Костюнин А. В., Сборник произведений:
Сборник произведений
Александр Викторович
Костюнин
Петрозаводск, 11.11.2009 г.
Содержание
Рукавичка (Рассказ) ……………………….....................……………………………………...…….4
Орфей и Прима (Рассказ) ……………………………………………………...….....................…....8
Танина ламба (Рассказ) …………………………………………………………...…......................15
Жор глубинной щуки (Рассказ) ………………………………………………...…....................…20
Колежма (Рассказ) ……………………………………………………………...…….......................27
Вальс под гитару (Рассказ) …………………………………………...………………....................35
Сплетение душ (Повесть-хроника) ……………………………...…………………........................39
· Пролог ………………………………………………………………………........................…..40
· По собственному следу ……………………………………………………........................…..41
· Утка с яблоками ………………………………………………………………..........................65
· Эпилог …………………………………………………………………………..........................80
Земное притяжение (Эссе) ……………………………………………………...…….....................82
· Волшебные стёклышки ………………………………………………………..........................84
· Сострадание …………………………………………………………………….........................86
· Любовь ………………………………………………………………………….........................88
· Деньги ………………………………………………………….………..........................90
· Государство …………………………………………………………………….........................92
· Насилие ………………………………………………………………………........................…94
· Вера ……………………………………………………………………………..........................98
· Проповедь, воспринятая сердцем ……………………………………………........................100
Совёнок (Рассказ) ………………………………………………………………….....................…101
Двор на Тринадцатом (повествование в рассказах) ………………………….........................…108
· Когда уходит детство ………………………………………………………...........................109
· Воздушный змей ……………………………………...………………………........................120
· Три аккорда …………………………………………………………………….......................127
· Проводы .………………………………………………………………………........................135
· Младший брат ………………………………………………………………...........................144
· Вместо послесловия …………………………………………………………..........................151
Баян (Рассказ) ……………………………..………………………………...……...........................152
Офицер запаса (Афганские очерки)……………………………...………….....................…....…156
· Айбак ………………………..…………………………………………........................……....157
· Фархад …………………………………...……………….……………........................………161
· Глаша …………………………………..…………………………………...........................…165
· Афганская ёлка ..…………………………………………………………............................…170
· Офицер запаса ……………………………………………………………...............................178
· Историческая справка ……………………………………………………..........................…182
· Вместо послесловия ………………………………………………………..............................183
Нытик (Рассказ) …………………………..…………………………………….....................….....185
Полёт летучей мыши (рассказ) ………………………………………………..........................…192
Математическое ожидание (Фантастическая сказка по мотивам романа Евгения Замятина) ..........203
Таинство (эссе) ……………………………………………………………………..........................207
*
Этим летом мне посчастливилось объехать все 42 района Республики Дагестан.
Планирую написать о Дагестане книгу.
Предлагаю вашему вниманию несколько материалов:
• «Соцветие Дагестан», ахи;
• «Поводырь», рассказ (Учителю посвящается);
• «Урок географии», хабар начальника УГРО (Сотрудникам милиции, погибшим при исполнении, посвящается);
• «Оставляя на земле след», хабарик;
• «Время – возрождать!», малумат;
• «Белая птица», хабар режиссёра;
• «Лезгинка», гимн;
• «Заговор», хабар Керимхана;
Свои отзывы и предложения направляйте по адресу: A-Kostjunin@yandex.ru
Авторский сайт: http://kostjunin.ru
Православному священнику Вейкко Пурмонену
Рукавичка
…Когда же настало утро, все первосвященники и старейшины народа имели совещание об Иисусе, чтобы предать Его смерти; и, связав Его, отвели и предали Его Понтию Пилату, правителю.
Тогда Иуда, предавший Его, увидев, что Он осуждён, и, раскаявшись, возвратил тридцать сребреников первосвященникам и старейшинам, говоря: согрешил я, предав кровь невинную. Они же сказали ему: что нам до того? Смотри сам.
И, бросив сребреники в храме, он вышел, пошёл и удавился.
Евангелие от Матфея
Нельзя сказать, чтобы я часто вспоминал школу. Мысли о ней, как далёкое, отстранённое событие какой-то совсем другой жизни, пробивались с трудом.
Я не был отличником – хорошие отметки со мной не водились.
Сейчас понимаю: могло быть и хуже. В пять лет, всего за два года до школы, я вообще не говорил по-русски. Родным для меня был язык карельский. Дома и во дворе общались только на нём.
Десятилетняя школа была тем первым высоким порогом, за которым и жаждал я увидеть жизнь новую, яркую, возвышенную. Заливистый школьный звонок, свой собственный портфель, тетрадки, первые книжки, рассказы о неизведанном, мальчишеские забавы после уроков – всё это, словно настежь распахнутые ворота сенного сарая, манило меня на простор. При чём здесь отметки?
Тридцать лет прошло.
