать! Значит, идея верна! Но одно, одно надо и непременно: надо, чтоб поэмы были необыкновенной поэтической прелести, чтоб увлекли и увлекли непременно, увлекли до невольного заучивания. Друг мой! Вспомните, что, может быть, вся Ваша поэтическая карьера до сих пор была только одно предисловие, введение и что теперь только придется Вам вполне по силам сказать новое слово. Ваше новое слово! И потому смотрите на дело серьезнее, глубже и больше восторга. А главное - простоты и наивности больше. Да вот еще: пишите рифмой, а не старым русским размером. Не смейтесь! Это важно: теперь рифма - народна, а старый русский размер - академизм. Ни одно сочинение белыми стихами наизусть не заучивается. Народ уже не сочиняет песен прежним размером, а сочиняет в рифмах. Если не будет рифмы (и не будет почаще хорея) - право, Вы дело погубите. Можете надо мной смеяться, но я правду говорю! Грубую правду!

Об Ермаке же ничего Вам сказать не могу; Вы, конечно, лучше знаете. По-моему, сначала казачье - удальство - бродяжничество и разбой. Потом уже указывается гениальный человек под бараньим тулупом; угадывает колоссальность дела и будущее значение его, но уже тогда, когда почти всё дело пошло на лад и удачно обделалось. Тут рождается русское чувство, православное чувство единения с русским корнем (даже непосредственное, может быть, чувство вроде тоски), - а из того выходит посольство и челобитье великому государю, выражающему в понятиях народа вполне русский народ. (NB. Главное и полнейшее выражение этого понятия дошло до полного, последнего своего развития, знаете ли когда, по-моему? В нашем столетии. Разумеется, я говорю об народе, а не о прогнивших боярах и семинаристах.)

Но довольно теперь об этом. Я только верю одному: что мы с Вами сходимся в идеях, и радуюсь этому. Пришлите мне, пожалуйста, хоть что-нибудь из написанного, а если можно, то больше пришлите. Не употреблю во зло. Сами видите, что это меня до волнения интересует!

Вы спросите: почему я так долго Вам не писал? Но я так долго не писал, что мне и отвечать на это уже затруднительно. Главное - тоска, а если говорить и разъяснять больше, то слишком уже много надобно говорить. Но тоска такая, что если б я был один, то, может быть, заболел бы с тоски. Хорошо еще, что я с Анной Григорьевной, которая, как Вы знаете, опять с надеждами. Эти надежды волнуют нас обоих. (С нами живет тоже теперь мать Анны Григорьевны, что при теперешнем ее положении необходимо.) Мы имели недавно большую неудачу, оставшись во Флоренции, тогда как уже месяц тому назад решено было переезжать в Дрезден. Всё произошло через деньги. Я кончил тем, что обещал повесть (очень малая будет) в "Зарю". Милейший Николай Николаевич (который, может быть, теперь на меня сердится) обделал дело: 125 рублей доставил Марье Григорьевне Сватковской для внесения процентов (60 р.) и остальные 65 для раздела Паше и Эмилии Федоровне (Паше 25 р. и Эм<илии> Ф<едоров>не 40) - и кроме того, обещал мне выслать сюда, во Флоренцию, 175 р. к определенному сроку. Вот на этот-то срок и деньги я и рассчитывал для выезда в Дрезден. Но произошла маленькая неловкость: вместо того, чтоб выслать деньги по почте и застраховать, "Заря" выслала через какое-то комиссионерство, - и я получил дней 10 или 12 позже (и так как получил не по почте, то имел даже шанс и совсем не получить, потому что комиссионерство могло и совсем меня не отыскать во Флоренции). Таким образом, мы недели две, в ожидании денег, зажили лишних и поистратились; денег-то на переезд и не достало. Послал просьбу в "Русский вестник", чтоб выручили. Я в "Русский вестник" к январю доставлю роман. В Дрездене буду работать не разгибая шеи. Но вообще хлопот и дрязг много. Жара во Флоренции наступает ужасная, город душный и раскаленный, нервы у нас всех расстроены, - что вредит особенно жене, теснимся мы в настоящую минуту (и всё en attendant) в теснейшей маленькой комнатке, выходящей на рынок. Надоела мне эта Флоренция, а теперь, от тесноты и от жару, даже и за работу сесть нельзя. Вообще тоска страшная, а пуще - от Европы; на всё здесь смотрю, как зверь. Решил во что бы то ни стало воротиться к будущей весне в Петербург (как кончу роман) - хотя бы меня в долговое посадили. Я уже не говорю о духовных интересах, но и материальные интересы мои здесь, за границей, страждут. Вообразите, например, следующее обстоятельство: как бы там ни было, а ведь сочинения мои (все) и третьим, и четвертым, и пятым изданием расходились. "Идиот" (каков там ни есть, теперь спорить не буду) есть все-таки добрый товар. Я знаю наверно, что второе издание разошлось бы (16) всё в один год. Отчего же не издать? Теперь именно время, а главное, мне по одному обстоятельству особенно хочется. Что же я сделал? Недель шесть назад послал я к Марье Григорьевне Сватковской следующее поручение: заехать в лавку к А. Ф. Базунову (с рекомендательной запиской от меня) и сказать ему следующие два слова: не возьмется ли он за 2-е издание "Идиота" (к будущей зиме бы оно уже было готово, если б теперь взялся) - цена 2000 р. (даже полагал спустить за 1500, если все деньги разом, а то так дал бы рассрочку). Законности и формальности контракта не задержали бы, потому что я мог бы послать отсюда форменное и засвидетельствованное полномочие. Я просил Марью Григорьевну Базунова только спросить, без особенной настойчивости, чтоб сказал да или нет, и меня сюда уведомить. Если нет (хотя он-то уж знает, как мои книги до сих пор расходились и каков это товар) - то ведь как угодно, мне всё равно. Я и сам издам, воротясь, и убытка не понесу. Кажется, поручение не отягчительное, не правда ли? Могло бы в минуту окончиться, двумя словами с Базуновым. И что ж? Вот уже шесть недель (17) от Марьи Григорьевны ни слуху ни духу. Между тем я и попросил-то ее (в первый раз в жизни) потому, что она сама с горячностию предлагала мне свои услуги, по поручениям и надобностям в Петербурге, прошлым летом в Швейцарии.

Таким образом, мои интересы видимо страдают, и единственно от того, что я в отсутствии. (18) Да и не одно это! Множество, множество вещей, без которых я не могу обойтись, осталось в России! Писал я Вам или нет о том, что у меня есть одна литературная мысль (роман, притча об атеизме), пред которой вся моя прежняя литературная карьера была только дрянь и введение и которой я всю мою жизнь будущую посвящаю? Ну так мне ведь нельзя писать ее здесь; никак; непременно надо быть в России. Без России не напишешь.

А сколько беспокойств! Сколько дрязг! Пощадили бы хоть меня! Аполлон Николаевич, ради бога, напишите мне о Паше и о том, какие у них дрязги с Эмилией Федоровной! Положим, это вздор, но для меня-то важно. Эмилия Федоровна хоть ничего мне не писала о Паше, но прислала мне на днях письмо с укорами. Это люди с удивительным рассуждением. Правда, они бедны, но ведь я могу только сделать то, что могу.

Послушайте, Аполлон Николаевич, есть у меня и еще до Вас просьба. Можете сделать - сделайте, а нет - так и не делайте. И, ради бога, не утруждайте себя. Труда, положим, немного, но просьба деликатная. Дело в том же Базунове. (19) Прошу Вас очень зайти к нему в лавку и спросить его: расположен он или нет издать "Идиота" за 2000? (Я не хочу спускать на 1500.) С Базуновым Александром Федоровичем, как Вы, может быть, сами знаете, можно говорить прямо. При этом никаких стараний с Вашей стороны и особенно никаких упрашиваний, разве (по дружбе), - если б завязался (20) разговор (Базунов любит спрашивать совета), сказать доброе слово об "Идиоте". Но главное - никакой особой горячности. Узнав - написать ко мне. Ну вот и вся просьба.

Конечно, конечно, Вы бы мне в этом (деле для меня очень важном, несмотря на то, что я сбавлять не хочу, и если "нет" - то как угодно, своего не потеряю, сам издам или подожду). - Вы бы мне в этой просьбе не отказали. Но вот в чем щекотливость дела: то, что я это дело ведь ей поручил и даже под секретом, хотя в то же время уведомил ее, что и Вас извещу. Так не обиделась бы она тем, что я мимо нее Вас прошу? И в то же время чем же тут, однако же, обижаться, тем более что ей известно, что Вы про это дело должны узнать от меня. Кроме того - она же ведь мне не отвечает, несмотря на то, что необходимое время проходит, а между тем дело это для меня важное. Хоть бы уведомила меня, что не хочет брать на себя поручения, тогда бы у меня, по крайней мере, были руки развязаны, а то ни слуху ни духу. Впрочем, думаю, что ничего, то есть никакой щекотливости не составило бы, если б Вы, например, зайдя к Базунову, спросили от меня: не было ли ему от меня (21) какого-нибудь предложения об издании "Идиота"? А там, судя по разговору, поговорить с ним и об условиях. Ну так вот в этом покорнейшая просьба моя к Вам, Аполлон Николаевич! Можете - сделайте, (22) очень прошу Вас. Разумеется, я Вас не кончать дело прошу (потому что его и нельзя кончать, ибо тут нужен контракт и доверенность), а только начать, то есть узнать, расположен ли Базунов и верно ли его слово, и уведомить меня об этом, хоть двумя словами. Ради бога, только не пеняйте на меня и не браните меня за то, что я Вас всё утруждаю и мучаю.

Впрочем, считаю нужным дать Вам знать, что я, на днях, пишу к Марье Григорьевне и прошу ее дело о Базунове оставить в покое, а просьбу (23) мою к ней считать как бы и не существовавшею. Это бы я написал ей и без того, то есть если б и не думал Вас просить о Базунове. А лучше всего, лучше всего-если б Вы взяли на себя труд повидать самое Марью Григорьевну п просто спросить ее: делала ли она что-нибудь по моему делу или забыла о нем! Но боюсь утруждать Вас, слишком уж много ходьбы. (24)

Я всё еще надеюсь скоро отсюдова выехать и опять-таки в Дрезден. Письма, ко мне адресуемые в Дрезден, перешлются ко мне сюда во Флоренцию, если б я остался во Флоренции, потому что я уже списался с дрезденским почтамтом. Но это крайний случай, и я все-таки надеюсь, что выеду в Дрезден отсюдова скоро, а потому, если захотите мне написать (чего буду ждать с алчностию), то пишите (25) отныне во всяком случае по следующему адрессу: Allemagne, Saxe, Dresden, а М-r Thйodore Dost<oiewsk>y, poste restante.

Собственно переезд в Дрезден совершается нами по многим и необходимым соображениям, а главное - это город испытанный, сравнительно дешевый, даже с знакомыми, и там-то Анна Григорьевна предполагает осуществить свои надежды. (Это будет к началу сентября, то есть надежды.) Анна Григорьевна горячо Вас благодарит за Ваши добрые слова, она часто об Вас вспоминает и всё по России тоскует. Я очень рад, что теперешнее занятие развлечет несколько ее тоску. До свидания, друг мой! Три листка написал, а что сообщил? Ничего. Слишком уж долго мы были разлучены, а (26) от разлуки слишком много накопляется непонятного. Всё, что у вас в Петербурге делается, до меня отчасти доходит: имею "Русский вестник", "Зарю" и читаю "Голос", который здесь в библиотеке получается. Как Вам нравится "Россия и Европа" Данилевского? По-моему, это произведение - важное в последней степени, но боюсь, что оно у них в журнале (27) недостаточно выставлено. Комедию о Фроле Скобееве Аверкиева я считаю лучшим произведением за (28) нынешний год. С первого чтения был даже в восторге; теперь, со второго чтения, стал смотреть поосторожнее. Жму Вам руку крепко и обнимаю Вас.

Ваш весь и всегда Федор Достоевский.

(1) вместо: сколько припомню - было: кажется

(2) вместо: опять началась - было начато: про др<угое>

(3) было: поэта

(4) было: есть

(5) далее было начато: а пос<ле>

(6) вместо: бог - было начато: богом

(7) было: в душе

(8) было: сцена

(9) было: бедного

(10) вместо: кончать былины - было: останавливаться

(11) вместо: об котором...... особенное - было: об котором могло бы быть

(12) вместо: и далее - было: и до бояр

(13) было: прошел далее

(14) далее было начато: в пись<ме>

(15) далее было: важно

(16) было: разойдется

(17) было: месяцев

(18) вместо: что я в отсутствии - было: что меня нет

(19) далее было начато: это за<йти?>

(20) было начато: начал<ся>

(21) было: через меня

(22) далее было: а нет, так <2 слова нрзб.>

(23) было: прежнюю просьбу

(24) далее было: Прошу Вас тоже очень

(25) было: напишите

(26) далее было: а в таком

(27) было: в редакции

(28) далее было: весь

 

368. В. И. ВЕСЕЛОВСКОМУ

14 (26) августа 1869. Дрезден

 

Дрезден 14/26 августа/69.

Милостивый государь Владимир Иванович,

На днях я получил от Аполлона Николаевича Майкова, из Петербурга, первое известие о смерти тетки моей, Александры Федоровны Куманиной, в Москве и о том, что Вы, вместе с братом моим Николаем Михайловичем - опекун Достоевских (то есть, конечно, детей брата моего, покойного Михаила Михайловича Достоевского). Вместе с тем Аполлон Николаевич сообщает мне (узнав об этом от знакомого Вашего г-на Кашпирева, издателя журнала "Зари"), что Вы выражали мнение, что, так как в завещании Алек<сандры> Фед<оровны> Куманиной есть статья, по которой 40000 руб. назначаются в какой-то монастырь и что так как покойная Александра Федоровна была уже не в своем уме, когда это завещание писала, "то статью эту и завещание можно легко уничтожить". При этом Аполлон Николаевич присовокупляет Ваши слова (узнав об них всё через того же г-на Кашпирева), что если б я изъявил Вам, хотя бы письмом, свое согласие о начатии дела, то Вы бы не отказались начать хлопотать о нарушении завещания.

Прежде всего позвольте Вам изъявить искреннюю мою благодарность за внимание к интересам моим и Достоевских, а затем позвольте прямо приступить к делу.

Во-первых, я только что теперь узнал, от Аполлона Николаевича, не только о статье завещания, но даже о самой смерти тетки. Никто меня не уведомил. А потому позвольте прежде всего обра<ти>ться к Вам с убедительнейшею просьбою сообщить мне письмом, сюда в Дрезден, о том, когда именно умерла тетка? В чем (хотя бы вкратце) состояло ее завещание? Что досталось Достоевским и Николаю Михайловичу? Что досталось Ивановым и Андрею Михайловичу Достоевскому? Затем, что досталось остальным родственникам, племянникам и внукам Александры Федоровны и, главное, Ольге Яковлевне Нечаевой (жившей с нею и ходившей за ней), которую мы все, Достоевские, называем нашею бабкой, жива ли она и совершенно ли здорова? (Я считаю, что в деле о нарушении завещания, если б оно началось, мнение Ольги Яковлевны может иметь чрезвычайную важность.)

Во-вторых, прямо и окончательно спешу Вам высказать, что если действительно завещание тетки подписано ею уже в то время (то есть в те последние годы ее жизни), когда она была не в своем уме, то я, со всею готовностию, рад начать дело о нарушении завещания и убедительнейше просить Вас принять в этом деле участие и руководство. В последние годы ее жизни (то есть в 1866 и 67-м годах, ибо в 68 и 69-м годах я уже был за границей) я видел тетку несколько раз и очень хорошо помню, что она была, в то время, совершенно не в своем уме. Хотя я ничего не знаю о завещании, но, может быть, действительно ее первоначальное завещание (если таковое существовало) подверглось изменению в эти последние годы. Вам, конечно, до точности это известно. Но если мысль об оставлении такого капитала монастырю зародилась еще прежде, давно, в то время когда тетка была в полном своем разуме, и, стало быть, была действительным и сознательным желанием ее, то как же мог бы я идти против ее воли? И как же можно в таком случае надеяться на успех дела, когда монастырь докажет через свидетелей, что завещание ему капитала было первоначальною и всегдашнею мыслию тетки?

Излагая это, обращаюсь к Вам, многоуважаемый Владимир Иванович, единственно с убедительнейшею просьбою об разъяснении мне главной сущности этого дела и какие собственно могут быть главнейшие надежды его выиграть? Затем обращаюсь к Вам - в случае если Вы всё в тех же мыслях и при тех же взглядах, как передавал Аполлону Николаевичу г-н Кашпирев, - с просьбою руководить меня, наставить меня в подробностях, разъяснить мне некоторые пункты, о которых я не имею понятия (н<а>прим<ер>, надо ли, чтоб еще кто из Достоевских и вообще из наследников начал дело вместе с нами, а если нет, то не будет ли кто из них заинтересован противустать ходу этого дела и вредить ему?).

Вообще я вижу, что неразъясненных вопросов и фактов в этом деле для меня чрезвычайно много. Во всяком случае покорнейше прошу Вас написать мне обо всем этом сюда в Дрезден. Сообщенному мне Аполлоном Николаевичем известию о Вашем мнении и взгляде на это дело и о выраженном Вами участии к моим (и Достоевских) интересам я не могу не дать полной веры или предположить в передаче г-на Кашпирева Аполлону Николаевичу ошибку. А потому, повторяя Вам мою благодарность, льщу себя надеждою, что Вы не рассердитесь на меня за то, что отягощаю Вас просьбою о подробном разъяснении иных обстоятельств. Если право за нас и надежда выиграть дело с нашей стороны, - то как же можно не воспользоваться обстоятельствами и не начать дела? Вот мое мнение.

Адресс мой:

Allemagne, Saxe, Dresden, а M-r Thйodore Dostoiewsky, poste restante.

Примите уверение в моем искреннем к Вам уважении.

Честь имею пребыть, милостивый государь, покорнейшим слугою Вашим.

Федор Достоевский.

Р. S. В Дрездене, по обстоятельствам, я пробуду довольно долго, по крайней мере всю зиму.

Достоевский.

 

369. А. Н. МАЙКОВУ

14 (26) августа 1869. Дрезден

 

Дрезден 14/26 августа/69.