Повседневные заботы, реже радости полупрозрачной дымкой затягивают детство. Годы наслаиваются как-то незаметно, точно древесные кольца. С каждым новым слоем вроде бы ничего не меняется, а разглядеть глубь труднее. И только причудливым капом на гладком стволе памяти, ядовитым грибом или лечебной чагой выступают из прошлого лица, события, символы…
Не знаю, почему уж так сложилось, но ярче всего из школьных лет запомнился мне случай с рукавичкой.
Мы учились в первом классе.
Алла Ивановна Гришина, наша первая учительница, повела нас на экскурсию в кабинет уроков труда. Девчонки проходили там домоводство: учились шить, вязать. Это не считалось пустым занятием. Купить одёжу точно в свой размер было негде. Перешивали или донашивали оставшееся от старших. Жили все тогда туго. Бедовали. Способность мастерить ценилась.
Как стайка взъерошенных воробьёв, мы, смущаясь и неловко суетясь, расселись по партам. Сидим тихо, пилькаем глазёнками.
Учительница по домоводству сначала рассказала нам о своём предмете, поясняя при необходимости на карельском, а затем пустила по партам оформленные альбомы с лучшими образцами детских работ.
Там были шитые и вязаные носочки, рукавички, шапочки, шарфики, платьица, брючки. Всё это кукольного размера, даже новорождённому младенцу было бы мало. Я не раз видел, как мать за швейной машинкой зимними вечерами ладила нам обнову, но это было совсем не то…
Мы, нетерпеливо перегибаясь через чужую голову, разглядывали это чудо с завистью, пока оно на соседней парте, и с удовольствием, сколь можно дольше, на полных правах рассматривали диковинку, когда она попадала нам в руки.
Звонок прогремел резко. Нежданно.
Урок закончился.
Оглядываясь на альбом, мы в полном замешательстве покинули класс.
Прошла перемена, и начался следующий урок. Достаём учебники. Ноги ещё не остановились. Ещё скачут. Голова следом. Усаживаемся поудобнее. Затихающим эхом ниспадают до шёпота фразы. Алла Ивановна степенно встаёт из-за учительского стола, подходит к доске и берёт кусочек мела. Пробует писать. Мел крошится. Белые хрупкие кусочки мелкой пылью струятся из-под руки.
Вдруг дверь в класс резко распахивается. К нам не заходит – вбегает – учительница домоводства. Причёска сбита набок. На лице красные пятна.
– Ребята, пропала рукавичка! – и, не дав никому опомниться, выпалила: – Взял кто-то из вас…
Для наглядности она резко выдернула из-за спины альбом с образцами и, широко раскрыв, подняла его над головой. Страничка была пустая. На том месте, где недавно жил крохотный пушистый комочек, я это хорошо запомнил, сейчас торчал только короткий обрывок чёрной нитки.
Повисла недобрая пауза. Алла Ивановна цепким взглядом прошлась по каждому и стала по очереди опрашивать.
– Кондроева?
– Гусев?
– Ретукина?
– Яковлев?
Очередь дошла до меня... Двинулась дальше.
Ребята, робея, вставали из-за парты и, понурив голову, выдавливали одно и то же: «Я не брал, Алла Ивановна».
– Так, хорошо, – зло процедила наша учительница, – мы всё равно найдём. Идите сюда, по одному. Кондроева! С портфелем, с портфелем…
Светка Кондроева, вернувшись к парте, подняла с пола свой ранец. Цепляясь лямками за выступы, не мигая уставившись на учительницу, она безвольно стала к ней приближаться.
– Живей давай! Как совершать преступление, так вы герои. Умейте отвечать.
Алла Ивановна взяла из рук Светки портфель, резко перевернула его, подняла вверх и сильно тряхнула. На учительский стол посыпались тетрадки, учебники. Резкими щелчками застрекотали соскользнувшие на пол карандаши. А цепкие пальцы Аллы Ивановны портфель всё трясли и трясли.
Выпала кукла. Уткнувшись носом в груду учебников, она застыла в неловкой позе.
– Ха, вот дура! – засмеялся Лёха Силин. – Ляльку в школу притащила.
Кондроева, опустив голову, молча плакала.
Учительница по домоводству брезгливо перебрала нехитрый скарб. Ничего не нашла.
– Раздевайся! – хлёстко скомандовала Алла Ивановна.
Светка безропотно начала стягивать штопаную кофтёнку. Слёзы крупными непослушными каплями скатывались из её опухших глаз. Поминутно всхлипывая, она откидывала с лица косички. Присев на корточки, развязала шнурки башмачков и, поднявшись, по очереди стащила их. Бежевые трикотажные колготки оказались с дыркой. Розовый Светкин пальчик непослушно торчал, выставив себя напоказ всему, казалось, миру. Вот уже снята и юбчонка. Спущены колготки. Белая майка с отвисшими лямками.
Светка стояла босая на затоптанном школьном полу перед всем классом и, не в силах успокоить свои руки, теребила в смущении байковые панталончики.
Нательный алюминиевый крестик на холщовой нитке маятником покачивался на её детской шейке.
– Это что ещё такое? – тыкая пальцем в крест, возмутилась классная. – Чтобы не смела в школу носить. Одевайся. Следующий!
Кондроева, шлёпая босыми ножками, собрала рассыпанные карандаши, торопливо сложила в портфель учебники, скомкала одежонку и, прижав к груди куклу, пошла на цыпочках к своей парте.
Ребят раздевали до трусов одного за другим. По очереди обыскивали. Больше никто не плакал. Все затравленно молчали, исполняя отрывистые команды.
Моя очередь приближалась. Впереди двое.
Сейчас трясли Юрку Гурова. Наши дома стояли рядом. Юрка был из большой семьи, кроме него ещё три брата и две младшие сестры. Отец у него крепко пил, и Юрка частенько, по-соседски, спасался у нас.
Портфель у него был без ручки, и он нёс его к учительскому столу, зажав под мышкой. Неопрятные тетрадки и всего один учебник – вылетели на учительский стол. Юрка стал раздеваться. Снял свитер, не развязывая шнурков, стащил стоптанные ботинки, затем носки и, неожиданно остановившись, разревелся в голос.
Аллавановна стала насильно вытряхивать его из майки, и тут на пол выпала… маленькая… синяя… рукавичка.
– Как она у тебя оказалась? Как?!! – зло допытывалась Алла Ивановна, наклонившись прямо к Юркиному лицу. – Как?! Отвечай!..
– Миня эн тийе! Миня эн тийе! Миня эн тийе… – лепетал запуганный Юрка, от волнения перейдя на карельский язык.
– А, не знаешь?!! Ты не знаешь?!! Ну, так я знаю! Ты украл её. Вор!
Юркины губы мелко дрожали. Он старался не смотреть на нас.
Класс напряжённо молчал.
Мы вместе учились до восьмого класса. Больше Юрка в школе никогда ничего не крал, но это уже не имело значения. «Вор» – раскалённым тавром было навеки поставлено деревней на нём и на всей его семье. Можно смело сказать, что восемь школьных лет обернулись для него тюремным сроком.
Он стал изгоем.
Никто из старших братьев никогда не приходил в класс и не защищал его. И он никому сдачи дать не мог. Он был всегда один. Юрку не били. Его по-человечески унижали.
Плюнуть в Юркину кружку с компотом, высыпать вещи из портфеля в холодную осеннюю лужу, закинуть шапку в огород – считалось подвигом. Все задорно смеялись. Я не отставал от других. Биологическая потребность возвыситься над слабым брала верх.
***
Роковые девяностые годы стали для всей России тяжёлым испытанием. Замолкали целые города, останавливались заводы, закрывались фабрики и совхозы.
Люди, как крысы в бочке, зверели, вырывая пайку друг у друга. Безысходность топили в палёном спирте.
Воровство крутой высокой волной накрыло карельские деревни и сёла. Уносили последнее: ночами выкапывали картошку на огородах, тащили продукты из погребов. Квашеную капусту, банки с вареньем и овощами, заготовленную до следующего урожая свёклу и репу – всё выгребали подчистую.
Многие семьи зимовать оставались ни с чем. Милиция бездействовала.
У Чуковского в сказке, если бы не помощь из-за синих гор, все звери в страхе дрожали бы перед Тараканищем ещё и сейчас. Здесь же воров решили наказать судом своим. Не стали ждать «спасителя-воробья». Терпению односельчан пришёл конец.
…Разбитый совхозный «пазик», тяжело буксуя в рыхлом снегу, сначала передвигался по селу от логова одного вора к другому, а потом выехал на просёлочную дорогу. Семеро крепких мужиков, покачиваясь в такт ухабам, агрессивно молчали. Парок от ровного дыхания бойко курился в промозглом воздухе салона. На металлическом, с блестящими залысинами полу уже елозили задом по ледяной корке местные воры. Кто в нашей деревне не знал их по именам? Их было пятеро: Лёха Силин, Каредь, Зыка, Петька Колчин и Юрка Гуров – это они на протяжении последних восьми лет безнаказанно тянули у односельчан последнее. Не догадывалась об этом только милиция.
Руки не связывали – куда денутся? Взяли их легко, не дав опомниться. Да и момент подгадали удачно – в полдень. После ночной «работы» самый сон.
«Пазик», урча, направился за село, по лесной просёлочной дороге. В пути молчали. Каждый сам в себе. Всё было понятно без слов. Ни в прокуроры, ни в адвокаты никто не рвался.
Дорога шла прямо по берегу лесного озера Кодаярви. На пятом километре остановились. Двигатель заглушили. Вытолкнули «гостей» на снег. Дали две пешни и приказали рубить по очереди прорубь.