Ужасно рад Вашему отзыву и, уж разумеется, напишу, не дожидаясь Вашего большого письма, милейший и драгоценнейший друг Аполлон Николаевич. (Но помните, помните, дорогой человек, что Вы обещали мне большое и скорое письмо!) Благодарю, во-первых, за мысль обо мне и о моем интересе. Я написал Веселовскому. Повернуть дело (то есть даже и со мною) зависит теперь от него. Прочтя всё внимательно, что Вы мне написали, я рассудил, что в деле этом надо начать с осторожности. Этакое дело - щекотливое дело! Что тетка была не в своем уме несколько лет (года 4 последних наверно) тому и я многократный очевидец, и если надо, то найдутся 100 свидетелей. Но, с другой стороны, я ровно ничего не знаю о ее завещании и о настоящих ее намерениях насчет монастыря. Одно укрепляет меня в намерении - это то, что Веселовский должен основательно знать всю сущность ее завещания, равно и о том, кто будет против нас и кто за. Одним словом, я написал ему в том смысле, что я слышал от Вас (а Вы от Кашпирева), что он говорил такие-то слова и изъявлял такое-то мнение. Вслед за тем я прошу у него разъяснения фактов и обстоятельств, подробностей завещания и заключаю тем, что если он твердо уверен в том, что завещание редактировано в последнее время, то есть не в своем уме, и что право, стало быть, очевидное, то чтоб не оставил меня советами и руководством и изъяснился бы со мной в этом смысле: "Я же дело начать, разумеется, готов при вышесказанных обстоятельствах".

Вот как я написал. Теперь от Веселовского буду ждать ответа, то есть разъяснения и руководства. Вы пишете, что я должен сделать это (1) не только для себя, но и для семейства Михайлы Михайловича. Уверяю Вас, мой дорогой, что я, в случае правильности дела, - пустился бы хлопотать не только для семейства дорогого моего покойника, брата Миши, но даже не упустил бы дела и для себя одного. Что же касается до семейства, то вот Вам факт: знаете ли, что я от Вас, от первого, получил известие о смерти тетки. Никто не уведомил! Хороши? По-моему, это признак того, что у них деньги есть и что они что-нибудь получили (то есть, значит, я уже не так нужен). Я, однако же, очень был бы рад, если б они хоть что-нибудь получили; хоть на время тягость бы спала с моего сердца, потому что всё последнее время сам нуждался и ни рубля уж не мог послать. Не можете ли Вы, друг мой, узнать, получили ли они хоть что-нибудь, и уведомить меня (потому что сами они не уведомят, если получили). Эмилия Федоровна (хотя я из кожи лезу) написала мне укорительное письмо неизвестно за что. Если б они знали о том, что я женины вещи закладывал, чтоб им помогать! Если мало все-таки, то чем же я виноват? Несмотря на то, Эмилия Федоровна в своем письме ко мне не захотела упомянуть об Анне Григорьевне и ответить на ее поклон (2) (жена в каждом письме моем посылала ей от себя свой поклон). Я же именно уведомил их перед этим о ее беременности. Значит, уж очень на меня сердятся. Так как мне послать в эти три месяца было нечего, то я ничего не отвечал. Им же адресс мой был известен (могли бы у Вас справиться, если б сомневались в адрессе, потому что я хотя только 10 дней в Дрездене, но все-таки получал по дрезденскому адрессу некоторые письма и во Флоренцию, уведомив из Флоренции двумя строчками дрезденский почтамт). Так что неуведомление о смерти тетки - даже мне обидно, и в одном только отношении, повторяю, может быть хорошо, - в том, что, значит, у них есть деньги, что они получили и не так нуждаются. Дай-то бог, дай-то бог, ибо собственные дела мои далеко не так хороши, как я прежде рассчитывал.

Да, я всего только 10 дней в Дрездене. Вместе с этим письмом к Вам я посылаю, сегодня же, несколько строк и Николаю Николаевичу. В письме к нему я вкратце описываю мое последнее житье-бытье во Флоренции. Чтоб подняться из Флоренции до Дрездена втроем (ибо с нами мать Анны Григорьевны) и ехать с расстановками (ибо я вез с собою беременную на 8-м месяце) - надо было припасти знатную сумму. Катков прислал, но почти половину 2000 франков, которые он прислал, мы уже зажили во Флоренции в долг; на остальное переехали-таки. Теперь основались в Дрездене довольно удобно и, конечно, прозимуем. Я наконец сажусь за работу. Три месяца во Флоренции я потерял от жары! Что за горячий город. Доходило к 3-м часам пополудни до 34 и даже 35 реомюра в тени. По ночам 27, 28 и к утру разве, к рассвету, к 4-м часам 26. И что же, даже до последнего времени встречались на улицах англичане, французы, даже русские путешественники. Ехали мы через Венецию, через Триест (по морю), через Вену и Прагу. Венеция и Вена (в своем роде) ужасно понравились жене. Мы хотели и положили основаться в Праге, а не в Дрездене. И что же? Три дня жили в Праге, искали квартиры и не нашли - с тем и уехали. Дело ясное: город не посещается иностранцами совсем; а потому квартир с мебелью и прислугой и в заведении нет, кроме как по одной маленькой комнатке (в одиночку) для студентов. В отелях же и в пансионах нам не по карману. Оставалось, стало быть, нанять квартиру пустую, то есть стены, и купить всю мебель, всё хозяйство для кухни, нанять служанку и заключить контракт на 6 месяцев (ибо все квартиры в городе по контрактам на 6 месяцев). Кончилось тем, что мы отправились дальше до Дрездена, нам уже знакомого и где, кажется, в каждом доме (3) отдаются квартиры (4) с мебелью и прислугою: такова промышленность! А между тем я воображал и мечтал о пользе для себя от пребывания в Праге. Воображалось мне даже, что на предполагаемых скоро празднествах, между русскими, встречу, может быть, и Вас. Напишите мне, не поедете ли и, во всяком случае, приглашали ли Вас от Комитета?

Что же касается (возвращаясь опять) к завещанию тетки, то дело это, если б и обернулось самым благоприятным образом в мою (и Достоевских) пользу, то во всяком случае для меня, в настоящее время, представляет в себе нечто слишком отдаленное, чтоб возлагать какие-нибудь надежды и цели. При самом благоприятном обороте оно разрешится года в три, не меньше. Мне же (хотя бы садиться в долговую тюрьму) надо возвратиться в будущем году в Россию. Да, теперь дела так для меня обернулись, что мне садиться в России в долговое отделение выгоднее, чем оставаться за границей. Здоровье мое вещь крепкая, если не говорить о припадках, и я всякое стеснение перенесу, но если еще пробуду здесь с год, то не знаю, в состоянии ли буду что-нибудь писать, не только хорошо, но даже как-нибудь, до того отвыкаю от России. Я это чувствую. (5) С другой стороны, Анне Григорьевне очень скучно без России, я это вижу. К тому же, если мы и потеряли одно дитя (дитя, которому я подобного не видывал по здоровью, по красоте, по понятию, по чувству), то единственно потому, что не сумели справиться с заграничной манерой взращения и воспитания детей. Если потеряем и теперешнего, ожидаемого, то тогда мы оба впадем в настоящее отчаяние. Сроку Анне Григорьевне в настоящую минуту maximum недели три. Я ужасно боюсь за ее здоровье. Первую беременность она выдержала молодецки всю. Нынешний же раз совсем другое: беспрерывно прихварывает и, кроме того, беспокоится, нервна, впечатлительна и, вдобавок, боится серьезно, что (6) умрет в родах (вспоминая муки при первых родах). Такие страхи и беспокойства, у натур не робких и не вялых, действительно опасны, и потому я очень беспокоюсь. Кстати: жена кланяется Вам и Вашей супруге горячо. Она горячо и часто вспоминает об Вас, благодарит Вас за поздравление с романом, и мы положили, еще 8 месяцев назад, звать Вас опять в крестные отцы. Не откажите же, Аполлон Николаевич, пожалуйста; это наше непременное и чрезвычайное желание. (Ваша кума, по-прежнему, Анна Николавна, Вам известная, - мать Анны Григорьевны.)

Вообще говоря, собственно у меня - время теперь очень хлопотливое: забот ужас как много, а тут же надо садиться писать - в "Зарю" и потом начинать большую вещь в "Р<усский> вестник". 8 месяцев уже не писал ничего. Начну, разумеется, горячо, но что-то будет дальше. Мысли кой-какие есть, но надо России.

Разумеется, я лучше Вас самих знаю, как Вы живете летом, и знал заране, что Вы мне до осени не напишете. Но, однако же, был один пункт, по которому я все-таки рассчитывал получить от Вас две строчки уведомления. Не в укор говорю, разумеется. Это насчет Базунова и издания "Идиота", собственно о том, да или нет, потому что возлагать на Вас, дорогого человека, подобные хлопоты окончательно и думать не смею, да и неприлично было бы даже с моей стороны Вас до такой степени беспокоить. Но известие о да или нет с мнением Базунова было бы интересно. Я, впрочем, теперь жажду запродать издание не очень. Потом - может быть даже выгоднее, и, кроме того, у меня, во всяком случае, теперь другие цели и намерения; ибо возвратиться в Россию на следующий год я положил во что бы то ни стало.

Но - еще просьба, дорогой друг! Напишите мне что-нибудь о Паше! Я томлюсь и мучаюсь, думая и раздумывая о нем. Я знаю, что он получает жалование - если только продолжает служить, но мне ужасно как хотелось бы ему помочь. В настоящую минуту не имею ни копейки лишней; но через месяц или недель через 5 отправлю в "Зарю" повесть, которая по объему, кажется, наверно, будет стоить более того, что я взял вперед из "Зари". Тогда можно немножко опять уделить Паше (немного всё же лучше, чем совсем ничего). Мне же самому бог знает как нужны будут к тому времени деньги. Достоевские же, вероятно, кой-что получили и некоторое время, может быть, не будут во мне нуждаться. Напишите мне об этом, голубчик.

Напишите мне тоже о себе. Напишите мне обещанное большое письмо. Полагаю, что ко времени прибытия этого письма в Петербург Вы тоже воротитесь с дачи.

Крепко жму Вам руку, кланяюсь Вашей супруге.

Знаете что, мне приходит иногда в голову, что мы гораздо более отстали друг от друга, чем кажется, и что нам уже трудно в полноте передавать свои мысли в письмах.

Ваш весь завсегда Федор Достоевский.

Адресс мой:

Allemagne, Saxe, Dresden, а M-r Thйodore Dostoiewsky, poste restante.

(1) далее было: и для себя

(2) далее было: потому что

(3) далее было: в городе

(4) далее было: и стол

(5) далее было: несмотря на все виденное

(6) далее было: от

 

370. H. H. СТРАХОВУ

14 (26) августа 1869. Дрезден

 

Не винитесь, многоуважаемый Николай Николаевич, передо мной в молчании: дело известное и житейское, и, к тому же, до переписки ли редактору, хотя бы и с друзьями, не то что с сотрудниками! Но по приписке Вашей к письму многоуважаемого и дорогого Ап<оллона> Николаевича вижу и заключаю, что Вы по-прежнему добры до меня. Это очень хорошо для меня; потому что добрых ко мне людей чем далее, тем менее оказывается. Виноват сам; слишком застрял за границей, а напоминаю об себе плохо. А стало быть, и претензий иметь не вправе. Но довольно. Об деле. Благодарю Вас, во-первых, за адресс Веселовского и за мысль, при этом, о моем интересе. Я Веселовскому написал. Об моем взгляде на это дело пишу (с этою же почтой) Аполлону Николаевичу в подробности.

В Дрездене я действительно всего только 10 дней; но адресс мой, данный мною кой-кому еще 3 месяца назад в Дрезден, - был верный; ибо дрезденский почтамт, по просьбе моей из Флоренции, пересылал мне все письма, ко мне приходившие в Дрезден, во Флоренцию. Да-с, я всего только три недели как из Флоренции! Провел в ней весь июль и захватил август. Можете с уверенностью сказать, что никто и никогда такой жары не испытывал. Русскую баню на полкЕ - только с этим и можно сравнить, и это день и ночь; воздух чист, - это правда, небо ясно и голубо, солнца ужасно много, - но все-таки невыносимо. Я видел собственными глазами в тени (в чрезвычайной тени и с закрытием) тридцать пять градусов реомюра. Тридцать один, тридцать два в последние три недели было делом почти обыкновенным. По ночам природа (1) смягчалась и давала нам двадцать шесть реомюра; ну тут отдыхали. И, представьте себе, хоть и разъехались все заграничники в Германию на воды или к немецким морям, но во Флоренции все-таки оставалось ужасно много народу, и даже самых, так сказать, милордов! Щеголяли костюмами, прогуливались и проч. и проч. Одним словом, если бы Вы знали, до какой степени я чувствую себя здесь совершенно лишним и чужим человеком!

Переезд наш совершился через Венецию (какая прелесть Венеция!) и через Прагу, в которой мы чуть не умерли от холоду (сравнительно с Флоренцией) и в которой не нашли квартиры. Да-с, это так. Мы намерены были провести зиму не в Дрездене, а в Праге; так и решили. Но, приехав в Прагу, искали квартиру три дня и не нашли! Оттого и уехали. Меблированных квартир нет в целом городе, кроме как по одной комнате для холостых. Надо покупать свою мебель, нанимать прислугу, а на квартиру совершать контракт на шесть месяцев. С тем мы и уехали в Дрезден.

Итак, "Заря" всё еще продолжает существовать! Вам смешны мои слова, но, однако, рассудите, многоуважаемый Николай Николаевич: писем литературных я ни от кого не получаю; в "Голосе", который читал во Флоренции, в читальне, об "Заре" не упоминалось ни разу. В "Русском вестнике", который я сам получал, - тоже не упоминалось. А я, я, получатель "Зари" (и не в качестве сотрудника, а за деньги, на счет, который за мною не пропадет), - получив майский номер, остальные номера (за июнь, за июль и проч.) получать перестал, - по какой причине, не ведаю. Вот почему я и рискнул на богохульное предположение, что "Заря" перестала являться. Голубчик Ник<олай> Николаевич, утолите духовную жажду, пришлите "Зарю", с июньской книжки, в Дрезден poste restante, не отлагая дела.

(У меня есть и еще в виду одно из собственных обещаний Ваших (в хорошую минуту, вероятно) о присылке мне романа Льва Толстого, но в настоящую минуту не осмеливаюсь Вам напомнить об этом, а так только, ради праздного слова упоминаю.)

Можете представить, добрейший и дорогой Николай Николаевич, что в тридцать градусов реомюра в тени - писать, то есть сочинять, - буквально невозможно. Тем не менее я уже принялся здесь за повесть в "Зарю", боюсь только, что выйдет несколько длинна (впрочем, только бы не растянута). Если ответите мне скоро на это письмо, то к тому времени, может быть, напишу что-нибудь поподробнее. Очень надеюсь, что через месяц или (2) через пять недель повесть Вам вышлю.

Эмилия Федоровна написала мне месяца три тому письмо, в котором уведомляла, что Вы так добры, что беретесь передавать ей посылаемые от меня деньги и вообще быть до нее добрым. Я очень рад, что Эмилия Федоровна и ее семейство теперь кой-что, наверно, получили по смерти тетки (о смерти этой я узнал из письма Аполлона Николаевича в первый раз, - до того никто не хотел меня уведомить! - признак, что у всех есть деньги, а, стало быть, обращаться ко мне незачем). Если они что-нибудь получили - я ужасно рад. (3) Во все эти три месяца я был крайне беден деньгами. Если б имел их, то не стал бы жариться во Флоренции, покамест скоплю на выезд. Между тем письмо Эмилии Федоровны было чуть не ругательное. Понять не могу, по какой причине они считают меня обязанным им помогать. Я рад это делать и делаю, в ущерб (с лишком даже себе и своей семье), но когда меня считают оброчным рабом или раскаявшимся вором (ведь говорили же, что я расстроил и промотал ихнее наследство после брата Михайлы) - то это меня возмущает. Очень прошу Вас, добрейший Николай Николаевич, напишите мне слово о них и о том, каких именно услуг требовала тогда от Вас Эмилия Федоровна. (Разумеется, я позволяю себе любопытствовать только о том, что касается до меня.)

Через три недели у меня будет дитя. Жду с волнением, и страхом, и с надеждою, и с робостию. (4) Вообще время у меня очень хлопотливое. Надеюсь, что Вы меня не забудете и ответите. Мое почтение Данилевскому и всем, кто меня помнит. Упомяните мне хоть двумя словами когда-нибудь об Александре Петровиче Милюкове. Но ответа Вашего и "Зари" жду скоро. Это уж позвольте.

Вам искренно преданный и горячо сочувствующий

Ваш весь Федор Достоевский.

(1) было: судьба

(2) далее было начато: дней

(3) далее было: ибо беспок<оюсь?>

(4) далее было начато: Анн<а Григорьевна>

 

371. С. А. ИВАНОВОЙ

29 августа (10 сентября) 1869. Дрезден

 

Дрезден 29 августа/10 сентября /69.

Наконец-то пишу Вам, милый и бесценный друг мой Сонечка. Что-то Вы думали о моем молчании? Пишу Вам, не зная Вашего адресса. А так как в Москве у меня нет никого, кому бы я мог поручить Вас отыскать, с тем чтоб передать Вам это письмо, то и рискнул адрессовать его в редакцию "Русского вестника" (где Вы, как сами писали мне, занимались переводами); вместе с тем пишу особо в редакцию с просьбой передать Вам это письмо, "для меня очень важное", или тогда, когда Вы сами явитесь в редакцию, или, если адресс Ваш уже известен редакции, переслав Вам письмо это на дом. Что-то будет из этого - не знаю; но другого способа переслать Вам мое письмо у меня нет: ибо из деревни вы, вероятно, уже все воротились; квартиру же прежнюю вы, как сами писали мне, - оставляете или уже оставили, так что, вероятнее всего, теперь на новой, которой я не знаю. Следственно, я не мог иначе сделать.