Снежные тучи тяжело наползали на нас. Солнце скрылось. Поднялся ветер. Завьюжило. Мороз к вечеру стал пощипывать. Топить воров никто не собирался, а хорошенько проучить их следовало. Есть случаи, в которых деликатность неуместна, хуже грубости.
…В совхозном гараже мы распили две бутылки прямо из горлышка. Стоя. Кусок чёрствого ржаного хлеба был один на всех. Мы пили за победу над злом.
Я этим же вечером уехал в город, а наутро из деревни позвонили: Юра Гуров у себя в сарае повесился.
Если бы не этот звонок, я бы, наверное, так и не вспомнил про синюю рукавичку.
Чудодейственным образом отчётливо, как наяву, я увидел плачущего Юрку, маленького, беззащитного, с трясущимися губами, переступающего босыми ножонками на холодном полу…
Его жалобное: «Миня эн тийе! Миня эн тийе! Миня эн тийе!» – оглушило меня.
Я остро, до боли, вспомнил библейский сюжет: Иисус не просто от начала знал, кто предаст Его. Только когда Наставник, обмакнув кусок хлеба в вино, подал Иуде, только «после сего куска и вошёл в Иуду сатана». На профессиональном милицейском жаргоне это называется «подстава».
Юрка, Юрка… твоя судьба для меня – укор… И чувство вины растёт.
Что-то провернулось в моей душе. Заныло.
Но заглушать эту боль я почему-то не хочу…
***
…На небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяноста девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии.
Евангелие от Луки
Карелия, с. Вешкелица, 2006 год
Моей дочери Катерине
Орфей и Прима
…Охота зело добрая потеха,
её же не одолеют печали и кручины всякие.
Урядник сокольничья пути
Объявление гарантировало «получение удовольствия от коммерческой охоты на зайца-беляка с русскими гончими». Поехал наудачу, заранее не условившись ни с кем. Лишь подгадал время года, самый конец октября, да свободные дни. Остальное решают деньги.
Путь предстоял неблизкий – в Заонежье.
С обеда морозец спал. Повернуло к теплу. И всё вокруг накрыло мелким зябким дождём, на грани снега. Короток осенний день. Уже в сумерках добрался я до охотничьей базы.
Егерь, крепкий мужик лет пятидесяти, встретил сухо.
Мы познакомились. Николай Фомич, выслушав мои пожелания, нахмурился.
– Саша, не получится завтра съездить. Собаки устали. Двое суток подряд на гону. Заменить некем. Выжловка, – он указал на брюхатую русскую гончую, – сам видишь...
Приму, досужую, лучшую суку Николая, весной, в период пустовки, «не задержали». И теперь, в разгар охоты на зайцев, – ей щениться. В итоге выжлецы-однопомётники, Орфей и Гром, остались без подмены.
Но сука, похоже, не считала себя виноватой. Что ей до прибыли, до репутации хозяина и сорванных контрактов… Она с достоинством, трепетно несла свой заветный груз, переходя от одной прихваченной первым морозцем лужи к другой. Сосредоточенно, подолгу, принюхивалась к бурым клочкам пожухлой травы. Изредка ложилась на землю, прикрыв глаза. Вся в себе. Набухшие розовые соски её томились.
– Нет, не получится выехать, – твёрдо отрезал егерь. – Тропа эти дни была жёсткой. У выжлецов все лапы сбиты в кровь. Их утром не поднять.
Дождь неприятной, как слова егеря, студёной струйкой скатился мне за воротник.
«Торгуется», – сообразил я и предложил тройную цену.
Фомич отвёл глаза.
– Ну, всё одно, пойдём в дом. Ужинать пора. Да и ночевать тебе придётся здесь.
Я молча двинулся за ним.
Аромат жаркого из зайчатины встретил нас ещё в коридоре. В кухне было светло. Топилась печь. Из кастрюли призывно побулькивало.
На полу, не выбирая удобной позы, застыли в забытьи два гончих выжлеца. Тот, что посуше, багряный, с ярким чепрачным окрасом, едва повёл головой при нашем появлении и тут же сник.
– Отдыхай, Орфейка, отдыхай… – со вздохом промолвил Николай.
Другой гончак, с белыми отметинами на груди, тихонько взлаивал во сне, продолжая гон. Передними лапами он время от времени беспокойно перебирал в воздухе, силясь добрать зверя.
Влажную верхнюю тужурку я повесил, как было предложено, ближе к плите – пусть сохнет. Снял шерстяной, с глухим воротом, свитер, освободил ноги от резиновых сапог и, оставшись босиком, в нательной рубахе, почувствовал, как истома стала овладевать мной.
Достал из рюкзака бутылку перцовки.
Сели к столу.
Выпили по одной – за знакомство. Потом ещё. Спиртное приятно покатилось по нутру, смывая и унося своим горячим потоком дневные заботы.
– Фомич, расскажи про своих собак.
– Нет, подожди – сначала нужно закурить.
Он не спеша набил трубку самосадом. Раскурил. Расправил пышные усы. Мечтательно затянулся.
– Саш, понимаешь… Увидел я однажды охоту эту, с русскими гончими по зайцу: красивую, яркую, старинную. Увидел и влюбился в неё навек. Гончая охота – как натянутая струна. Сильнее напряжения я не испытывал ни на какой другой.
– Как же ты выжловку не уберёг?
– А вот так… Наша Прима-балерина весной пошла по наклонной. Нарочно залетела! – Николай нервно заёрзал, вспоминая коварство суки. – Хотя перед охотой и отсадил я её, сигаретину дешёвую. Отсади-и-ил ведь! Устроил второй вольер. Выжлецов выпустил на волю, размяться. Знал, что мужики будут крутиться возле, раз «гуляет». Ну и пусть, думаю, намыливаются – Примка-то под замком. Я выпустил, а этот барбос сгрыз калитку снаружи…
– Кто? – не сразу понял я.
– Орфей, с ним спуталась, – Николай мотнул головой в сторону пса.
Кобель приоткрыл глаза и укоризненно посмотрел на хозяина. По-моему, он и до этого момента не спал, лишь притворялся и всё слышал.
– Выходит, его потомство?
Николай обречённо кивнул и продолжал:
– Наутро смотрю – добирался до неё… Вертлюжок сгрыз. Когда сгрыз – появился небольшой люфт. Он давай её отсюда, снаружи тащить. Щель снизу образовалась, и дверь оттянулась. Добавочные крючки у меня были, кроме вертлюга. Когда прибивал, думал: повыше или пониже? Ай, думаю, прибью повыше – не взломают. Сначала сам попробовал тянуть – куда там. Туго. Два крючка и – разо-гнуты. Крючья ра-зо-гну-ты! Он растерянно глядел на свой скрюченный указательный палец. – Как пассатижами… Он таки открыл её. Я потом анализировал-сопоставлял: как такое могло случиться? Сама ему, стерва, помогла. Ломилась навстречу, изнутри. Дверь всю исцарапала, шерсть прямо клочками на калитке оставила и всё-таки выскочила – так хотелось к нему на свиданку.
Орфей перестал делать вид, что спит. Он поднялся, подошёл к своей миске, прилёг рядом и с мрачным видом стал грызть заячьи косточки.
Фомич проводил его пытливым взглядом:
– Ему ещё восемь месяцев было. Сделал для них с Громом вольер из сетки. Закрываю. Через некоторое время – Орфей на улице. Что такое?! Я к забору. Снежок выпал. Смотрю по следам: где перелазит? Оказывается, он – на будку, с будки прыгает через забор – и на волю. Ладно. Я над конурой делаю навес. Два листа шифера стелю. Ну, на будку пускай заберётся, но прыгнуть с неё не сможет – голова в крышу упрётся. Им же… Он же не может сначала изогнуться – вот так, из-под выступа, потом подтянуться за край и ногу закинуть. У него ума-то на это не хватит… Через некоторое время Орфей опять на свободе. Да ещё и не один – с Громом. По следам ничего не могу понять. Закрыл обоих. Отошёл подальше, они меня не видят. Сел и наблюдаю: вот он ходил-ходил, ходил-ходил, прыгнул на будку. Встаёт на задние лапы, упирается головой в шифер, напря-га-а-ется, вырывает его с гвоздя… Выпускает в щель Грома. Потом сам – вот так – в эту щель голову пихает, шельмец, ему шифером да-а-а-ви-ит сверху, он всё ррр-а-вно тискается, прола-а-а-аа-зит и выпрыгивает.
Эту историю Орфей слушал, очевидно, не первый раз. Устало поднявшись, он подошёл к холодильнику и сел напротив. Внимательно разглядывая дверку, кобель с интересом наклонял голову то на один бок, то на другой. Видно было по всему – не просто так смотрит. Он думает!
Николай, обращаясь к псу, с опаской поинтересовался:
– Что, изобретатель, прикидываешь, как открыть?
Гончак изобразил полное равнодушие, вернулся на место и лёг.
– Ну, пошли спать. Съездим завтра в лес, коли так. Давай деньги.
Николай обстоятельно пересчитал купюры, показал мне спальное место и повёл собак в вольер.
Я вышел на крыльцо. Егерь удалялся по лесной дорожке, держа перед собой «летучую мышь». Мерцающие блики огня прыгали тусклым светом по чёрным еловым лапам. Гончие неспешно следовали за ним.
Замыкала цепочку Прима. Временами она останавливалась, поводила головой, втягивая воздух.
Дождь кончился. Было тепло, влажно и безветренно.
Погода выстраивалась под заказ.
***
Ночью не спалось.
Прислушивался: нет ли ветра, не накрапывает ли дождь?