Вкратце дам Вам знать о себе; это письмо посылается, только чтобы как-нибудь разыскать Вас и завязать вновь сношения. Замечу только, что постоянно все вы, всё это время, были в моей памяти и в моих мыслях. Я и Аня об Вас чуть не каждый день говорим, вспоминая о России, а мы о России вспоминаем даже по нескольку раз на день. Засел я во Флоренции единственно потому, что всё не хватало денег на переезд. Из редакции же "Русского вестника" мне на мою усиленную просьбу о высылке денег месяца три с лишком ничего не отвечали (имею фактическое основание предполагать, говоря между нами, что у них лишних денег не было, а потому и молчали); наконец выслали 700 руб. (пять недель тому назад) во Флоренцию. Теперь прошу Вас, милый мой друг, прибегнуть к силе Вашего воображения и представить себе, каково нам было оставаться во Флоренции июнь, июль и 1/2 августа (нов<ого> стиля)! Я никогда еще в моей жизни ничему подобному не подвергался! В гидах объявлено, что Флоренция, по положению своему, зимой - один из самых холодных городов Италии (то есть настоящей Италии, разумеется буквально полуостров); летом же один из самых горячих пунктов всего полуострова и даже всего Средиземного моря, (1) и только разве некоторые пункты Сицилии и Алжира могут равняться с нею постоянством, упорством и размером жара. Ну вот это-то пекло мы и вынесли на себе, как русские люди, которые всё выносить способны. Прибавлю, что в последние полтора месяца во Флоренции наши финансы очень истощились. Правда, недостатка мы решительно ни в чем не терпели и, напротив, были всюду и во всем на прекрасной ноге; но квартира наша была довольно плоха. Мы прежнюю зимнюю нашу квартиру принуждены были оставить по одному независящему случаю в мае месяце и (ожидая скоро денег) переехали к одним знакомым хозяевам, где и заняли, на самое короткое время (то есть так рассчитывая), крошечное помещение. Но так как денег не присылали, то мы и принуждены были оставаться в этом крошечном помещении (в котором мы поймали двух подлейших тарантулов) три месяца. Окна наши выходили на рынок под портиками, с прекрасными гранитными колоннами и аркадами, и с городским фонтаном в виде исполинского бронзового кабана, из пасти которого бьет вода (классическое произведение, красоты необыкновенной); но представьте себе, что вся эта громадная масса камня и аркад, занимавшая почти весь рынок, накаливалась каждый день, как печка в бане (буквально), и в этом-то воздухе мы и жили. Настоящей жары, то есть пекла, мы захватили шесть недель (прежде еще можно было вынести), доходило до 34-х и до 35 градусов реомюра (!!) в тени, и это почти постоянно. К ночи сбывало до 28, к утру, к 4-м часам пополуночи, бывало и 26, а затем опять начинало подыматься. И представьте, в этакой жаре, без капли дождя, воздух, при всей своей сухости и накаленности, был чрезвычайно легок; зелень в садах (которых во Флоренции до безобразия мало - всё один камень), - зелень не увядала, не желтела, а напротив, казалось, еще пуще тучнела и зеленела; цветы и лимоны, казалось, только и ждали этого солнца. Но что для меня, арестованного во Флоренции обстоятельствами, было всего страннее, так это то, что шатающиеся иностранцы (а из них много народу очень богатого) наполовину остались во Флоренции и даже вновь приезжали; тогда как почти все, со всей Европы, хлынули с наступлением жаров на воды в Германию. Я не понимал, ходя по городу и встречая нарядных англичанок и даже француженок: как можно жить добровольно в таком аде, имея деньги на выезд. Всего больше мне было жаль мою бедную Аню. Она, бедная, была тогда на седьмом и на восьмом месяце; ей было ужасно тяжело в этой жаре. Кроме того, город всю ночь не спит и ужасно много поет песен. Окна у нас ночью, конечно, отворенные, а к утру, к 5 часам, кричит и стучит базар, кричат ослы, - так что нет возможности заснуть. Наконец мы выехали и сначала хотели поселиться в Праге. Но и до Праги из Флоренции далеко больше 1000 верст (через Венецию, через море и через Триест, - другой дороги нет), так что я ужасно трусил за Аню; но один знаменитый флорентийский доктор, Занетти, осмотрев ее, сказал, что никакой опасности и что можно ехать, - и сказал правду: путешествие обошлось отлично. Мы проехали через Венецию, в которой простояли два дня, и Аня только ахала и вскрикивала, смотря на площадь и на дворцы. В соборе S. Marc (удивительная вещь, несравненная!) она потеряла свой резной швейцарский веер, (2) которым ужасно дорожила (а у ней так мало драгоценностей!) - и боже мой, как она плакала. Понравилась нам и Вена; Вена решительно лучше Парижа. В Праге мы стояли три дня, три дня искали квартиру - и не нашли. В результате оказалось, что нам надо, если хотим жить в Праге, нанять квартиру - пустые стены, как в Москве или в Петербурге, по контракту; купить свою мебель, нанять свою прислугу, завести свою кухню и проч. и проч. Иначе нельзя. Это было не по карману, и мы оставили Прагу. Теперь мы в Дрездене уже три недели; Аня, можно сказать, на самых последних днях, основались мы недурно покамест; но я, я - решительно спасовал. Оказалось, что горячий, знойный и сухой воздух флорентийский был решительно целебен моему здоровью (да и Аня не жаловалась; напротив даже), главное нервам. Даже падучая уменьшилась и именно в самый жар; да и вообще во Флоренции припадки не имели большой силы. Теперь же я постоянно болен (может быть, с дороги). Не знаю, простудился ли я, или лихорадка моя от расстройства нервов. В три недели было уже два припадка - и оба злокачественные, тяжелые. Погода, впрочем, прекрасная. Я полагаю, что всё от резкой перемены климата, итальянского на немецкий; я и теперь в лихорадке и подозреваю, что и пишу лихорадочно, то есть бессвязно. Ну вот Вам отчет обо мне за всё время. Разумеется, это сотая доля; кроме болезни у меня столько тяготы на душе, что и объяснять нечего. Вот например: в "Русский вестник", к январской книжке, непременно нужно доставить хоть начало романа (они отнюдь не принуждают и не насилуют меня; они постоянно поступают со мною с удивительною деликатностию и, несмотря на то, что я много им остался должен, никогда не отказывают в деньгах; но я-то сам, по совести, чувствую себя связанным и обязанным и чувствую болезненно). Кроме того, я взял 300 рублей весной из "Зари", с тем чтоб нынешнего года выслать туда повесть, не менее как в два листа. Между тем я еще ничего не начинал, ни туда ни сюда; во Флоренции нельзя было работать в таком жару; контрактуя же себя, я именно рассчитывал, что еще весной выеду из Флоренции в Германию, где и примусь сейчас за работу. Что же делать, когда у меня три месяца оттягали неприсылкой денег? Между тем Аня, дней через десять, подарит мне, вероятно, мальчишку. Это тоже замедлит работу. К тому же сама будет больна, а стало быть, не будет мне помогать стенографией и перепиской. Про здоровье уж и не говорю. А наконец, и самая работа! Неужели портить, спеша на заказ! Есть у меня идея, которой я предан всецело; но я не могу, не должен приниматься за нее, потому что еще к ней не готов: не обдумал и нужны матерьялы. Надобно, стало быть, натуживаться, чтоб изобретать новые рассказы; это омерзительно. Что со мной будет теперь и как я улажу дела свои - понять не могу!

Жду, друг мой, от Вас немедленного и большого письма. Это письмо, которое адрессую к Вам, - пишу и ко всем вам. И потому пусть все отвечают, хоть через Вас. Хочу знать о мамаше (3) и о детях: как вы живете, что имеете в виду, - всё опишете. Вы одни со мной поступаете как родные и как друзья. Нет у вас у всех ни одного человека, который бы вас так любил, как я. Если я промолчал всё лето, так это потому, что руки не подымались писать от досады ожидания. А теперь приступаю к одному делу и прошу Вас, милый мой друг, помогите мне Вашим советом и разъяснением. Дело для меня очень любопытное.

И во-первых, - дело секретное, и потому умоляю, чтоб оно не вышло из Вашего дома никуда и ни к кому до времени.

Замечу Вам, что меня летом все оставили, никто ни строчки не написал ко мне. И вдруг на днях получаю два письма, от Майкова и от Страхова, - оба письма в одном конверте с назначением специальным и деловым: известить меня о смерти тетки. А свои родные, петербургские, которые мой адресс знали, ни слова. Признак, что, может быть, получили деньги по завещанию тетки. Дай-то им бог, я искренно этого желаю, и потому вот в чем моя просьба: 1) известите меня, когда скончалась тетка и при каких обстоятельствах? Как Вы сами узнали? Получили ли вы все что-нибудь? 2) Напишите мне всё, что знаете об завещании: кто были душеприказчиками и что кому досталось поименно. 3) Досталось ли что-нибудь петербургским нашим (Достоевским, Голеновским и проч.) и что именно?

Наконец и главное:

Майков и Страхов писали с целью. Кашпирев, издатель "Зари", - приятель с неким Владимиром Ивановичем Веселовским, который есть опекун Достоевских вместе с Николаем Михайловичем (моим братом и Вашим дядей). Этот Веселовский говорил с Кашпиревым, что по смерти тетки осталось завещание, отдающее 40000 в пользу "какого-то монастыря", но как она была уже не в своем уме, когда это завещание писала, то "можно легко его уничтожить". Далее: "Из всех Достоевских" (говорит Веселовский) "он особенно уважает меня", но думал, что я "столько же богатый, сколько и известный человек"; узнав же, что "пропорция обратная" (по выражению Майкова), он говорил что: "Если бы Фед<ор> Михайлович (то есть я) изъявил ему свое согласие, хотя бы письмом, то он бы готов был согласиться "начать хлопотать о нарушении завещания"". Он, Веселовский, прибавил, что если б я был в Петербурге, то он сам бы приехал ко мне из Москвы, чтобы переговорить о деле.

Известив меня обо всем этом, Майков прибавляет и горячо просит, чтоб я немедленно начал дело по нарушению завещания через Веселовского, выражаясь при этом, что нам всем (то есть семейству брата Миши, мне и братьям Андрею и Николаю) "достанется тогда почти по 10000 и что, например, хоть бы доставить эту часть (то есть 10000) семейству покойного брата Миши будет не менее богоугодное дело, как и на монастырь".

Затем умоляет меня вспомнить про мои расстроенные дела, здоровье и беременную жену и кончает советом "начинать, не думая долго".

Теперь выслушайте и мои соображения.

Я без сомнения знаю (и оспорить этого нельзя), что тетка в последние три или даже четыре года своей жизни была в состоянии бессознательном. И если б я твердо узнал и убедился, что она распорядилась такими деньгами на монастырь, действительно будучи в этом состоянии, то не задумываясь начал бы. дело. Я бы мог начать его даже и как представитель Достоевских, зная ясно, что мы, Достоевские, юридически самые старшие и компетентные наследники тетки (на случай, если б она, н<а>пр<имер>, умерла без завещания). Но вот в чем для меня главная сущность дела.

Действительно ли эти 40000 включены (4) в завещание в этом бессознательном состоянии или это давнишнее, первоначальное желание и распоряжение тетки? Во втором случае кто же бы я; был и за кого бы сам считал себя, по совести, чтоб идти против воли и распоряжения тетки собственными своими деньгами, какова бы в сущности ни была эта воля и это распоряжение? Между тем Веселовскому, как назначенному опекуном по этому завещанию и, сверх того, очевидно компетентному юристу, дело должно быть хорошо известно, если так он говорит. Что же мне теперь делать?

И потому-то, в затруднении моем, я и обращаюсь собственно к Вам, бесценный друг мой Сонечка, к Вам одной (и опять-таки повторяю: сохраните глубочайший секрет. Если и сообщите о деле Вашим домашним, мамаше то есть, то с соблюдением глубочайшего секрета и отнюдь не сообщайте нашим петербургским, хотя бы и Феде или хоть кому-нибудь в Москве). Вас я олицетворяю как мою совесть: как Вы решите, так я и сделаю. Вот об чем я прошу, главное: сообщите мне всё, что Вы знаете о завещании и об этих 40000, и можно ли действительно этот пункт завещания отнести к бессознательному состоянию? Как Вы сами смотрите на это? Если не знаете, то не можете ли узнать, под рукою: давнишнее ли это желание тетки, нормальное ли и вполне ли сознательное? В этом главное, в этом для меня суть. Узнав, напишите немедленно мне. Напишите тоже, если можете и знаете, что-нибудь об этом Веселовском: не слыхали ль? Не видали ль его? Если видели, то какое он на Вас произвел впечатление? Если можете справиться о нем, то справьтесь (кстати, его адресс: Владимир Иванович Веселовский, член окружного суда, в Москве, на Садовой, у церкви Ермолая, д<ом> Городецкого. Это на всякий случай).

С своей стороны, я уже написал Веселовскому, сейчас после письма Майкова, осторожное письмо. Я прошу объяснений, прошу сообщения фактов и выражаю всю ту суть дела, как я объяснил Вам выше. В сущности - ничем не связал себя.

Отвечайте же мне, бесценный друг мой. Я смотрю на Вас как на высшее существо, уважаю беспредельно, а люблю сами знаете как. Но надеюсь, что и еще впоследствии узнаете. Только бы мне капельку здоровья! В Россию явлюсь во всяком случае на будущий год наверно. Тогда вновь сойдемся и многое пойдет по-новому. Жена тоже любит и уважает Вас беспредельно. Хотела непременно приписать, но, кажется, ей не до пера. (Я так только сказал 10 дней, может, и раньше.) Обнимаю всех, кланяюсь всем. Целую Машеньку, Аня тоже. Обнимаю мамашу крепко; Аня просит меня засвидетельствовать ей особенное свое уважение и симпатии. "Именно в это время, в этом состоянии моем, мне особенно хочется напомнить им о себе". Так она мне сейчас говорила. (Она немного начинает бояться; мне очень, очень ее жаль, да и сам боюсь. Вообще время наше тяжелое.)

Ужасно теперь смущает меня мысль: как дойдет к Вам это письмо? Доставит ли его редакция "Русского вестника"? Я очень прошу и объясняю дело по возможности. Я прошу даже употребить труд и разыскать Вас, если редакция Вашего адресса не знает; на всякий случай напишите мне имя и отчество Любимова.

До свидания, милый друг. Напишите побольше о себе. Вообще побольше фактов.

Целую Вас.

Ваш весь всегдашний Федор Достоевский.

Адресс мой:

Allemagne, Saxe, Dresden, а М-r Thйodore Dostoiewky, poste restante.

(1) вместо: Средиземного моря - было: побережья

(2) далее было: необыкно<венный?>

(3) было: Верочке

(4) было: назначены

 

372. A. H. МАЙКОВУ

17 (29) сентября 1869. Дрезден

 

Дрезден 17/29 сентября/69.

Бесценный и единственный друг Аполлон Николаевич, предполагаю, что переезд с дачи и первые дни вновь начавшейся городской жизни не дали Вам возможности исполнить доброе обещание Ваше - написать мне сейчас же по окончании дачной жизни. Не жалуюсь и не претендую; мы друг друга знаем (хотя и жду Вашего письма с самым крайним нетерпением), но одно сомнение меня очень мучает: так как все-таки ответа на мое письмо, уже более месяца тому назад к Вам посланное, я не получил, то и боюсь, во-1-х, что оно к Вам не дошло, 2-е) на той ли Вы квартире в Петербурге, что и прежде? Я Вам адрессовал на Садовую, дом Шеффера. Что, если Вы оставили квартиру? И потому, если б я был поскорее выведен из моих недоумений, было бы очень хорошо. Например, теперь: это письмо, которое теперь пишу к Вам, для меня самое экстренное и роковое; что, если не дойдет до Вас? Ответьте хоть на одной странице, хоть полстранички напишите, чтоб я, по крайней мере, знал, но только ответьте сейчас, иначе сил моих больше не хватит. Сейчас опишу Вам всё мое положение и в какой именно Вашей помощи я нуждаюсь, как утопающий.

Во-первых, три дня тому (14 сентября) родилась у меня дочь, ЛЮБОВЬ. Всё обошлось превосходно, и ребенок большой, здоровый и красавица. Мы с Аней счастливы. (Вспомните, что мы Вас зовем крестить; Аня просит Вас сложа руки и непременно Вас; дайте же ответ.) Но денег у нас меньше 10 талеров. Не вините меня в небрежности и непредвидении: тут никто не виноват. Рассчитывали во Флоренции, что денег, присланных "Р<усским> вестником", достанет на всё. Но как и при всех прочих расчетах - обочлись. Нечего пускаться в подробности, но дело в том, что хоть я и напишу деликатнейшему, добрейшему и благороднейшему Михаилу Никифоровичу, чтоб выручил, но писать сейчас, так недавно получивши от него, - ужасно стыдно и почти невозможно; руки не подымаются. Между тем ни бабке, ни доктору еще не заплачено, и хоть каждую копейку усчитываем, но в теперешнем положении невозможно без денег. Невозможно! Вследствие чего взял следующую меру.

Сегодня же, вместе с этим письмом к Вам, отправляю письмо к Кашпиреву, лично (так как знаю, что Страхова нет в Петербурге). В письме сначала описываю мое положение, упоминаю о переезде, о рождении ребенка (всё как следует), (1) солгал притом, что у меня осталось 15 талеров, тогда как нет и десяти, и кончаю просьбою о присылке мне вперед 200-т рублей на следующем основании.

Так как сижу в настоящую минуту за повестью в "Зарю" и довел работу уже до половины (всё это справедливо), то, во-1-х, вижу, что повесть будет объемом в 3 1/2 листа (печати "Р<усского> вестника") (то есть чуть ли не в 5 листов "Зари"). Это minimum. И так как я получил уже весной из "Зари" 300 руб., то все-таки по окончании повести мне придется дополучить почти за 1 1/2 листа (печати "Р<усского> вестника") еще. Хоть повесть еще не кончена, но в конце октября наверно будет выслана уже в "Зарю": это наверно. 2) Хоть я и не вправе просить на этих основаниях теперь вперед, но, по моему критическому положению, прошу его по-христиански меня выручить и выслать 200 руб. Но так как это, может быть, тяжело сделать сейчас, то прошу его выслать сейчас всего только 75 рублей (это чтоб спасти сейчас из воды и не дать провалиться). Затем через две недели от этой 1-й высылки прошу выслать еще 75 рублей и наконец, уже при этой второй высылке, выдать Вам (Ап<оллону> Николаевичу> Майкову) 50 руб. Таким образом и составится просимая сумма в 200 руб.

Не зная совершенно личности Кашпирева, пишу в усиленно-почтительном, хотя и в несколько настойчивом тоне (боюсь, чтоб не пикировался; ибо почтительность слишком усиленная. да и письмо, кажется, очень глупым слогом написано).

Затем в письме к Кашпиреву излагается и вторая, самая главная просьба моя. Именно: если он согласен будет исполнить мою просьбу о деньгах, то пусть вышлет первые 75 руб. сейчас, не медля нимало. Написал ему, что прибегаю ко всей деликатности его ума и сердца, чтоб он не обиделся за настойчивость о присылке сейчас и не медля нимало, но пусть вникнет и поймет, что для меня время и срок помощи чуть ли не важнее самих денег. Ибо равным образом его прошу: что если он не заблагорассудит помочь мне и откажет, то все-таки (2) пусть сейчас же известит меня об отказе, не медля нимало. Написал при этом, что для этого извещения об отказе достаточно для меня будет получить хоть две строчки рукою секретаря его редакции, но только сейчас, для того, чтоб я мог скорее принять последние меры, а не ждать праздно возможности присылки денег (тут я еще второй раз в письме к Кашпиреву солгал по поводу этих последних мер, объясняя ему, что я принужден буду тотчас же продать последние и необходимейшие вещи и за вещь, стоящую 100 талеров, взято 20, что, конечно, принужден буду сделать для спасения жизни трех существ, если он замедлит ответом, хотя бы и удовлетворительным. Что я через неделю стану продавать последние вещи, если не получу денег, то это правда полная; ибо иначе никак нельзя; но солгал я в том, что буду продавать сторублевые вещи. Две-три сторублевые вещи, у нас бывшие, уже давным-давно, сейчас же по приезде в Дрезден, заложены и действительно по оценке вместо 100 рублей - двадцатью. Но теперь придется продать белье, пальто и, пожалуй, сертук; ибо хоть и напишу (3) Каткову, но все-таки раньше месяца оттуда денег не будет, хотя и будут наверно).