На новом месте мне вообще спится плохо, а тут такое дело – завтра охота. Я не стал ждать, пока Николай постучит в дверь. Увидел, как зажёгся свет у него на кухне, и стал одеваться.
Чай пили, не рассиживаясь, споро. Собаки, заслышав из вольера хлопанье дверью, наши голоса, ор непрогретого уазика-«буханки», подняли гвалт.
Подъехали на машине к самому вольеру.
Прима ворчала. Поводя белёсой мордой, она что-то в сердцах выговаривала егерю. Вставала у него на пути. Не давала Николаю вынести Орфея на руках к машине. Путалась под ногами и скулила.
Кобель попытался вырваться с рук ей навстречу. Хозяин окрикнул:
– Прима, место!
И ещё крепче прижал к себе внезапно разволновавшегося выжлеца.
Гром вышел из вольера вслед за Орфеем, но запрыгивать в машину не стал. Пришлось грузить и его.
Постепенно светало.
Дорога шла берегом Онежского озера, затем свернула в глубь леса и потянулась пригорками и вырубами к Федотовскому кордону. Фомич машину вёл аккуратно: привычно объезжал глубокие лужи, заученно сбавлял скорость перед ухабами и поворотами, на прямой разгонялся вновь. Свой рассказ он начал без вступления, словно и не прерывал его:
– У деда было кожаное кресло, он усаживался и начинал с отцом обсуждать охоту. Мой двоюродный брат при этом вставал и уходил. Считал – пустые разговоры. Я же, малой совсем, всегда крутился в такие минуты рядом. Дед никогда не говорил: «Ружьё стрельнуло». Ружьё только бьёт или садит. Моё ружьё бьёт садче, чем твоё! Или вот: собака ладистая – значит, правильно сложена. Залиться – это когда гончак, подняв зверя, – «помкнув» его, – гонит, щедро и беспрерывно отдавая голос. Скажи – красиво?!
Дорога пошла ольшаником.
Машина подминала на своём ходу заросли дикого малинника, раздвигала мелкие деревца, ветки хлестали по лобовому стеклу уазика.
– По тому, как гончие подают голос, их и различают: одни подают редко; другие часто – «ярко»; третьи заливисто – как бы без перерыва; кто – заунывно, на высокой или низкой ноте. Я на охоту обычно с Володей Григорьевым выезжаю. У него сейчас выжлец подрастает... Ох, и голосина! Я был у него на базе. Смотрю, бегают три щеночка, им по четыре месяца тогда тянуло. Двое: «Пи-пи-пи». Тьфу! А один: «Увв! Увв! Увв!» Уже тогда. Моим – далеко до него…
Салон машины густо заполнил неприятный запах. Николай осёкся и гневно бросил через плечо Орфею:
– Хватит бздеть! Видишь ли – не согласен он…
Пёс после упрёка так сконфузился, что, клянусь, большего смущения я не видел при подобных обстоятельствах ни у одного человека.
Мы выехали на край делянки. Остановили машину.
Собак Фомич сразу напускать не стал. Пояснил:
– Их нужно сперва выдержать. Пусть потомятся. Они должны с радостью, с азартом, без понуждения ступать на тропу. Страсть в них должна взыграть…
Правда: собаки перетаптывались в машине не в силах более сдерживать своего волнения. Принимались лаять. В нетерпении скребли лапами.
Дверь настежь – и смычок русских гончих, теснясь и разбрасывая слюну, выскочил на волю. Псы возбуждённо пробежали взад-вперёд, сделали круг.
Край солнца выглянул над опушкой леса. И сразу лучи, разметав брызги алмазов по бурым стеблям пожухлой травы, по молодой поросли лиственных деревьев и серым мшистым камням, оживили природу.
Пока мы доставали из машины ружья и поклажу, гончаки активно работали в «полазе».
Смотрю, они ищут, ищут, ищут… Морда к морде. И вдруг натекают на пахучий волнующий след. Проверяют. И вот нос ещё сзади, не может оторваться от следа, а корпус, ноги в погоне. Уже пошли вперёд. Не отдавая голос. Рывком! На гон.
Скрылись из виду. Секунда. Две. Три.
Гром подал голос. Вначале неуверенно. Слышны отдельные: «Ав», «Ав». И вдруг высоко, заливисто, победно прорвало:
– А-ааа-ааау!!! А-ааа-ааау!!! А-ааа-ааа!..
– Уав-уаввв-а-уаввааа!.. – подхватил Орфей.
Гон зазвенел на все голоса: жаркий, страстный. Не лай, а стон покатился по низине, заиграл эхом и пошёл кромкой влажного леса. Гончаки резвые, паратые, равные на ноги – косому петлять некогда.
Быстро идёт гон.
Заяц замелькал на краю делянки, пересёк её и выкатился на дорожку.
Прямо на нас – «на штык».