Изложив Вам содержание письма к Кашпиреву, излагаю мою личную, особенную и чрезвычайную просьбу к Вам. Пособите по-христиански, дружески и по-товарищески! Не потяготитесь! Последний раз утруждаю Вас. Просьба же в следующем.

Так как Страхов писал мне, что Вы довольно близко знакомы с Кашпиревым, то съездите сейчас по получении этого письма и не отлагая к Кашпиреву и попросите его, чтобы он исполнил мою просьбу о немедленном ответе. Главное, чтоб был немедленный ответ. Ну вот и вся моя просьба к Вам. Но поймите, дорогой друг, до какой степени она важна для меня теперь в моем положении!

(Прибавлю еще, собственно для Вас, то есть между нами, что я прошу почти своего, что ведь повесть через месяц всё оплатит и что хоть я и не претендую на право взимания вперед, но что такие снисхождения последнему литератору делаются. Так что если мне откажут в "Заре" теперь, то я слишком пойму тот уровень, на который меня ставят там в литературном отношении. Боюсь еще, чтоб он не принял мой усиленно-почтительный тон в письме за иронический. Бог знает ведь какой человек; я об нем не имею никакого понятия лично. А просто-запросто я не умею писать к незнакомым о щекотливых предметах. Писал от руки, набело, и потом уже, перечтя письмо, увидал, что, кажется, уж слишком почтительно.)

Отвечайте же, друг мой. Пишу наскоро. Жена Вам кланяется. Мы в великой радости. У ней третьи сутки - то есть самые опасные. Мое здоровье в Дрездене крайне плохо: беспрерывно простужаюсь, чего почти никогда со мной не было, а в Швейцарии и Италии было немыслимо. Да и припадки в Дрездене увеличились; но это может быть только с приезда.

Работаю усиленно. Замыслил вещь в "Русский вестник", которая очень волнует меня, но боюсь усиленной работы. Много бы хотелось написать Вам об литературе, но не до литературы в эту минуту. О повести в "Зарю" ничего не скажу: одно знаю наверно, что будет довольно оригинальна, а что дальше выйдет, то сами увидите, если прочтете.

Главное, хоть двумя строками ответьте.

Наконец, последнее: я прошу, чтоб Вам Кашпирев выдал 50 руб. на руки. Это (простите меня, дорогой мой, за надоедание и исполните, ради Христа), это для того, чтоб 25 руб. выдать Эмилии Федоровне и 25 руб. Паше. Они имеют полное право негодовать на такую нищенскую помощь; но пусть, пусть даже обидятся, вправе будут, но так как 25 руб. все-таки что-нибудь и сколько-нибудь принесет им пользы, то выдайте. Так как они ни за что не поверят, в каком я сам положении и почему так нищенски помогаю, то и не говорите им ничего в извинение мое. Сделайте же, ради господа бога.

2-е) Напишите мне что-нибудь о Паше.

3-е) Что такое Вы мне написали тогда о тетке и Веселовском? Я написал ему тогда же, давно уже письмо, по Вашим словам; но в письме этом я просил только объяснении и говорил положительно, что не начну дела, если не буду убежден вполне, нравственно, в том, что это завещание монастырю сделано не по желанию тетки, а в бреду. Этот господин Веселовский даже двумя строчками не удостоил мне ответить. Мое письмо было очень приличное. Я теперь положительно знаю, из другого источника, что тетка жива. Пусть всё это бурда и ошибка; но со стороны Веселовского не ответить хоть 2-х строк, н<а>прим<ер>, хоть о том, что он ничего тут не понимает, - по-моему, совершенно невежливо. Я узнал, что он в дружеских отношениях с моим братом Андреем Михайловичем, который управляет имением тетки. Не вышло бы чего для меня щекотливого? Брат Андрей Михайлович довольно в далеких со мной отношениях (хотя и без малейших неприятностей). Но Веселовский уж наверно ему мое письмо показал. Итак, главное в том. что такое Веселовский, какой человек? Не напишете ли мне чего-нибудь об этом?

4) Получили ли Вы мое письмо из Флоренции, весной, в котором (4) я Вам писал об "Идиоте" и Базунове? Так как Вы ничего не упомянули на этот счет в Вашем письме пять недель назад, то боюсь, что Вы не получили.

Впрочем, я теперь других мнений об издании "Идиота". Не к тому и упоминаю. А главное: не пропадают ли мои и Ваши письма?

Обнимаю Вас крепко. Ваш неизменный

Федор Достоевский.

Есть и еще один предмет, который крайне тяготит меня, но в этом письме не говорю об нем. Я про долг мой Вам говорю. Друг мой, отдам скоро, скоро, верьте! Благодарю Вас за Вашу ангельскую снисходительность, но насчет денег у меня есть некоторые надежды. Напишу потом, до свидания.

Уведомьте же. Хоть 2 строки. Главное, уведомьте.

Адресс тот же.

Р. S. Чуть не забыл чрезвычайно важное.

Тогда они выслали мне 300 руб. из "Зари", и деньги тащились месяц. Я знаю эту штуку: это через какие-то конторы. Но главное в том, что Ник<олай> Ник<олаевич> Страхов написал мне потом, что иначе деньги и не высылаются. Стало быть, у них и понятия не имеют, как высылаются деньги, чтобы прийти так же скоро, как и письмо, то есть на третий день. Голубчик, помогите, посоветуйте им, иначе, если деньги замедлят, - я пропал. Высылаются же деньги таким образом, что надо поехать в Петербурге к какому-нибудь банкиру (хоть к Гинцбургу, или есть там и другой какой-то), внести им высылаемые деньги, получить от них вексель на три месяца (на имя Ротшильда, н<а>прим<ер>, так высылает "Русский вестник". Впрочем, всего лучше, изъяснив банкиру надобность скорой почтовой пересылки, - ввериться ему, и он сделает как знает. Они умеют; тем и занимаются). Затем этот полученный верный вексель (на почте это называется здесь и везде пересылкою valeur'ов (valeurs, то есть почти что деньги)) - этот вексель вложить в письмо ко мне, и застраховав на почте (это непременно, но "Русский вестник" хоть и страхует всегда, но никогда не обозначает на обертке пересылаемой суммы; ибо это valeur). Впрочем, как потребует почтамт: главное только застраховать, то есть положить 5 печатей. Об деньгах же почтамту и не упоминается. Я так пересылал из Петербурга за границу сам. Лучше всего, повторяю, расспросить Гинцбурга (или кого там), он научит. Но пусть переведут на талеры. Пересылать мне poste restante. Дойдет на третий день. Получив, я вынимаю вексель и иду к первому (или ко всякому) здешнему банкиру и меняю на золото, приплачивая за промен ничтожную сумму (на 1000 франков 10). Всё происходит в 20 минут. У Гинцбурга же (или где в другом месте) пусть переведут по курсу рубли на талеры. Умоляю, замолвите слово об этом. Ибо срок, время - для меня теперь всё, пуще денег!

(1) далее было: вывожу

(2) было: всё равно

(3) было: написать

(4) вместо: в котором - было: где я

 

373. А. Н. МАЙКОВУ

16 (28) октября 1869. Дрезден

 

Дрезден 16/28 октября/69.

Дорогой друг Аполлон Николаевич, получил и письмо Ваше, с месяц назад, и приписку к Пашиному письму, - но об этом после.

Ради Христа, скажите мне: что мне делать и на что теперь решиться? Я в отчаянии! Вы читали мое первое (просительное о 200 рубл<ях>) письмо к Кашпиреву, я и Вам писал. Писал об ужасной нужде и об отчаянном моем положении. И что же? До сих пор ни копейки денег не получил - одни обещания! Если б Вы знали только, в каком мы теперь положении. Ведь нас трое - я, жена, которая кормит и которой есть надо, и ребеночек, который может заболеть через нашу нужду и умереть! Что ж это за человек и как он со мной обращается!

Вот как было всё дело, день за днем; прислушайтесь и заметьте всё.

Через неделю после моего просительного (первого письма) я действительно получил письмо от Кашпирева, с выражением искреннего согласия и готовности и с векселем от петербургского банкира Хессина на здешнего дрезденского банкира Гирша. Иду к Гиршу: он читает вексель и говорит: тут написано, чтобы выплатить с laut Bericht, a laut Bericht значит предуведомление мне, Гиршу, от Хессина, чтобы я не платил без особого avis, которое должно быть мне выслано Хессином особо, а потому и не заплачу; заплачу, когда придет avis. Я стал ждать: хожу каждый день в контору: не пришло ли avis? Нет avis. Наконец в конторе надо мной стали посмеиваться. Потеряв терпение и будучи без хлеба - пишу Кашпиреву, объясняю мое отчаянное положение, прошу понудить Хессина, прислать avis, a с будущей 2-й присылкой 75 р.

- избавить меня от Хессина и Гирша. Письмо мое было послано от 27 сентяб<ря>/9 октяб<ря>. Жду - нет ответа! Ей-богу, думал, что уж и не будет. Между тем бегаю каждый день к Гиршу. Там смеются и говорят, что, верно, Хессин забыл прислать avis. Зашел справиться в две-три другие конторы, везде сказали, что по векселю с laut Bericht никто денег не даст без avis. В одной конторе сказали, что такие векселя иногда выдаются, но только на смех. Наконец получается ответ Кашпирева - на двенадцатый день после моего письма! Заметьте: почта из Дрездена в Петербург идет три дня, то есть если вы, например, отправили письмо из Дрездена в понедельник, то в Петербурге оно доставится В РУКИ в четверг. Сопоставив мое письмо с первым моим письмом (где я изъяснил же отчаянную нужду мою), ведь мог бы он поторопиться и ответить сейчас. Но письмо пришло на двенадцатый день! И заметьте: пишет от 3-го октяб<ря> (нашего стиля), а штемпель приема на петербургской почте значится 6-го октября. (1) Значит, оно валялось у него на столе так, без отсылки, три дня. Хоть бы для деликатности зачеркнул 3 и поставил 5! Неужели он не понимает, что мне это оскорбительно? Ведь я ему писал о нуждах жены и ребенка моего - и после того такая (2) небрежность! Разве не оскорбление! И что ж в письме: пишет, что справлялся у Хессина и что Хессин говорит, что avis послано, что он не понимает, почему я не получил, что он, впрочем, понудил Хессина послать другое avis и что теперь, стало быть, он уверен, что я уже получил от Гирша деньги. (Откудова уверен? Почему уверен?) Но что если я до сих пор не получил по векселю Гирша, то чтоб я прислал ему назад вексель и что он на другой же день по получении его пошлет мне вексель на другого банкира. Затем прибавляет в приписке, что если деньги еще мною не получены, то чтоб я ему телеграфировал немедленно, "разумеется, на мой счет", (3) и что он сейчас же, не дожидаясь присылки векселя (который придет по почте), пошлет мне вексель новый. Наконец прибавляет, что "на днях вышлет мне и вторые 75 рублей". (NB. Заметьте, что он пишет от 3-го октября.)

Телеграфировать я не мог в тот же день, то есть 9/21 октября, потому что где же у меня два талера на телеграмму? Неужели ж он не мог сообразить после моих двух писем, что у меня ни копейки нет денег, буквально ни копейки! Если б он только знал, как я достал эти два талера на другой день, чтоб ему телеграфировать! Но достал и послал телеграмму на другой день 10/22 октября, в пятницу. В субботу же отсылаю (4) ему вексель обратно. Справился у Гирша: "никакого avis, ни первого, ни второго"; я и телеграфировал: "Nein Avis. Hirsch giebt nicht Geld".

Теперь слушайте же: телеграфировал в пятницу; он, стало быть, получил никак не позже как в субботу утром. Ведь он мог бы послать в субботу утром. Это дело в один час делается. Ведь он сам же мне написал, что сейчас после телеграммы вышлет. Без такой надежды для чего ж бы я стал мучиться, как угорелый доставать два талера. Но он в субботу не выслал! Ну, думаю, вышлет в понедельник. Если в понедельник, то я в четверг здесь получаю непременно. И что же? Вот и четверг - ничего! Неужели я и теперь получу ответ на двенадцатый день, то есть в тот четверг? Как сумасшедший захожу к Гиршу справиться. И что ж? Только что сейчас пришло avis от Хессина! Пришло, а у меня уж 5 дней как нет векселя, я его отослал обратно, по его собственному приглашению!

Теперь вникните, ради Христа: тут могло быть два случая: 1) или Кашпирев, после моей телеграммы, поехал к Хессину и понудил его наконец послать avis, или 2) что Кашпирев не ездил к Хессину после телеграммы, а Хессин сам (может быть, в ответ на запрос Гирша из Дрездена, который был ему сделан дней семь назад) отвечал наконец Гиршу. В 1-м случае как мог Кашпирев, после телеграммы моей, понуждать Хессина послать наконец avis, когда сам же пригласил меня выслать ему вексель обратно. Ведь он знал же непременно, что я вышлю после его собственного приглашения, и действительно, он должен был его получить во вторник! Неужели он не сообразил, что когда Хессин пошлет avis, то векселя у меня уже давно не будет. Ну не небрежность ли это для меня оскорбительная! Если же он не ездил к Хессину, а Хессин сам прислал наконец avis, то (5) небрежность Кашпирева еще для меня оскорбительнее: ведь уж сколько раз я уведомлял его, что нет avis! Ведь дело это с Хессином идет более трех недель! Как же он понуждал-то Хессина, как же он справлялся у него после этого! Приезжал и по первому слову того, что уже послано, уезжал назад. Ведь признается же Хессин в письме к Гиршу, что avis он не высылал потому, что думал, что вексель и без того правильно написан, ибо всё дело, как видно по его объяснению Гиршу, произошло оттого, что он велел написать вексель ohne Berricht, a commis переврал и написал вместо ohne laut Berricht. Хорошо же после этого Кашпирев объяснился с Хессином, который его надувал, говоря, что уже послал два avis, тогда как теперь очевидно, по его собственному письму к Гиршу, что никакого avis никогда не было выслано! Разве это не небрежность в отношении ко мне! Что же теперь мне делать? Когда я получу теперь деньги! И почему, почему он ждет моей телеграммы, просит (6) прислать вексель обратно ("и тогда, дескать, вышлю вам на другой же день", а не в тот же), - а не высылает теперь, сейчас вторых 75 руб., которые в настоящую минуту уже десять дней тому назад должны бы быть высланы? Неужели он думает, что я писал ему о моей нужде только для красоты слога! Как могу я писать, когда я голоден, когда я, чтоб достать два талера на телеграмму, штаны заложил! Да черт со мной и с моим голодом! Но ведь она кормит ребенка, что ж если она последнюю свою теплую, шерстяную юбку идет сама закладывать! А ведь у нас второй день снег идет (не вру, справьтесь в газетах!), ведь она простудиться может! Неужели он не может понять, что мне стыдно всё это объяснять ему? Но это не всё, есть и еще стыднее: у нас до сих пор ни бабка, ни хозяева не уплачены - и это всё ей в первый месяц после родов! Да неужели ж он не понимает, что он не только меня, но и жену мою оскорбил, обращаясь со мной так небрежно, после того как я сам ему писал о нуждах жены. Оскорбил, оскорбил! О, как бы я ему отплатил! Ведь этак только барин (7) с своим лакеем обращается! Как с писаришкой каким-нибудь! Он скажет, может быть: "А черт с ним и с его нуждой! Он должен просить, а не требовать, я не обязан вперед давать". Да неужели ж он не понимает, что утвердительным ответом на мое первое просительное письмо он заручил меня! Ведь почему я к нему обратился с просьбой о 200 р., а не к Каткову? Потому что думал, что от него получу раньше, чем от Каткова (которого мне не хотелось утруждать), тогда как теперь, если б я написал тогда к Каткову, а не к нему, то давным-давно, уже неделю тому назад, имел бы деньги наверно! А я не написал! Почему? Потому, что он меня заручил своим словом! Следственно, он не имеет права говорить, что он плюет на мой голод и что я <не> смею торопить его. (8) Он, конечно, будет говорить, что он сделал всё с своей стороны, вексель выслал тотчас, и он не виноват, что вышло недоразумение, что он по моей жалобе к Хессину ездил и тот обещался прислать avis и т. д. И ведь, ей-богу же, он себя считает правым! Да неужели же он понять не может, что нельзя на отчаянное письмо о том, что столько уж времени ничего не получено, по их же ошибке отвечать только на двенадцатый день. На двенадцатый день, да, не лгу - у меня конверты целы и на них штемпеля. Нельзя на телеграмму, которую сам вызвал, ровно шесть дней не отвечать, тогда как почта достигает на 4-й день! Это небрежность непростительная, оскорбительная! Лично для меня оскорбительная! Ведь я ему о жене моей писал, о том, что она родила! Каково же оскорбление, после того как он уж заручил меня и через это заручение сделал то, что я к Каткову не посылал! Как они издают журнал после этого, при такой небрежности и при такой неумелости! Воображаю, что терпят иногородние подписчики! Понятна мне теперь и всеобщая ненависть, с которою их везде встретили. Я постоянно получаю журнал недель шесть после выхода! И они требуют от меня теперь литературы! Кашпирев пишет мне (в своем письме, на двенадцатый день) о моей повести, требует сообщить ее название для публикации вперед и т. д. Да разве я могу писать в эту минуту? Я хожу и рву на себе волосы, а по ночам не могу заснуть! Я все думаю и бешусь! Я жду! О боже мой! Ей-богу, ей-богу, я не могу описать все подробности (9) моей нужды: мне стыдно их описывать! Но если б Вы всё-то узнали! А он там, с помещичьей развалкой, на телеграмму ответит на двенадцатый день, а о второй присылке 75 руб. забыл, как Хессин забыл avis. Разве не обидно это? Разве не обидно видеть из его письма, что он и не думает о второй высылке, которая могла бы поскорее мне помочь, а требует объяснительной телеграммы о первой и умозрительно пишет: "на мой счет, разумеется". Да разве он не ведает, что неоплаченной телеграммы не примут нигде и что я же должен достать два талера, чтобы послать ее. Неужели ему невдомек (после-то моих писем!), что у меня не может быть двух талеров? Ведь это небрежность человека, который и знать не хочет обстоятельств другого. Неужто он по-барски презирает меня оттого, что выдался у меня такой месяц такой нужды и что я так низко зануждался! Да ведь через него же! И не считайте преувеличением злости мое сейчашнее мнение о его презрении из-за нужды: это слишком естественно у иных душ. Бессознательно порождает небрежность в отношениях! Я вижу следы этой презрительной небрежности ко мне в ответе на двенадцатый день, в неответе на телеграмму (которую сам же вызвал) и в небрежности, с которою вел справки у Хессина. Если б я для него что-нибудь значил, то он давно бы уж мог понудить Хессина поправить дело: стоило только быть капельку повнимательнее. Пусть он знает, что Федор Достоевский, может быть, более его может выработать своим трудом всегда! И после того у меня требуют художественности, чистоты поэзии без напряжения, без угару, и указывают на Тургенева, Гончарова! Пусть посмотрят, в каком положении я работаю!

Вы пишете, друг мой, о Стелловском. Поблагодарите милого Пашу за хлопоты и скажите ему, что я его очень люблю. Благодарю и Вас, и особенно крестница Вас благодарит вместе с Анной Григорьевной за согласие крестить.

О Стелловском напишу после: теперь возможности нет, весь измучен, едва понимаю, хожу как угорелый. Чувствую только, что в деле с Стелловским Вам и Паше необходимо познакомиться с копией прежнего моего контракта с Стелловским, которая у меня хранится. Сниму копию с этой копии и Вам вышлю; сообщите Паше, ибо тут виднее крючки от Стелловского при теперешнем предложении. Но все-таки этим делом можно и не пренебречь и попробовать, но осторожно. Может, и удастся. А теперь до свидания, весь Вам преданный

Ваш Федор Достоевский.

Письма моего не показывайте никому, а Кашпиреву сообщите - смысл письма. Пожалуйста.

(1) далее было начато: Хоть

(2) далее было: помещичья развалка, такая

(3) далее было: Прибавляет наконец, что на дня<х>

(4) было начато: посыла<ю>

(5) далее было: какова

(6) было: пишет

(7) далее было: можно только барину

(8) далее было начато: Может

(9) далее было: того сост<ояния>

 

374. А. Н. МАЙКОВУ

27 октября (8 ноября) 1869. Дрезден

 

Дрезден 27 октября/8 ноября /69.

Письмо Ваше, бесценный друг, с 100 рублями и с билетом Гирша я получил вчера, в воскресение. Так как в воскресение Гирш заперт, то я и не мог Вам отвечать вчера же. Сегодня же Гирш билет разменял, так что я все получил, о чем Вас и уведомляю. Выходит из всего этого, что если б я Вам не написал и если б Вы были не такой, как Вы есть, то я бы ничего и не получил до сих пор и даже, может быть, в будущем, то есть не только денег, но даже и уведомления. Вы пишете, чтоб я не злился на Кашпирева; без сомнения, не злюсь, особенно если Вы утверждаете, что он сам в затруднительных обстоятельствах и всё происходило от этого. Но перенесите себя мыслию и в мое положение и рассудите: можно ли было не беситься? Я решаю так, что при самых христианских, как Вы пишете, чувствах не беситься от негодования было невозможно. Ответить всегда он мог. Теперь дело прошлое, я говорю только про прошедшее, и особенно если его самого так мучают. Говорю Вам искренно, что настоящей злобы во мне не было и тогда, когда я писал Вам.

О том же, чем я собственно Вам обязан, я уж и не говорю. Никогда не забуду. Спасибо.

Я так и надеялся, что Вы не покажете ему мое письмо. Я просил только сообщить ему смысл письма. И я слишком благодарен Вам, что Вы не показали ему письма в оригинале.

Насчет же процентов и издержек моих, которые он берет на свой счет, то все это совершенно лишнее. При свидании скажите ему, ради бога, что я ни за что на это не соглашусь, Не ростовщик же я! Мало ли что в жизни случается. Косвенно я могу обвинить всякого человека во всякой моей неудаче: Вас, Яновского, Краевского, Аксакова, Салтыкова - всех. Я иду покупать шубу; встретится первый незнакомый, но который скажет мне, что в этом вот магазине великолепные и недорогие шубы. Я иду туда, и оказывается, что я переплатил 20 руб. лишних: неужели же спрашивать их с этого незнакомого? Во всяком жизненном явлении бесконечность комбинаций, в которых никак нельзя обвинить лишь одну их первоначальную причину: а Кашпирев в моих комбинациях не первоначальная, а даже косвенная причина. Ни за что не хочу никаких вознаграждений; поблагодарите его от меня за готовность; но мне довольно и одной только готовности; на деле не приму. А Вас еще раз благодарю; подлинно вовремя поспели; еще немного и - сплошал бы я совсем.

А между тем много у меня до Вас просьб. Понимаю, что гнусно мне Вам надоедать; но, не видя малейшей возможности устроиться без Вашего содействия и посредничества, решаюсь Вас опять беспокоить. (1) Не сердитесь, ради бога.

Первое, о чем хочу просить, - это некоторого посредничества Вашего между мною и Кашпиревым насчет моей повести. Я и сам ему напишу, но Ваше слово, то есть слово человека, которого Кашпирев, вероятно, ценит, и главное - благоприятеля "Зари", - будет очень веско. Вот в чем дело: во-1-х, повесть (которая раньше двух недель от сего числа в "Зарю" выслана быть не может) будет не в 3 1/2 листа, как я первоначально писал Кашпиреву (впрочем, назначая только minimum числа листов, а не maximum), - будет, может быть, листов в шесть или в 7 печати "Русского вестника". Две трети повести уже написано и переписано окончательно. Старался сократить из всех сил, но не мог. Но дело не в объеме, а в достоинстве; но об достоинстве мне сказать нечего, ибо сам ничего не знаю на этот счет; решат другие. Но заботит меня то, что Кашпирев хочет (и писал мне об этом) публиковать вперед о моей повести. Не хотелось бы мне этого ни за что. То есть ни за что! Упросите его не публиковать, в частном разговоре, когда с ним увидитесь! Я чувствую, что не моя тут воля и что он в этом деле полный хозяин; не могу я ему запретить; но не послушает ли он просьбы?

2) По первоначальному уговору я сам ему писал, что он волен напечатать мою повесть в этом году или в будущем, хотя при этом и заявлял желание, чтоб в этом году. Я буду его просить сам, при отправлении, чтоб он поместил повесть в декабре (или даже в ноябрьской книге, если поспею выслать). Но мне слишком, слишком будет тяжело, (2) если он отложит до будущего года. Тут у меня свой особый расчет, так обстоятельства сошлись. Я не про денежный расчет говорю, тут совсем другое. Я бы желал, чтоб в декабрьской книжке. Это для меня слишком важно. Когда брат издавал "Время", то у нас к концу первого года было взаимно решено, что для начинающегося, издающегося первый год журнала последние книги (3) первого года важнее для подписки, чем январская и февральская наступающего года. Успех подписки совершенно оправдал этот расчет. Если Кашпирев хочет публиковать о моей повести заране, значит, ценит же меня как писателя, а если ценит, то ему более с руки напечатать меня в декабре. Прошу Вас заговорить с ним об этом и по присылке в редакцию повести этому способствовать. Для меня очень это важно; впрочем, его воля.

3) Повесть в 7 печатных листов "Русского вестника" будет иметь в "Заре", может быть, в 8 1/2 листов. Я бы в высшей степени желал, чтоб повесть поместили в одном номере, а не разбивали на два. В этом я особенно буду настаивать. Сообщите ему и об этом, пожалуйста.

4) Я взял у него теперь 500 руб. вперед. Если будет до 7, например, листов ("Русского вестника"), то мне придется дополучить еще 500 руб. (Ну, положим, меньше семи, а шесть листов; значит, дополучить 400.) Не может ли он уплатить раньше выхода книжки, например в декабре в первой половине, когда подписка уж сильно обозначается? Буду просить его об этом при посылке повести, а Вас прошу очень (не откажите, ради бога!) принять от него эти деньги (когда бы он их ни заплатил). Если согласитесь - так ему и напишу. Из этих денег с благодарностию горячею, беспредельною поспешу возвратить Вам долг 200 руб. Их возьмите себе прямо от Кашпирева; так ему и напишу. Остальные же 200 или 300 пойдут на выкуп из заклада, в Петербурге же, некоторых заложенных нами перед отъездом вещей, преимущественно жениных. Выкупить хотим по крайней мере на 200 руб. Вещи же, которые можно выкупить на эти деньги, стоят по крайней мере 600, а они пропасть могут, если долго не выкупать. С этою целью к Вам явится (не раньше как когда уже деньги будут у Вас) младший брат Анны Григорьевны - Иван Григорьевич; он и выкупит, (4) а Вы ему, безо всякого сомнения, можете вручить деньги (то есть когда уже они будут у Вас в руках. Раньше Вас беспокоить не буду). Это чрезвычайная просьба к Вам наша, и потому, собственно, Вас беспокоим, что при трудности получения с "Зари" денег нельзя действовать мне с нею непосредственно. Разумеется, если в декабре он не может выдать, то всё это произойдет в январе. К Вам же, раньше получения Вами денег - никто не придет за ними. Придут к Вам, когда уже они будут у Вас. Но я только о том и прошу Вас, чтоб Вы согласились взять на себя получение денег с Кашпирева, разумеется, (5) только тогда, когда он в состоянии будет заплатить, то есть я не рассчитываю вовсе (6) на то, чтоб Вы были хоть чем-нибудь тут утруждены. И так уж я слишком много Вам задал беспокойства. Я не достать от Кашпирева прошу Вас деньги, а только принять их, когда можно будет.

Наконец и главнейшая просьба моя - об Эмилии Федоровне. Получив теперь 100 руб. от Вас и билет на Гирша, я, стало быть, получил с "Зари" всего 175 руб., а так как Кашпирев обещал мне 200, то нельзя ли остающиеся 25 руб. неотлагательно вручить Эмилии Федоровне?! Ради Христа, не откажитесь попросить Кашпирева! Сердце мое изныло; слишком я уж долго ничего не помогал! А ей и Кате до того худо теперь, что хуже уж и быть не может. Послав же повесть, буду просить (7) Кашпирева из всех сил вручить ей еще хоть 25 р. на первый случай по получении повести (это вышеупомянутого расчета не нарушит) и тоже через Ваше содействие. Друг мой, Вы в этом деле не мне, а богу послужите. У Паши Вы всегда можете узнать ее адресе. А главное - эти оставшиеся теперь 25 доставьте ей теперь же от Кашпирева. Двадцать-то пять руб., может быть, у него найдутся сейчас! Не откажите же похлопотать! Успокойте меня, ибо очень беспокоюсь духом. А Паша пусть подождет на время; и ему помогу.

Об рассказах Ваших из русской истории хотел совсем теперь не писать, потому что хотел написать много, но не удержался и пишу несколько строк. Я их читал, они мне нравятся безусловно, - что об этом и говорить. Но в них есть важный чрезвычайный недостаток, а именно: Вы напишете еще, может быть, рассказа два, да так и забросите дело. Я в этом почти уверен; просто затянете дело. А между тем какую бы пользу Вы могли принести! Представьте себе, что Вы полагаете целый год безустанной работы на эти рассказы, напишете не торопясь, обделаете их рассказов 25 по крайней мере (ведь я уверен, что рассказы из истории послепетровской, с здравой русской точки зрения, выйдут еще занимательнее и, главное, полезнее). Тогда составилась бы у Вас книга, отдельно изданная (как можно не замедляя и ОТНЮДЬ (!) не продавая книгопродавцам, а на свой счет непременно), - книга, которая принесла бы чрезвычайную пользу во всех школах, гимназиях и проч., где она сделалась бы обязательною. Ни Карамзина, ни Соловьева там целиком не читают, а Ваша книга могла бы быть прочтена целиком и укрепить навеки ясные и здравые мысли в молодом уме школьника или гимназиста. Если Вы сообщаете, что и старики говорят, что есть чему им поучиться в Ваших рассказах, то уж наверно купят для своих детей. Книга лет 20 будет книгою совершенно необходимою при воспитании. Половина рассказов, напечатанных заране в журналах, отрекомендовали бы книгу и объяснили бы ее. Станем судить с одной только экономической точки зрения: ведь это капитал и, может быть, большой. В 20 лет, может быть, много изданий будет. Неужели всё это бросить и не воспользоваться. Ведь это Ваша идея, Ваша собственная! Если Вы затянете дело, то какой-нибудь талантливый человек, вроде Разина ("Божий мир"), Вас предупредит, возьмет Вашу идею, напишет сам рассказы и издаст и получит барыш, а Вас подорвет. Не бросайте же дела - вот что главное.

Кстати: не будет ли какой возможности сказать Кашпиреву наконец настоятельно, чтоб прислал мне "Зарю"! Сентябрьский номер у них вышел 8-го октября, а теперь 27-го, а я всё не получаю! Ведь я считаю себя подписчиком, я объявил это и заплачу деньги. Воображаю, что терпят у них иногородные подписчики! Нет, так журнал издавать невозможно. Будь у них одни Пушкины и Гоголи в сотрудниках, и тогда журнал лопнет при неаккуратности. Сами себя бьют. Краевский взял аккуратностию и рациональным ведением дела в коммерческом отношении. И каждую-то книгу я так получаю! Экое мученье!

Ведь чем больше понравится подписчику журнал, тем более он ощущает досады при таком ведении дела. Они и преданных-то подписчиков отобьют от себя!

Я думаю так: если я сотрудник, то как же мне не знать журнала, в котором участвую?

Теперь о Стелловском. Посылаю Вам при этом копию с копии контракта моего с ним в 65-м году, переписанную точнейшим образом, даже с соблюдением грамматических ошибок подлинника. К этому контракту (8) принудил меня Стелловский силою, пустив на меня тогда (через Бочарова) векселя Демиса и Гаврилова и грозясь засадить меня в тюрьму, так что уж и помощник квартального приходил ко мне для исполнения. Но я с помощником квартального тогда подружился, и он мне много тогда способствовал разными сведениями, которые потом пригодились для "Преступления и наказания". Контракт этот ужасен. Прошу Вас - сообщите его Паше немедленно. Пусть просмотрит внимательно вместе с своим нотариусом. Ибо Стелловский такая шельма, что подденет, где и не предполагаешь. Мои мысли покамест такие: пусть Стелловский покупает "Идиота" за 1000; при этом я согласен на 500 наличными, а остальные 500 векселями на короткий срок. Насчет платы вперед за "Преступление и наказание", то я бы, чтобы не было смешения и путаницы, и подождал бы до будущего года, то есть до напечатания, так что дело будет идти об одном "Идиоте". Впрочем, если ему хочется, то можно и теперь, но с особыми предосторожностями, чтоб не было тут крючка. Но лучше об одном "Идиоте" отдельно. О печатании "Преступления и наказания" не должно быть и речи теперь; ибо он печатать может, когда кончится срок мой с Базуновым, то есть с 1-го января 1870 (об этом справиться бы у Базунова Паше; впрочем, я уверен, что Базунову продано право до 1870-го года). Проект контракта пусть Паша составит с своим нотариусом, принесет Вам на усмотрение и пришлет ко мне, а там уже предложить Стелловскому на окончательное его решение. Но непременно руководствоваться Паше и нотариусу высылаемой теперь копией внимательно; ибо Стелловский, очень может быть, имеет в виду завернуть крючок; например: в копии с контракта сказано в одном месте, что плату за "Преступление и наказание", если бы Стелловский пожелал напечатать, я получаю такую-то и т. д. по расчету с листа и т. д., печатать же он может только с 70-го года, причем и плату я получаю после напечатания. Теперь если он выдаст мне за "Преступление и наказание" вперед, раньше 1870-го, то он, пожалуй, придерется и скажет потом: если Вы получили плату вперед за "Преступ<ление> и наказание", то тем самым контракт нарушен, ибо по контракту я имею право печатать только в 1870-м и тогда только заплатить. Так что во всяких пунктах контракта об "Идиоте", чуть-чуть двусмысленных, нужно упомянуть буквально, что таким-то и таким-то теперешним распоряжением и соглашением прежний контракт ни в одном пункте не нарушается, а остается в полной целости, и т. д.

Впрочем, всё увидим на деле. Но дело-то надо бы повести (9) поскорее. Стелловский не может не напечатать "Преступл<ения> и наказания", то есть отказаться, от своего права, а стало быть, ему могло бы быть выгодно напечатать и "Идиота". Стало быть, это дело может быть и в самом деле серьезным. А мне 1000 руб. ух как была бы нужна.

Жаль только, что Стелловский такой плут и крючок. Он, например, очень хочет выговорить себе лишний год права печати "Идиота", то есть чтоб считали два года его права с конца будущего года. А если так, то не имеет ли он в виду как-нибудь поймать меня. Напишется, например, в контракте, что печатать он будет в том же формате, как его издание "Русских литераторов", потом приплетет сюда "Преступление и наказание" и скажет, что я ему, продав "Идиота", тем самым дозволил протянуть право издания всех моих сочинений еще на год (а может, и на неопределенное время); ибо так как он купил, чтоб напечатать в формате прежде изданных им моих сочинений, и напечатано рядом с "Преступл<ением> и наказанием", то, значит, он уже не может продавать "Идиота" отдельно, а должен продавать вместе с сочинениями, а стало быть, и сочинения должны продаваться с правом лишнего года и т. д., и прежний контракт нарушен и проч. и проч.

Всего бы лучше, чтобы право на издание "Идиота" кончалось с правом на издание сочинений. Одним словом, сообщите этот листок письма Паше. Поблагодарите его, голубчика, за его старания. Напишу ему. (И как он поумнел, судя по его письму!) А дело, если его делать, то как можно скорее. Только, во всяком случае, нужно помнить неустанно, что Стелловский шельма, и тем руководствоваться. Из этой 1000 руб. Стелловского, если устроится, (10) - помогу и Паше и Эмилии Федоровне.

Повесть моя, кажется, будет называться "Вечный муж", но не знаю наверно.

До свидания, дорогой мой. Анна Григорьевна Вам кланяется и благодарит. Люба здорова и начинает всё понимать. Люба кланяется Вам и Паше.

Ваш весь Ф. Достоевский.

(1) далее было начато: Не говорите, что я нахал <?>

(2) далее было начато: (не в одно<м>

(3) было: номера

(4) вместо: он и выкупит - было: и Вы отдадите ему

(5) далее было: я полагаю

(6) вместо: вовсе - было: никак

(7) было: молить

(8) вместо: К этому контракту - было: Этот контракт

(9) было: вести

(10) далее было: всё

 

375. А. Н. МАЙКОВУ

23 ноября (5 декабря) 1869. Дрезден

 

Дрезден 5 декабря/23 ноября /69.