На самом верном лазу Фомич. Метров за семьдесят от него заяц сел. Выстрел! Беляк пошёл. Ещё один выстрел вдогонку проходного. (Вторым выстрелом, чувствуется, зацепил.) Собаки идут не скалываясь. Николай стреляет третий раз. Заяц останавливается, но не падает. Я, забыв про ружьё, фотографирую. Гончие близко. Вывалили на дорожку. Увидели зайца и, наткнувшись зрачком, «понесли навзрячь»!
Впереди, вожаком, Орфей. Кобель «висит на хвосте» зверька. Добирает его. Едва отняли.
Заяц выцвел не полностью. Почти весь белый, только пятном на лбу и полосою по спине держится красноватая шерсть да на кончиках ушей яркая, не выцветающая и зимой, чёрная оторочка.
Счастливый, удоволенный гончак забрёл в центр лужи и лёг в бурую жижу, озорно пуская пузыри. Мы втроём: Николай, Гром и я – переглянулись.
Во второй половине дня, после обеда, собаки стомились и долго не могли поднять зверя. Мы прошли хутор. Поднялись на скалу. Сверху озёра и деревни видны далеко-далеко. Был тот скоротечный период года, который у гончатников принято называть «узёрка». Золотая осень и яркие краски закончились. Первый снег уже был, но бесследно сошёл. Талая земля ещё не промёрзла. Берёзы сменили сусальное золото листвы на строгий готический стиль. Графика вытеснила живопись. Заяц полностью побелел – «вытерся».
Под ногами заросшее травой и мелким кустарником сухое болото, окружённое высоким бугристым лесом. При выходе на чистинку я заметил боковым зрением под скалой, в коряжине, белое пятно. Остановился, повернул голову назад: заяц или нет? Может, клочок снега? Обрывок газеты?
На ходу достаю очки, нацепил: ну точно, заяц! Но уже не лежит – сидит в беспокойстве. Заведомо сомневаясь, что пробью, стреляю через кусты. Нелепо белый, словно в накрахмаленном медицинском халате, он срывается с места, летит на скалу. Там Фомич. Беляк ему под ноги. Выстрел! Другой! Тишина.
Собаки подваливают на выстрел. Погнали.
– Ё-моё, он у меня перед самым носом сидел.
Коля с упрёком:
– Что же ты раньше не стрелял?
– Я думал – газетины кусок.
Гоньба пошла по большому кругу, и собаки сошли со слуха. Стало смеркаться. С обеда серые тучи, словно устав, замедлили ход и, лениво теснясь, наползали друг на друга. Сначала несмело, потом настойчивей стал накрапывать дождик.
Пора назад.
Фомич достал из-за спины охотничий рог. Трижды протрубил.
Вернулся Гром. Николай взял его на поводок и привязал рядом с машиной.
Орфея не было.
Мы пошли в сторону ушедшего с гоном гончака, непрерывно окликая его. Наткнулся на выжлеца Фомич. Орфей лежал на краю поляны, на спине, задрав вверх дрожащие окровавленные лапы. Не скулил. Даже на это сил не было.
– Орфей, что с тобой?!
Кобель попробовал подняться. Не смог.
– На сегодня, Орфеюшка, всё. Пойдём домой. Вставай.
Выжлец ещё сделал попытку встать на ноги и снова повалился. Он устал до крайности. Николай силой поднял его. Пёс, едва перебирая ногами, пошёл.
Идёт, идёт и оглянётся. Убедится, что видим, подходит к кусту и валится на бок. Снова поднимаем, ставим на ноги, дальше идём.
До машины оставалось метров пятьдесят. Орфей направился к кусту, хотел рухнуть, как вдруг оттуда ему пахнуло в нос свежим, дурманящим, животворящим запахом красного зверя.
– А-ау! А-ау! А-ау!
И погнал. С азартом, страстно. Куда делась смертельная усталость?
У машины воем завёлся Гром.
Гон на круг заворачивать не стал, ушёл по прямой: так уводит только лиса.
А на улице терпкая октябрьская темень.
Мы ждали. И кричали. И дважды бегали до дальней делянки. Звали, трубили, стреляли в воздух – напрасно. Кобель не вернулся. Николай бросил под куст свою фуфайку – родной запах.
– Поехали домой. Его так просто с гона не снять – вязкий, непозывистый гончак. Ничего, нагоняется – придёт! Не первый раз.
***
База встретила нас притихшей.
В наше отсутствие Прима ощенилась и теперь, забившись в конуру, устало облизывала свои мокрые родные комочки. К нашему появлению она отнеслась равнодушно, при этом словно ждала кого-то. Беспокойно вытягивала морду кверху. Принюхивалась.
Фомич присел рядом на корточки и, ласково заглядывая ей в глаза, потрепал за загривком:
– Придёт твой Орфей, не горюй. Куда ему деться? А этих щенков ну никак нельзя оставлять – сама понимаешь. Осенний помёт у породистых гончаков сохранять не принято: таких собак ни на выставку, ни на полевые состязания не предъявишь – засмеют. И самое главное – их не продать потом. Мне от вас с Орфеем щенки весной нужны. Саша, посвети.