Дорогой друг Аполлон Николаевич, пишу и спешу и опять к Вам прибегаю. Пожалуйста, прочтите со вниманием и окажите (1) дружеское участие Ваше. Пожалуйста!

Вы пишете в Вашей последней приписке ко мне, к Пашиной кипе бумаг, что "повести от меня еще нет", а что ноябрьский и декабрьский номера набираются в типографии. Я писал к Кашпиреву больше 2-х недель назад и очень просил его меня уведомить насчет того, можно ли успеть напечатать в ноябре и декабре? Я ответа не получил никакого, ни одной строчки, так что не знаю, дошло ли мое письмо? NB). Между нами: у них удивительная манера обращаться с людьми, так что я, во всю жизнь мою, никогда еще не встречался ни с чем подобным. Но к делу.

Я решил наконец, что пусть напечатают, как им угодно. Думаю, что напечатают в январе и феврале. Повесть готова, но в таком объеме, что это ужас: ровно 10 печатных листов "Русского вестника". (Не оттого, что расползлась под пером, а оттого, что сюжет изменился под пером и вошли новые эпизоды.) Так или этак, хороша она или дурна (думаю, что не совсем неоригинальна) но я должен буду дополучить за нее 1000 руб. ровно (и даже с небольшим).

Но вот что: положение мое заставляет меня непременно узнать как можно точнее, когда именно она будет у них напечатана? А во-вторых - должен буду опять обратиться к ним, при отсылке рукописи, с просьбой о деньгах вперед.

Но ведь это даже и не вперед - не правда ли? Не было редакции, с тех пор как я литературствую, которая отказалась (2) бы мне дать вперед настоящим образом (а не то что когда уже рукопись в руках). Да и кому не дается вперед? Мы вели журнал - всем давали вперед, да и какие суммы! А главное, я на том основываюсь, что уже теперь, в эту даже минуту, должна уже начаться подписка. В декабре же бывают в редакциях журналов самые сильные деньги. Почему же им мне отказать, - тем более что я не требую, а покорнейше прошу.

Но об этом обо всем при отсылке рукописи я ему сам напишу. Вас же прошу очень, дорогой друг, (3) содействовать.

Теперь главный пункт собственно этого письма.

Денег у меня ни малейшей сломанной копейки. (Деньги, присланные Вами и из "Зари", были прожиты еще раньше их получения; почти все и пошли на уплату долгов.) Из "Русского вестника" я еще ничего не имею. И потому (поверьте, буквально) не имею и не могу достать денег для отправки рукописи в редакцию. Рукопись толстая, и спросят 5 талеров. И потому вот чего я прошу у Вас: с получением этого письма, ради бога, прочтите его по возможности немедленнее В. В. Кашпиреву (кроме № на 1-й странице). Прошу я его мне выслать, если может, пятьдесят рублей, ибо очень мне тяжело. На рукопись надо (4) 5 талеров, но и нам тоже надо. Ух, трудно. Если же нет пятидесяти, то хоть сколько-нибудь, хоть двадцать пять (но если возможно, то пятьдесят!). Но главнее всего: пусть вышлет ТОТЧАС ЖЕ, на другой же день. Вы получите письмо в среду. Если б он в пятницу выслал! Просьба моя к Вам - способствуйте этому! Тотчас же по получении денег, на другой же день, вышлю в редакцию рукопись. К тому времени всё и письмо будет приготовлено, ни минуты не задержу. Да и теперь всё совершенно готово. Хочу только последний раз перечитать, с пером в руках.

Итак - буду ждать!

Теперь о Стелловском два слова: не могу понять - серьезное это дело или нет? Я бы желал только в таком случае приняться за него, если серьезное. А между тем Паша, присылая кипы бумаг, не написал главного: согласен на всё это Стелловский или нет?

Во-вторых: ту доверенность, которую Паша от меня отсюда требует, выдать невозможно в такой форме: я за 100000 р. не соглашусь, серьезно говоря. Брату и отцу родному такую доверенность не дам. Это невозможно: кроме дела Стелловского в доверенности требуется, чтоб я выдал совершенное (5) уполномочие вести все мои дела, без исключения, да еще с правом (6) Паше передавать право этой доверенности кому угодно. Это смешно и нелепо; Паша пишет, что это только форма: быть не может, чтобы в законе стояла такая нелепость и чтоб продать стул или старые штаны, необходимо выдать полномочие на целую душу человеческую. Вздор это всё! К тому же два года назад жена высылала отсюда раз доверенность на продажу акций на 400 руб. Доверенность была на простой бумаге, безо всякой формы, но только с точным упоминовением об акциях и об главной сущности дела. Всё было крепко засвидетельствовано в посольстве, и дело мигом обделалось, потому что доверенность оказалась совершенно пригодною. Мое мнение, что дело, если оно серьезное, затягивается попусту Пашей. Поскорее бы решить его. Передайте это Паше, когда встретите.

Деньги всего лучше (и выгоднее) выслать в застрахованном конверте, нашими кредитками, совершенно так, как Вы мне прислали 100 руб. И скорее, и промену меньше.

До свидания, спешу.

Весь Ваш Ф. Достоевский.

Простите, ради Христа, что всё Вас беспокою, всё беспокою! Обе мои Вам кланяются сердечно.

(1) было: примите

(2) было: отказывалась

(3) далее было: мой

(4) было: Рукопись стоит

(5) было: полное

(6) далее было: выданным

 

376. А. Н. МАЙКОВУ

7 (19) декабря 1869. Дрезден

 

Дрезден 19/7 декабря/69.

Любезнейший друг Аполлон Николаевич, я отослал третьего дня в редакцию "Зари" мою повесть, а вчера писал Кашпиреву. Прибегаю теперь к Вам. (Всё с просьбами!) Выслушайте, в чем дело.

В повести minimum девять печатных листов "Русского вестника". Это совершенно верно, что minimum; наверное же 9 1/2; но я кладу только 9 на первый случай. Девять листов - это 1350 р. Я получил от них до сих пор вперед от пятисот пятидесяти до шестисот руб. (При окончательном расчете сочтемся; возьмем пока maximum, то есть 600.) Значит, останется наверно получить еще minimum семьсот пятьдесят руб. Из них двести руб., как я уже писал, прошу принять Вас, голубчик, в уплату моего Вам долга, от Кашпирева, при первом удобном случае. Значит, наверно всего мне останется получить пятьсот пятьдесят руб. (или несколько более при окончательном расчете, но теперь, по крайней мере, не менее пятисот пятидесяти руб.).

Но ждать, пока напечатают, мне почти совершенно невозможно. Здесь к празднику все требуют уплаты, а я - ужасть что должен! Хоть на улицу выходи! Праздник здесь через 7 дней. Вчера я писал Кашпиреву, прося покорнейше прислать сейчас же, если можно, 200 руб. разом (если только можно!). Вам же напишу нечто другое, и если только возможно спасти меня - то спасите. (Слово спасти примите буквально; если б Вы знали всё мое положение здесь, Вы сами бы сказали, что так невозможно жить).

Вот в чем это нечто другое: так как мне возможности никакой нет ко здешнему празднику остаться совершенно без денег и так как, с другой стороны, в редакции теперь еще, быть может, и нет лишних денег, - то пусть пришлют сейчас хоть не двести, а только сто, но только бы сейчас. Сообщите, ради Христа, это Кашпиреву. Но главное вот в чем.

При большом и долгом расстройстве, хотя Вы, может быть, не испытали никогда лично, но, наверно, поймете меня, необходимо иногда для поправки обстоятельств получить после долгих бедствий разом значительную поддержку. Так как у меня на 360 талеров заложено вещей (признаюсь Вам теперь вполне откровенно), что составляет гораздо более 400 руб. сереб<ром>, и так как я за заклады (1) плачу по 5 процентов в месяц, то мне ужасно выгодно выкупить всё разом.

Второе то, что накопилась бездна вещей, самых необходимых, которые надо исправить в корне, - покупка для меня и для жены теплых вещей, для Любы тоже и проч. и проч. Наконец, надо окрестить Любу, а она до сих пор еще не крещена - не на что.

Одним словом, я прошу у "Зари", выслав мне сейчас сто (2) рублей, остальные четыреста выслать мне к нашему русскому рождеству, то есть чтоб уж к двадцать пятому нашего декабря эти четыреста руб. у меня уже были!

Теперь весь вопрос в том: возможно ли это устроить? Поговорите, дорогой мой, с Кашпиревым! Чудовищным я этого не считаю: я и по три тысячи вперед получал (от "Русского вестника"), а это не вперед почти. Разумеется, существенное в том: будут ли у них деньги? Но по моему мнению и точному убеждению - когда ж и бывает в журналах больше денег, как не к двадцатому декабря! Я здесь ничего не понимаю про их условия с Базуновым, но полагаю все-таки наверно и здраво - что если Базунов не мог им выдать их же денег в ноябре, то уже никак не может удерживать после половины декабря сумму в 20 или тридцать тысяч, которая у него должна скопиться в то время от подписки. И потому у них, верно, будет хоть что-нибудь, чтоб из этого и мне отделить.

Понимаю, что я не имею права требовать. Но я не требую, а прошу покорнейше.

Если же они не могут так, - то есть теперь сто, а двадцатого декабря 400, - то пусть уж вышлют теперь двести, то есть так, как я писал Кашпиреву. Поговорите с ним, друг мой, будьте добры!

Все дела мои поправились бы ужасно, если б состоялась действительно комбинация со Стелловским! Я так спешил кончить повесть в "Зарю", что мне почти некогда было подумать о Стелловском; теперь это меня занимает до лихорадки. Тысяча рублей теперь от Стелловского - это для меня теперь полное спасение, воскресение! Но есть ли тут хоть что-нибудь серьезного? Возможно ли это в самом деле? На всякий случай я решился на днях выслать Паше (на Ваше имя,

- позвольте это) доверенность и наставление насчет условий со Стелловским. Если дело чуть-чуть серьезно, то пусть он кончает его скорее, до рождества, если можно. Просьба к Вам при этом моя - внушить Паше не затягивать дело, - чтоб уж знать скорей результат. Итак, на днях вышлю доверенность. Если уладится это дело - то надолго кончены мои заботы!

Знаете ли, что я теперь делаю? Написав в 2 1/2 месяца девять печатных, убористых листов, изо всей силы пишу теперь письма всем тем, кому не писал, будучи занят (3) повестью. И затем через три дня сажусь за роман в "Русский вестник". И не думайте, что я блины пеку: как бы ни вышло скверно и гадко то, что я напишу, но мысль романа и работа его - все-таки мне-то, бедному, то есть автору, дороже всего на свете! Это не блин, а самая дорогая для меня идея и давнишняя. Разумеется, испакощу; но что же делать!

Весь Ваш Ф. Достоевский.

(1) было: них

(2) было: 200

(3) вместо: будучи занят - было: занятый

 

377. П. А. ИСАЕВУ

10 (22) декабря 1869. Дрезден

 

Дрезден 10/22 декабря/69.

Любезнейший друг мой Паша, давно я не писал к тебе, но всегда о тебе заботился в мыслях моих. Впрочем, и ты меня порядочно забывал. Одно скажу, что люблю тебя по-прежнему и более всего рад тому, что ты сумел поставить себя на порядочную ногу. Ты да Люба, которой уже почти три месяца, - мои дети, и всегда так будет. Благодарю тебя за хлопоты и старания по моим делам. Давно я тебе не мог ничем помочь; сам терпел большую нужду по многим неоправдавшимся расчетам, а главное - потому что за границей. Как только Любу можно будет везти, приеду в Петербург. Так уж я решил; тогда, может, все пойдет получше.

Я тебе сейчас не отвечал на 2 твои пакета, потому что уж очень был занят работой день и ночь, да и теперь занят ужасно, а потому приступаю прямо к делу

- и во-1-х, посылаю тебе доверенность на продажу "Идиота" (если только она может состояться); хотя доверенность даю тебе вообще на продажу "Идиота", но я разумею только продажу Стелловскому; потому что если с Стелловским дело не состоится, то и нечего таскаться с предложениями к другим издателям; это меня унизит как литератора. Доверенность эта писана не по твоей присланной мне в образчик форме. Не то чтоб я не доверял тебе, но я отцу родному такой доверенности не дам на себя. Да и к чему? Я знаю много случаев давания доверенностей, в (1) которых вовсе не было этой формы, а писалось только то, что нужно. Жена третьего года отсюда же посылала доверенность матери для продажи билетов 1-го внутреннего займа и написала только три строчки, и всё обошлось прекрасно. Доверенность, которую я даю тебе, сам можешь видеть, весьма широкая. Знай еще, что теперь в судах смотрят и решают дела по существу, а не по прежним крючкам. Одним словом, Паша, положение мое теперь весьма тяжкое. Эта тысяча рублей от Стелловского совсем воскресила бы меня и поправила. И потому если хочешь мне в этом деле помочь, то веди его к благополучному окончанию по возможности скорее. При сем прилагаю "Условные пункты контракта" так, как я сам их редактировал. Я взял в руководство твою редакцию (оставил ли ты у себя черновую той редакции контракта, которую мне прислал и с которой я теперь соображался?). При сем вникни в то, что я сейчас тебе напишу в виде замечании для твоего дальнейшего руководства.

Введение я пропустил: это напиши сам как знаешь; я обозначил только существенное, то есть пункты. Вообще, замечание: везде цифры пиши словами и вернее обозначай заглавия сочинений и прочее. Стелловскому мой листочек, (2) тебе посылаемый, не показывай, а перепиши сам и покажи ему уже в окончательной форме. Впрочем, ты и сам поступишь осторожно, я уверен.

В первом пункте я о числе листов совершенно выпустил как решительно ненужное, и 2-й пункт разъясняет почему. Одно только: к последним словам

1-го пункта, то есть "и оконченного печатанием в том же журнале в 1869 году", - не прибавить ли: "в виде приложения". Потому что в 1869 году ни в одной книжке окончания "Идиота" не было, а окончание (до 4-х печатных листов) было брошюровано отдельно и разослано подписчикам 1868 года с 1-й или со 2-й книжкой 1869 года. Это сделай уже как сам знаешь. Посоветуйся с Аполлоном Николаевичем. Мое мнение прибавить: "в виде приложения" для точности. Впрочем, большого вопроса из этого не делай.

2-й пункт я весь выбросил и заменил другим, так как я переделывать "Идиота" не намерен, а именно хочу, чтоб он был напечатан буквально с текста "Р<усского> вестника".

В 3-м пункте я изменил "с 1-го марта 1870 г." - по-моему, ведь всё равно что и со дня подписания условия. Для меня это ничего не составляет. Впрочем, я, может быть, что-нибудь просмотрел и забыл в твоих прежних письмах, потому что не понимаю, для чего именно ты написал "с 1-го марта"? Впрочем, на твою волю; но если нет ничего важного, то оставь по-моему, то есть со дня подписания сего условия (по 1-е января 1873).

4-е и 5-е пункты (кроме замечания о 1-м марте) - я не изменяю. Да и вообще для тебя nota bene: держись только существенно нужного во всех моих пунктах контракта; если же Стелловский заспорит в чем или захочет редактировать по-своему, то уступи ему, имея в виду скорейшее окончание дела. Разумеется, не уступай самого существенного. Но даже если и тут будет что, то посоветуйся с Ап<оллоном> Николаевичем и реши по его совету. Если же крайне важное что-нибудь, то уж тогда только мне напиши. Но во всяком случае лучше (3) не затягивать дела; деньги теперь всего для меня нужнее.

В 6-м пункте у меня только легкая и неважная переправка некоторых слов.

В 7-м пункте. Оставь по возможности мою редакцию. Если в литературном отношении она и скверная, то зато точная, особенно где поставлено NB, то есть "правом издания коих Стелловский владеет в силу и на основании того же условия тысячи восемьсот шестьдесят пятого года и до сих пор в силу того же условия не напечатанными": тут подразумевается "Преступление и наказание", про которое нельзя просто сказать - "до сих пор не напечатанными"; лучше для точности прибавить: "не напечатанными в силу того же условия".

Впрочем, повторяю опять: можешь что и исправить у меня во всех пунктах моей редакции, не стесняйся, держись только сущности.

8-й пункт без перемены.

9-й пункт оставляю на твое усмотрение. Тут главное - получить деньги. Если не может Стелловский разом, то будь уступчивее, только бы при подписании условия было 500 руб. Остальные можно через месяц или все 500 или 300, а еще через две недели и остальные 200. Но при подписании все 500 (первые).

10-й пункт без перемены.

Вообще же, прошу тебя: 1) не показывай этого письма Стелловскому; 2) не показывай Стелловскому вида, что я очень тороплюсь и нуждаюсь, но и не форси перед ним в обратном виде, то есть что я не нуждаюсь, а веди дело ровно и как можно более (то есть снаружи только) показывай ему вид, что имеешь к нему полную доверенность. Спорь и возражай мягче. О пустяках и не о существенном и спорить нечего. Если же заспорите, то беспрерывно показывай вид, что готов уступить, а между тем как можно менее уступай (то есть в важном). А главнее всего - нельзя ли кончить, до праздников? Хорошо было бы тогда для меня, очень. Деньги вручи, в случае благополучного решения, Аполлону Николаевичу. Возьми себе из них 50 руб., если тебе надо.

Опять-таки (4) говорю: неужели моя доверенность не годится? Справься об этом у юриста; но я уверен, что годится. Иначе было бы бессмысленно. Мне нужно, например, доверителя для одного дела, а закон будет заставлять меня не только дать этому доверителю право заведовать всеми моими делами, но еще передавать это право другому? Это вещь совершенно невозможная. Проникнись одним, Паша, что надо кончить скорее и что это самое главное.

Всё это я посылаю тебе через Аполлона Николаевича. Посоветуйся с ним во всем, что найдешь нужным. Главное для меня и 1000 руб., и то, что продажа Стелловскому прилична и литературному кредиту моему не повредит, потому что он покупает для печати в своем формате и не имеет права переверстывать. А если так, то, конечно, за уменьшенную цену.

Во всяком крайнем случае меня сейчас же уведомляй.

Твой весь и тебя любящий

Ф. Достоевский.

Если Стелловский очень будет требовать, чтоб показать ему условные пункты, мною написанные, то есть мой листочек, то покажи ему, но без крайнего случая не показывай. (5)

NB. Чуть не забыл главное: деньги за "Преступление и наказание" вперед (400 р.) я совершенно устраняю из контракта об "Идиоте". Да и не надо их требовать совсем, покамест.

Люба тебя целует. Жена жмет тебе руку искренно.

Условные пункты контракта.

1) Я, Исаев, на основании доверенности, выданной мне отставным подпоручиком Федором Михайловичем Достоевским, предоставляю Стелловскому право издания романа "Идиот", за тысячу рублей серебром, составляющего собственность моего доверителя, напечатанного доверителем моим Федором Михайловичем Достоевским в журнале "Русский вестник" в 1868 году и оконченного печатанием в том же журнале в 1869 году в виде приложения.

2) Вышеозначенный (6) роман "Идиот" может (7) быть отпечатан Стелловским не иначе как совершенно по тексту "Русского вестника", безо всяких изменений, кроме обыкновенных корректурных исправлений и ошибок. (8)

3) Вышеозначенный роман "Идиот", собственно доверителю моему принадлежащий, по настоящее время никому им, доверителем моим, не запродан, не заложен, и Стелловский имеет право со дня подписания сего условия также и в продолжение всего срока сего условия издавать и печатать означенное сочинение доверителя моего в формате полного собрания сочинений русских авторов, предпринимаемого им, Стелловским, издания, в таком количестве экземпляров, какое понадобится по его, Стелловского, усмотрению, и продавать оные в его, Стелловского, пользу.

4) Стелловский не имеет права издавать и продавать роман "Идиот" в переверстанном виде, а должен издавать и продавать оный только в формате издания (9) "Полного собрания сочинений русских авторов", (10) предпринятого Стелловским, в противном случае он, Стелловский, обязуется уплатить моему доверителю тысячу рублей неустойки и вслед за тем условие будет считаться нарушенным.

5) Срок сего условия считать со (10) дня заключения и подписания сего контракта по первое января тысяча восемьсот семьдесят третьего (11) года.

6) Доверитель мой (12) с своей стороны обязан в продолжение сего срока, то есть до первого января тысяча восемьсот семьдесят третьего (13) года, не приступать ни сам лично, ни наследники его, ни то лицо, кому бы он захотел передать (14) право издания романа "Идиот" при его жизни или по смерти его, (15) к изданию поименованного в сем условии романа. В противном случае доверитель мой или его наследники платят Стелловскому в виде неустойки тысячу рублей сереб<ром>, предоставляя при том право Стелловскому обратить в свою пользу напечатанные кем бы то ни было вопреки сему условию экземпляры романа "Идиот", (16) означенного в сем условии.

7) Право издания романа "Идиот" по вышеписанным пунктам сего условия не касается до права издания других сочинений моего доверителя, проданных им Стелловскому по заключенному уже прежде условию в тысяча восемьсот шестьдесят пятом году, первого июля и явленному у частного маклера А. Барулина за № 292, по которому срок на право издания Стелловским таковых сочинений кончается 31 декабря тысяча восемьсот семьдесят первого года; а потому, если Стелловскому заблагорассудится, по своему усмотрению, напечатать роман "Идиот" моего доверителя в одном томе вместе с другими сочинениями, приобретенными покупкою Стелловским от моего доверителя и на которые он (17) имеет право издания в силу (18) вышеупомянутого условия (19) тысяча восемьсот шестьдесят пятого года, (20) равно как и с теми сочинениями моего доверителя, правом издания коих Стелловский владеет в силу и на основании того же условия 1865-го года и до сих пор, в силу того же условия, (21) не напечатанными, (22) то он, Стелловский, может это сделать, но в таком случае обязуется издавать таковые только по первое января тысяча восемьсот семьдесят второго года, то есть, совмещая роман "Идиот" с другими моего доверителя сочинениями, он, Стелловский, пользуется правом издания романа "Идиот" в отношении срока владения наравне с вышеупомянутыми сочинениями моего доверителя и по силе (23) вышеупомянутого условия (24) тысяча восемьсот шестьдесят пятого года. Неисполнение сего пункта со стороны Стелловского в точности влечет за собою нарушение сего условия, и кроме того, он, Стелловский, обязан уплатить доверителю моему в виде неустойки тысячу руб. сереб<ром>.

8) Стелловский, печатая роман (25) "Идиот" в силу четвертого пункта сего условия в формате издания "Русских авторов", им предпринимаемого, но не в одном томе с другими сочинениями моего доверителя, а отдельно от них или в одном томе с какими-нибудь сочинениями других лиц, пользуется правом издания романа "Идиот" по пятому пункту сего условия.

9) Стелловский обязан уплатить за право издания романа моего доверителя "Идиот" пятьсот руб. при подписании сего условия, а остальные пятьсот рублей (26) В случае же если Стелловский не уплатит вышеозначенные остальные пятьсот рублей, (26) то платит в пользу моего доверителя неустойки пятьсот руб., если не уплатит по, (26) то платит еще неустойки пятьсот рублей и затем контракт считается нарушенным.

10) Условие сие с обеих сторон хранить ненарушимо. Подлинное иметь Стелловскому, а засвидетельствованную с оного копию Исаеву.

* Паша! Точнее выпиши заглавие издания "Русских авторов" Стелловского. Не забудь.

(1) было: при

(2) вместо: мой листочек - было: мою рукопись

(3) далее было начато: избег<ать>

(4) было: Вообще

(5) вместо: не показывай - было: но лучше не показывай

(6) было: Вышеупомянутый

(7) было: должен

(8) далее было: и без переправок. Таковых же испр<авлений>

(9) было: в издании

(10) было: от

(11) незачеркнутый вариант: четвертого

(12) далее было: обязан

(13) незачеркнутый вариант: четвертого

(14) вместо: он захотел передать было начато: он передал мои

(15) вместо: или по смерти его - было начато: или после своей

(16) далее было: сочинения моего доверителя

(17) далее было: уже

(18) далее было: и на условиях

(19) было: контракта

(20) далее было: а. [Г-н] но - им, Стелловск<им> <в подлиннике пропуск> условий, до настоящего времени на <в подлиннике пропуск> он, Стелловский, может это сделать, но в таком случае обязуется издавать таковые только по первое января тысяча восемьсот семьдесят втор<ого> б. если с сочинениями моего доверителя

(21) вместо: того же условия - было: таких же условий

(22) рядом с текстом: владеет в силу...... не напечатанными - знак: NB.

(23) вместо: и по силе - было: то есть на условиях

(24) было: контракта

(25) далее было: а. отдельно от других б. не в одном томе с другими сочинениями моего доверителя, хотя

(26) здесь и далее в подлиннике пропуск

 

378. А. Н. МАЙКОВУ

10 (22) декабря 1869. Дрезден Черновое

 

10/22 декабря/69.

<Дорогой> (1) друг Аполлон Николаевич, я послал

<Паше застра>хованный пакет, в котором находятся

<документы по> делу со Стелловским, - доверенность, черновая <контракта и> письмо к нему. Пишу же Вам отдельно, <чтоб сообщи>ть о страховом пакете заране. Пользуюсь <Вашим> обещанием содействия в этом деле. Это <дело> более всего теперь важно. Тысяча рублей помогла <бы мне р>адикально! Прошу Вас очень, - <выслушайте Пашу и наставьте > его советом. Да уговорите его насчет доверенности>, уверен, что она имеет полную силу.

<...> о каких-нибудь будущих крючках нечего останавливать дело; всякая остановка мне повредит,

<...> и первые 500 руб. от Стелловского получатся <...> у н<его> деньги и пришлите мне. 50 руб. дайте

<Эмилии> Федоровне, а остальные 400 вышлите мне.

<...> на продавание шкуры, не убив медведя <...> у<ведомил> письмом, что кончил и выслал. <Я послал) Вам письмо в воскресение, сегодня Вы может <быть его получите>. Сижу без копейки денег, а нужно ужасно.

<Поддержите> просьбу о Кашпиреве. Будьте друг, способствуйте.

Весь Ваш Федор Достоевский.

(1) текст письма поврежден (листок разорван)

 

379. С. А. ИВАНОВОЙ

14 (26) декабря 1869. Дрезден

 

Дрезден 26/14 декабря/69.

Дорогой и милый друг мой Сонечка, наконец-то я могу написать Вам что-нибудь. Письмо Ваше, - не помню, от какого числа (тем более что Вы, по обыкновению всех женщин, никогда не выставляете чисел), - прочел я месяца три назад и не ответил Вам, потому что не мог отвечать. Я был занят, писал мою проклятую повесть в "Зарю". Начал поздно, а кончил всего неделю назад. Писал, кажется, ровно три месяца и написал одиннадцать печатных листов minimum. Можете себе представить, какая это была каторжная работа! Тем более, что я возненавидел эту мерзкую повесть с самого начала. Думал написать самое большее листа три, но представились сами собой подробности, и вышло одиннадцать. Эта работа изнурила меня совсем, а главное в том, что я никому ничего не отвечал по самым необходимым даже делам и был всё время в таком мрачном расположении духа, что и Вам не мог ответить. Не сердитесь же на меня, бесценный мой друг, и знайте, что я Вас всегда любил бесконечно, и не проходит, может быть, дня, - чтоб я о Вас не думал. Вы примете, может быть, слова мои за преувеличение и за сентиментальность. Но уверяю, что это правда. Вспоминаю я и думаю о России каждый день до опьянения, хочется воротиться поскорей во что бы то ни стало, а вспоминая о России, я невольно вспоминаю всех вас, весь Верочкин дом и Вас в особенности. Здесь, за границей, мне ясно стало, что из всех людей на родине и из всех мест России мне милее всего ваш дом и все вы. Вот почему, вспоминая и думая о России, каждый день думаю (1) и об вас. И так давно, мне кажется, всё это было, - точно во дни моей цветущей молодости (то-то Машенька засмеется над этой фантазией). Из этого Вы видите, что я невольно представляю теперь себя себе старым-старым. стариком. Может, и умру скоро.

А между тем у меня дочка Любочка, родилась 26 сентября, и сегодня ей ровно три месяца. Не могу Вам выразить, как я ее люблю. Аня сама кормит и очень мучается, бедная, боюсь, что это кормление повредит ее здоровью. К счастью, с нами живет мамаша Ани и ходит за ребенком. Девочка здоровая, веселая, развитая не по летам (то есть не по месяцам), всё поет со мной, когда я ей запою, и всё смеется; довольно тихий, некапризный ребенок. На меня похожа до смешного, до малейших черт. На днях будем ее крестить; даже это откладывали до окончания работы! Крестить прошу Вашу мамашу и ей пишу об этом. Крестный отец и кум ее будет Аполлон Николаевич Майков. Я слишком уверен в Верочкином согласии; не может она меня так огорчить и отказаться. Скажу Вам несколько слов об нашей жизни: жизнь скучная; в спальне - заботы о Любе и ежедневные заботы, а у меня до сих пор только одна работа. Дрезден очень скучен и сам по себе. Эти немцы мне нестерпимы. Хорошо, что припадки мои почти не бывают (ровно 3 месяца не было, несмотря на расстраивающую работу), но зато приливы крови к голове и к сердцу (бог знает какие - не могу Вам разъяснить). Встаю я в час пополудни - потому что работаю по ночам да и без того (2) не могу заснуть ночью. От трех до пяти работаю. Иду на полчаса гулять и именно на почту, а с почты возвращаюсь через Королевский сад домой - всегда одна и та же дорога. Дома обедаем. В семь часов выхожу опять гулять и опять через Королевский сад домой. Дома пью чай и в 10 1/2 часов сажусь за работу. Работаю до 5 часов утра. Затем ложусь и, как только пробьет шесть часов - тотчас же засыпаю. Вот вся моя жизнь. В вечернюю прогулку захожу в Читальню, где получают русские газеты, и читаю "С.-Пет<ербургски>е ведомости", "Голос" и "Московские ведомости". Аня живет еще скучнее моего: забота и кормление Любы не дают ей даже и прогуляться хорошо, а это ей нужно. Развлечений никаких. Здесь, впрочем, и нет никаких. В глупый немецкий театр и ходить нечего. Можно бы еще слушать музыку и даже довольно недурную и очень дешево за вход в Концертную залу; я раз пять ходил; но Аня и этого не может: нельзя от ребенка отлучиться. Знакомства у нас нет никакого. Из книг получаем "Зарю" и "Русский вестник". У нас в Дрездене и почти подле нас живет Иван Григорьевич, брат Ани. Он здесь уже два месяца и Вам кланяется. Аня Вам пишет сама. Решительно в будущем году возвращусь. Нельзя выносить заграницу более, и даже средства и время не позволяют мне употребить эту поездку за границу с пользою. Мне бы непременно надо быть в Афоне и в Иерусалиме, надо непременно; а в настоящее время я не могу этого исполнить и через пять дней должен сесть опять за новую работу, которая бог знает когда кончится. Я думаю, что когда ворочусь в Россию (это может быть к концу лета в будущем году), то тотчас же приеду в Москву (да и дела так сложатся, что надо будет приехать) и мы увидимся. Что-то будет и как-то мы встретимся после 3 1/2 лет. Понять не могу, как много прошло времени. Знаю только, что Ваше сердце найду тем же. Но во что сложится новая жизнь (если мне еще суждено жить) и как всё это будет (разумеется, в общем) - не могу и придумать. Я, конечно, по-прежнему буду работать и, может быть, совсем поселюсь в Москве. Надо что-нибудь сделать для Ани, для Любы. Еще и то: боюсь, что мы, то есть я и вы все - отвыкнем друг от друга в этот долгий срок моей заграничной жизни.

Но всё это еще в будущем; но теперь отвечу на один пункт Вашего письма, голубчик Вы мой. Милая Вы моя и бесценная, добрая и благородная Соня: не пишите мне таких вещей, что "цель не оправдывает средства". Я не то чтоб обиделся, а огорчился. Мне грустно стало от мысли, что действительно, может быть, время отчуждает нас друг от друга, мало-помалу. Дело о смерти тетки и о завещании вышло, как я, может быть, и писал Вам, так: Майков написал мне горячий призыв, так сказать, "спасти семейство". Писано кратко, но сильно и с необычайною точностию в известиях: Веселовский, дескать, есть душеприказчик покойной тетки и в высшей степени возмущен тем, что 40000 идут на монастырь. Известие это идет от Кашпирева, друга Веселовского, которому будто бы Веселовский говорил, что если б он знал мой адресс, то тотчас написал бы ко мне, чтоб вступиться за обделенных. Кончалось советом написать Веселовскому. Кто тут из них наврал - не понимаю до сих пор, потому что на запросы мои потом мне объяснений не дали. Должно быть, все соврали, любя и наполовину невольно. Майков один только не мог соврать, не такой человек. Стало быть, Кашпирев - и заметьте, Майков, который дружески знаком с Кашпиревым, уведомляет (3) меня, что Кашпирев друг Веселовскому. Вероятнее всего, что Кашпирев, основываясь на каком-нибудь полуслухе, приврал от горячности другую половину слуха сам - и вышла бурда. Про теткино завещание я знаю хорошо, тем более что всё, что мне следовало, получил по нем и все 10000, как Вам известно, тотчас же убил на поддержание братниного журнала, которого собственником я никогда не был, следовательно, убил мои 10000 в пользу братниного семейства. (4) Убив эти 10000 своих на чужое дело, я на (5) это же самое дело, то есть на уплату долгов, частию братниных, частию по журналу братниному же, заплатил (6) не знаю сколько денег, но вот, однако же, некоторые пункты этого счета: все 7000 за второе издание "Преступл<ения> и наказания", после его необыкновенного успеха, ушли на погашение долга по журналу Працу типографщику и бумажному фабриканту, то есть все 7000 до последней копейки. Затем уплатил 2000 наличными деньгами при продаже Стелловскому моих сочинений, по векселям (7) за долги брата и по журналу. Кроме того, по мелочам выплатил наверно тысячи полторы. И наконец (не считая еще кой-чего), по тем же оставшимся долгам по журналу, то есть по чужому делу, остается тысяч наверно до четырех неоплаченных, и из-за них - я брожу, спасаясь от тюрьмы, без малого уже три года за границей, а кончу все-таки тем, что заплачу, всем заплачу

Итак, друг мой милый, бесценная и незабвенная моя Соня, - я не могу быть грабителем чужого и затевать процессы, чтоб отнимать у других, как думал, например, про меня, в деликатнейшем письме ко мне, другой душеприказчик тетки - брат Андрей Михайлович. Но он меня как человека не знает, и ему я прощаю от всего сердца, тем более что всегда искренно считал его своим братом, несмотря на кой-что.

Получив такое извещение и приглашение от Майкова и удивившись, что не знаю о смерти тетки (дай ей бог долгого здоровья), я обратился к Веселовскому с письмом, которое он и отослал, не отвечая мне, к Андрею Михайловичу, чтобы тот мне ответил. Но письмо мое было слишком точное и ясное, и ошибиться в нем ни в чем нельзя было. Я уверен, что Андрей Михайлович, по своей аккуратности, его сохранит и не затеряет.

Дело же в том, что я, имея и пять лет тому назад довольно хорошее понятие (через покойника бесценного брата Мишу) о завещании тетки, положительно знал, что статьи о монастыре в завещании (8) нет. Если так (следите за моим рассуждением), то эта статья могла появиться в самое последнее время (9) после смерти Вашего отца (который не мог же ей внушить, хотя бы только в ущерб вашим интересам, статьи о (10) переделке завещания в пользу монастыря, что было бы уже верхом нелепости!) и внушена тетке какими-нибудь ловкими попами. Живя долго за границей, я, не зная, что там делается, мог это предположить вследствие совершенно положительного письма Майкова. (Уж когда, например, передают мне собственные слова душеприказчика Веселовского, сказанные Кашпиреву, - то как же не положительно? Ведь не мог же я представить, что собственные эти слова никогда не были сказаны. Удивительно, кто тут соврал - никак не понимаю, но у меня все документы в руках - их письма.) Но я совершенно опять-таки знал, что тетка вполне не в своем уме. Итак, если что-нибудь верно про монастырь (об чем так положительно уведомляют из первых рук, то есть через душеприказчика друга Кашпирева) - то, разумеется, тут совершена наглая несправедливость и юридический обман. По сообщенному мне адрессу написал я тотчас же Веселовскому следующее:

"Мне писали те-то и те-то и, между прочим, друг Ваш собственные Ваши слова такие-то о завещании. Кроме того, известили меня, что Вы жалеете, что не можете ко мне обратиться, чтоб начать дело о завещании, (11) и потому прошу Вас, во-1-х, объяснить мне всё о смерти тетки и об завещании; 2) если завещание в пользу монастыря было не переделано преступными внушениями над полоумной женщиной в последние минуты ее жизни, а сделано ею еще прежде в полном уме, то я, разумеется, почту долгом сообразоваться с ее последнею волею и не посмею начать никакого иска ни с кем. Если же Вы (юрист) считаете что-нибудь тут неправильным, то есть сделанным ею не в своем уме, то я готов начать иск, как Вы желали, но уведомьте меня подробнее о всех обстоятельствах и к чему я тут мог бы Вам пригодиться?.." Вот смысл моего письма к Веселовскому.

Будьте уверены, мой милый друг, что я написал (12) ему - не о себе хлопотал. И если б тетка сознательно всё отдала в монастырь, то ничего бы не посмел начать, уважая ее собственную волю. Но как же бы я мог иначе поступить в данном случае? Уж объяснения-то должен был спросить, по крайней мере?

Это письмо, с просьбою об объяснении, Веселовский отправил брату Андрею Михайловичу, прося его отвечать мне. Андрей Михайлович прислал мне целую тетрадь ответа, и в этом ответе своем, несмотря на тот пункт моего письма к Веселовскому, в котором я ясно говорю, что не посмею пойти против воли тетки, если она выражена ею в полном уме, - Андрей Михайлович заподозрил меня, что я хочу идти против теткиного завещания во всяком случае, на основании того, что она делала завещание не в своем уме и разумеется на основании того, что мы, Достоевские, ее племянники - наиболее законные ее наследники. Он усовещивает меня отложить попечение и впредь (так видно из смысла его действительно деликатнейшего письма) и главным аргументом представляет то, что имения уже почти нет совсем, что залоги, под которые были отданы теткины деньги, чрезвычайно неблагонадежны, так что, может быть, и половины денег воротить нельзя будет. На днях буду отвечать брату Андрею (не отвечал ему до сих пор). Прибавлю Вам, что считаю его человеком совершенно честным.

Итак, вот в чем эта история, из которой, я уверен, сделают ужасное доказательство моей стяжательности и жадности! Милый друг, если я проживу еще лет восемь, то поверьте, что уплачу все долги, буду кой-кому в Петербурге давать из последних моих заработанных денег, отнимая у Любы, и наверно отдам Вам от полной, искренней, братской души все те деньги, которые за три месяца до смерти брат взял взаймы у Александра Павловича по моей просьбе (13) и по возможности под МОЕ поручительство на слово. Эти деньги Вашего доброго, прекрасного отца, помогшего брату в тяжелую минуту по моей просьбе, всегда томили меня - и томили потому только, что я вас всех люблю. Итак, хоть Вы-то, бесценная моя, не считайте меня стяжателем!

Кстати, чтобы кончить об этом: письмо брата Андрея Михайловича, касательно настоящего положения теткиного имения, чрезвычайно любопытно. Если хотите, я Вам его сообщу, но Вам одной, и под большим секретом, потому что не хочу ссориться с Андреем Михайловичем. Кажется, не много вам всем достанется. Жаль. Жаль мне еще сестру Сашу и брата Колю и Катю (братнину дочь). Я же всё получил, все 10000, в 1864 году, и положительно считаю себя и считал ломтем отрезанным. По совести считаю тоже, что должен тетке проценты, но до сих пор не мог отдать ни копейки. Если подумать, сколько я должен, то страх берет. Чем более платишь, тем, кажется, еще более остается.

Эти слова мои в этом письме и это письмо сохраните на всякий случай, то есть для памяти о том, что я не только себя ломтем отрезанным считаю, но еще должным тетке за 5 лет проценты.

Хотел написать об этом деле только одну страничку, а занял целое письмо. Напишу еще Вам об одном для меня важном деле: с весны я обещал в "Зарю" повесть. Мне так долго не присылали из "Русского вестника" денег во Флоренцию, что в Дрезден я приехал только в августе. Потом последнее время и роды Ани. Наконец-то я сел за работу и прописал вместо одного месяца три повесть в "Зарю". Между тем я положительно обещал роман в "Русский вестник" к январю, тем более что я им еще должен. Я их уведомил обо всем искренно и обещал прислать начало романа к февральской книжке, а "Заря" печатает мою повесть в январе. Я думаю, в "Русском вестнике" рассердятся на меня за это и будут отчасти правы. Но что же мне было делать? Я не знал, что так обернется, а написанную в "Зарю" повесть не мог переслать в "Русский вестник"; я ему назначаю нечто поважнее. Это - роман, которого первый отдел только будет напечатан в "Русском вестнике". Весь он кончится разве через 5 лет и разобьется на три, отдельные друг от друга повести. Этот роман - всё упование мое и вся надежда моей жизни - не в денежном одном отношении. Это главная идея моя, которая только теперь, в последние два года, во мне высказалась. Но чтоб писать - не надо бы спешить. Не хочу портить. Эта идея - всё, для чего я жил. Между тем, с другой стороны, чтоб писать этот роман - мне надо бы быть в России. Н<а>прим<ер>, вторая половина моей первой повести происходит в монастыре. Мне надобно не только видеть (видел много), но и пожить в монастыре. Тяжело мне поэтому за границей, невозможно не вернуться. С Аней я счастлив, но и ей хочется на родину: неужели же лишать ее родины из-за своих интересов!

Пишите мне... Может, теперь пойдет живее переписка. Любите меня немножко. Адресс мой тот же.

Allemagne, Saxe, Dresden, а М-r Dostoiewsky, poste restante.

Не забудьте poste restante. Обнимаю Вас и целую.

Вас любящий очень Ф. Достоевский.

(1) далее было вписано: каждый день

(2) вместо: да и без того - было: а главное и без работы

(3) было: пишет

(4) далее было: которое за это первым делом своим при неудаче поставило швырнуть в меня грязью.

(5) было: за

(6) было: я заплатил

(7) далее было начато: преимущественно

(8) вместо: в завещании - было: в ней

(9) далее начато: какими-ниб<удь>

(10) далее было: монастыре

(11) вместо: о завещании - было начато: о преступных

(12) было: писал

(13) далее было: у Александра Павловича

 

380. А. М. ДОСТОЕВСКОМУ

16 (28) декабря 1869. Дрезден

 

Дрезден 16/28 декабря/69.

Милый и дорогой брат мой Андрей Михайлович,

Письмо твое, обозначенное тобою от 30 сент<ября>, но, по почтовому штемпелю судя, отосланное двенадцатого октября, получил я здесь первого ноября здешнего счисления, то есть 19 октября нашего счисления. Все-таки ужасно долго тебе не ответил. Но это единственно потому, что был буквально день и ночь занят срочной работой, которую теперь только окончил и отослал. Когда же я занят срочной работой, то никому не могу отвечать на письма иначе это меня на три дня расстроит и отобьет от работы. (1)

Ты напрасно стыдишь меня за то, что я не отозвался на твой привет, когда я женился. Если я и не ответил, то это потому, что тогда было много кой-каких особенных хлопот и день за день отлагалось. Кончилось тем, что я уж и не знал наконец, куда тебе ответить. Соглашаюсь, что во всяком случае это было с моей стороны непростительно; но одно скажу верно: если не ответил тогда, то не от равнодушия. Я искренно тебя люблю и ценю, и жена моя уже много знает и о тебе и о семействе твоем из моих рассказов и непременно желает познакомиться лично и искренно по-дружески с тобой и с твоей супругой. Благодарю тебя очень за письма твои и за прежнее и за теперешнее. В чувствах же моих к тебе будь всегда уверен. А за то, что не ответил, повторяю - виноват.

Прежде всего прямо к делу.

Если ты мне написал: "Стыдно тебе, что не отвечал мне на приветствие мое", - то взамен напишу тебе: Стыдно тебе, что предположил во мне сутягу и стяжателя, что я и заключил по окончанию твоего письма, в том месте, где ты, выставляя мне на вид фактами невыгоду и невозможность уничтожить завещание тетки, тем самым как бы и предполагаешь во мне это желание, то есть не более и не менее как отнять у множества других, бедных дальних родственников наших то, что они ожидают получить по завещанию тетки. Лучше всего изложу тебе вкратце историю дела.

В сентябре в начале я получаю от А. Н. Майкова, человека чрезвычайно дружественно ко мне расположенного и в высшей степени солидного и не празднословца, письмо, в котором он пишет мне (NB - он ничего не знал (2) о нашем семействе, об тетке и об делах), что знает от Кашпирева, который друг с Веселовским, что тетка наша умерла, что по завещанию ее 40000 р. идут на монастырь; что Веселовский (?), душеприказчик тетки, говорил Кашпиреву, что "из всех Достоевских он уважает всех больше меня и, если знал мой адресс, то наверно обратился бы ко мне, чтоб начать дело по завещанию тетки, оставившей сорок тысяч монастырю, будучи не в рассудке". А. Н. Майков горячо убеждал меня вступиться в это дело, чтоб спасти интересы наследников и, между прочим, семейства брата Миши, находящегося в большой бедности (и об котором я же, по мере сил, заботился). Повторяю, Майков ничего никогда не знал ни об тетке, ни об завещании, ни о каких бы там ни было наших семейных делах. Естественно, стало быть, что все эти известия (то есть о завещании, о тетке, о 40000-х, о Веселовском) он получил от Кашпирева, с которым, как я знаю верно, он знаком дружески. Кто тут соврал, или приврал, или приумножил от своего сердца чье-нибудь первоначальное вранье - не могу до сих пор понять; тем более что на запросы (3) мои потом мне отвечали уклончиво, как бы со стыдом (что это какой-то глупый слух, обман и проч.). Но согласись сам, дорогой брат мой, что я, три года уже не бывший в Москве и не знающий, стало быть, что там делается, - по получении таких точных известий (то есть о смерти, о 40000-х монастырю, о собственных словах Веселовского, сказанных не более не менее как другу Веселовского Кашпиреву) - естественно и, по крайней мере, должен был спросить объяснений. Я написал к Веселовскому, и письмо это, как ты пишешь, в твоих руках. Помню, что я в нем прошу у Веселовского, во-1-х, точнейших известий, а во-вторых, что если надо начать иск, то я готов, но опять-таки прошу предварительных объяснений.

Сообрази следующее: я имел довольно точное понятие о завещании тетки еще в 1865 году. Я положительно знал, что в нем нет ни единого слова о 40 тысячах монастырю. С другой стороны, сообразил и то, что не мог же и Александр Павлович при жизни своей уговорить тетку о переделке завещания в пользу монастыря - что было бы нелепостью, ибо не мог же Александр Павлович действовать в ущерб собственным выгодам. Стало быть, переделка завещания в пользу монастыря последовала (я предполагал по полученным от Майкова известиям) уже после Александра Павловича. Всё это было чудно, но не невозможно, ибо я знаю, что тетка не в своем уме, и если попалась на удочку каким-нибудь монахам, то могла переделать завещание. (Заметь себе, что я уже без малого три года не получал о тетке никаких сведений, стало быть, совершенно не знал, что там произошло.) Но если, думал я, явилась действительно в завещании покойной тетки статья о 40000-х монастырю, то непременно через чье-нибудь мошенничество: ибо положительно знаю об умственном расстройстве тетки. В таком случае, после таких определительных известий (о словах Веселовского, например) я и написал Веселовскому.

Но так как письмо у тебя в руках, то ты без сомнения можешь (и мог, и должен был) заметить в нем фразу, смысл которой (ибо слово в слово не помню) таков: если тетка завещала 40000 монастырю в своем уме, если это было и прежде в ее завещании (я хоть и слышал о завещании, но никогда не читал его)

- одним словом, если это действительно ее воля, - то "кто же я, чтоб идти против ее воли"? Если же завещание сделано не в своем уме, то... и т. д. Повторяю: слов моего письма буквально не помню, но за смысл ручаюсь; и уже по этому одному ты мог бы, любезный брат, рассудить, что я не пойду против действительной воли тетки. Ты же мне как бы приписываешь намерение вообще восстать против завещания тетки и кассировать его в нашу (то есть в свою) пользу! Да поверишь ли ты, что я только из твоего письма в первый раз в жизни заключил и догадался, что это было бы для нас, Достоевских, выгодно! Никогда и мысли такой у меня в голове не было - уж по тому одному, что я в 1864 году получил от тетки (по смерти брата Миши) всё, что мне следовало получить по завещанию, то есть 10000, - и даже, по совести моей, сознаюсь, что должен ей за эти 10000 проценты, о которых она просила меня в случае успеха журнала. (Я брал на журнал покойного брата - "Эпоху".) Вот тебе, опекуну, на всякий случай, мое сознание о долге тетке процентов с 10000, мне выданных.

В заключение скажу, что здесь, за границей, я совершенно отчудил себя от всех дел подобных, об завещании же теткином никогда и не представлял себе как о какой-нибудь для меня выгоде, зная вполне, что я ломоть отрезанный и получил всё, что мне следовало. Только эти чудные и точные известия понудили меня написать это письмо к Веселовскому (на суде, н<а>пример, свидетельство очевидца считается точным свидетельством; как же мне не считать было точным свидетельство Кашпирева о собственных словах Веселовского). Известия эти были чудные, как я написал выше; но чудные известия, если подтверждаются положительно, кажутся всегда, (4) именно через чудность свою, наиболее достоверными.

Во всяком случае, очень жалею о бесчисленных слухах и толках, вероятно, поднявшихся между наследниками тетки, по поводу моего письма к Веселовскому (всё должно быть всем известно). Мне противно всё это, хотя вижу опять, что не мог же я не написать этого письма к Веселовскому. Прибавлю одно: что 10000, взятые мною от тетки в 1864 году, сейчас по смерти брата, были мною тотчас же употреблены все до копейки для уплаты самых беспокойных долгов брата и на поддержку братниного журнала, которого я сам собственником не был ни с какой стороны. Деньги же отдал безо всяких документов. А между тем эти деньги - были вся надежда моя в жизни. Ведь ты знаешь, что у меня ровно ничего нет, а живу я своим трудом. Отдав эти 10000 в пользу семейства брата, я отдал им и мое здоровье: я целый год работал как редактор день и ночь. Расчет был ясный: если удастся подписка в будущем году, то, во-1-х, все долги брата заплачены, а во-2-х, останется и на журнал и даже на основание капитала семейству брата. Продержав же еще год журнал, при следующей подписке, образовался бы капитал в 30000 для семейства. Журнал всегда имел 4000 подписчиков, половина денег употреблялась на издание его, а другая оставалась в руках у брата (я у покойника работал как сотрудник и только). Если же, рассчитывал я, взяв 10000 у тетки, не поддерживать журнал, то у семейства останется 0 имения, тысяч 18 по долгам брата и журнал, который не на что было продолжать. Журнал с недоданными восемью книгами и без копейки средств ничего не стоит. Итак, я решился убить тогда эти 10000 на чужое дело, не взяв никакой расписки или документов. Но журнал лопнул (хотя и оказалось 2000 подписчиков, но деньги подписки ушли на уплату долгов, а мне не у кого уже было достать денег) - и я продолжал платить за долги и брата и журнала, принадлежавшего не мне, а семейству. Я выплатил наличными (кроме 10000 теткиных) еще до одиннадцати тысяч из своих денег. Тогда я "Преступление и наказание", мой роман, продал вторым изданием за 7000 р., да 2000 р. из полученных за Полное собрание сочинений моих пошли в уплату же по журналу и братниных долгов, да с Каткова получил тогда 6000 р. за первое издание (в его журнале) "Преступления и наказания". Кончилось тем, что я и теперь еще 4000 должен по векселям за журнал и за долги брата (и рискую сидеть в тюрьме, если не исправятся мои обстоятельства). Мог бы я сказать и еще, куда я истратил много денег, безо всякой для себя пользы, а единственно на пользу других, тоже через смерть брата - но умолчу; всё, что я говорил сейчас, и без того похоже на похвальбу. Но не осуждай и размысли - я не хвалюсь, а оправдываюсь. Ну какой я стяжатель и можно ли меня-то уж назвать стяжателем! Всё же, что я рассказывал о том, как истощил себя и здоровье мое, платя чужие долги, есть истина, ибо всему этому сто свидетелей.

Я уже три года без малого женат и очень счастлив, потому что лучше жены, как моя, и не может быть для меня. Я нашел и искреннюю, самую преданную любовь, которая и до сих пор продолжается. Жене моей теперь 23 года, а мне 48 - разница большая; а между тем эта разница в летах нимало не повлияла до сих пор на наше счастье.

Как мы выехали за границу, то лето пробыли в Германии, а осенью поселились в Женеве: жена забеременела. К весне бог дал дочь, Софью, и мы благословляли бога и были бесконечно рады. Радость недолго продолжалась; сами мы не сумели сберечь ребенка, здоровенького и сильного. Доктора тоже порядочно испортили дело, не узнав болезни (ах, друг мой, славны бубны за горами; наши доктора в России и внимательнее да, может, и лучше), что оказалось потом и в чем один из них сам сознавался. Соня умерла трех месяцев. Мы переехали на Женевское озеро, в Вевей, а к зиме в Италию, в Милан; к новому же году во Флоренцию, где и прожили месяцев восемь. Тут жена опять стала беременна; наконец я получил средства, и через Венецию и Вену мы перебрались сюда в Дрезден, в августе, чтоб быть все-таки поближе к России. 14-го сентября (ровно 3 месяца назад) родилась у меня опять дочь, Любовь, и кажется, здоровенький ребенок. Опять мы теперь радуемся. Одно худо - что не в России мы. Такая тоска нам обоим, что и представить не можешь. Но возвратиться в Россию мешали до сих пор долги по векселям. Выезжая за границу, я думал следующим сочинением добыть эти деньги, заплатить долги и воротиться гораздо раньше. Но до сих пор это не удалось, тем более что за личным отсутствием не мог продать с выгодой второго издания моего сочинения, здесь написанного.

В настоящую минуту имею некоторые надежды повернуть мои дела повыгоднее, чем до сих пор. Но так или этак, - а я решил во всяком случае будущим летом воротиться в Россию. Тогда, может быть, и увидимся скоро. Вот тебе краткий отчет о моих делах и странствованиях. А теперь повторю тебе, что я тебя люблю искренно-и по последним встречам нашим и по воспоминаниям. Жена искренно желает сойтись с вами и полюбить вас, и это - не праздное слово с ее стороны. Она много раз напоминала мне о том, что я тебе не ответил, и пеняла мне. Повторяю - виноват пред тобой. Адресс мой тот же надолго. Напиши мне; это мне доставит большое удовольствие, слишком. Передай мой поклон и горячее уважение мое твоей жене. Поздравляю вас с наступающим праздником, а вместе и с Новым годом. Обнимаю тебя и целую. Искренно любящий тебя брат твой

Федор Достоевский.

Здоровье мое ни хуже ни лучше, чем прежде. Припадки падучей с некоторого времени реже. Но в Италии все-таки было для меня здоровее, чем здесь в Дрездене.

Жена сейчас напомнила, что ты просил у меня издания моих сочинений. В настоящее время, здесь, и сам не имею. Ворочусь в Россию - тотчас вышлю. Карточки нет, а то бы послал. Благодарю, что свою выслал.

(1) вместо: от работы - было: от дела

(2) вместо: не знал - было: не знает

(3) было: расспросы

(4) вместо: кажутся всегда - было: имеют

 

 


Назад к списку