Он передал мне керосиновый фонарь.
Сам поманил Приму куском сахара. Та недоверчиво высунула голову из будки. В ногах у самки беспомощно копошились детёныши. Один, что покрепче, сосал маткину грудь, для удобства забравшись поверх братьев и сестёр. Другие же или беспомощно попискивали, слепо хватая ртом воздух, в поисках желанного соска, или безмятежно посапывали, прижавшись к тёплому, как лежанка, животу матери.
– Прима, на-на!
Теперь её высасывали семь ртов, и природа понуждала восстанавливать силы.
Собака подалась из конуры. Сосок коварно выскользнул у крепыша изо рта.
Щенок заскулил.
Николай, ухватив за ошейник, перевёл собаку из вольера в соседний, наглухо сколоченный дощатый сарайчик, поставил перед мордой миску геркулесовой каши и плотно закрыл снаружи дверь.
Сука, почуяв недоброе, завыла.
Фомич, глухо матерясь, опустился на колени рядом с будкой и на ощупь стал вытаскивать тёплые комочки, один за другим, укладывая их в голубое эмалированное ведро, в котором обычно таскал еду для собак.
Звериный вой суки будоражил ночную тьму.
Прима бесновалась, кидалась на глухую к её горю дверь сарая, ударялась в неё всем своим телом, падала, поднималась, снова и снова билась, но ничего не могла исправить.
Щенки, безмятежно жмурясь, возёхались на дне ведра, сытые, притихшие, не ожидая от жизни ничего, кроме хорошего.
– Свети лучше, не тряси фонарь, «газетины кусок»…
Егерь наклонил стоявшую под стоком бочку с дождевой водой и залил ведро до краёв. Шевелящаяся живая масса с бульканьем скрылась. Лишь один из щенков, крепыш, видно в батю, не сдаваясь, поднялся по телам своих братьев и вытянул головку наружу. Николай берёзовым прутиком легонько притопил его.
Свет «летучей мыши» сперва выхватывал под водой последние судороги щенка, потом жизнь затихла.
– Всё, – устало произнёс егерь. – Пошли ужинать.
Малышей отнесли в выгребную яму, подальше от вольера, и зарыли.
Ни ночью, ни под утро Орфей не вернулся.
Мы объехали на машине все ближние деревни: собаки нигде не было. И только знакомый старик видел возле Федотовского кордона волков. Как раз там, где мы вчера полевали.
Я опаздывал на работу и больше оставаться не мог.
Укладывая вещи в машину, прощаясь с егерем, я никак не мог избавиться от еле слышного, но от этого не менее щемящего, раздирающего душу, пронзительного воя суки. И отъехал далеко, и музыку включил лёгкую, а он всё не отпускал – преследовал меня.
***
С тех пор я не охотился с гончими. Но странное дело: всякий раз, когда мне случается читать или слышать про созвездие Гончих Псов, я невольно вспоминаю Орфея и Приму – русских гончих, страстью которых торговали под заказ.
Не ведал я тогда, что Звёзды не продаются!
Звёзды светят всем одинаково.
Карелия, г. Медвежьегорск,
Танина ламба
...С целью создания семьи желаю познакомиться с доброй, отзывчивой девушкой, любящей природу и рыбалку, имеющей лодку.
Фотография лодки обязательна.
Из брачных объявлений
Мой сосед Коля Ефимов, или попросту Ефим, работал тогда в автоколонне. Много лет ездил он на рыбалку своей компанией. Звал и меня.
Сам я больше охотник, потому и мало трогают все эти байки про «сумасшедший» клёв, про «оживший» поплавок, про «во-о-от такого» леща. Хотя после длинной вьюжной поры уху на костерке, под солнышком люблю.
К тому же погода…
Ещё третьего дня крутила позёмка. Сухая холодная крупа обжигала лицо. Казалось, зима по второму кругу пошла. И вдруг солнце, словно устав заигрывать с метелью, наклонилось гигантским рефлектором к земле: дохнуло жаром на спящих под корой деревьев насекомых, пробуждая их ото сна; на деревенских кошек, заставив их нежиться на крыльце; на людей, укутавшихся в зимние шубы с глухими воротниками, предлагая высунуть нос наружу и вдохнуть полной грудью запахи ошалевшей природы.
Такой оттяг после зимы!
В народном календаре конец апреля обозначен так: «Пришёл Федул – теплом подул». Начался снеготай. Расцыганились ручьи. Появились первые лужицы, принимая в себя голубое небо. У воробьишек наступили «банные дни». Они порой так накупаются, что не могут ни взлететь, ни чирикнуть: сидят у края лужи, осовело поглядывают на плывущие кучевые облака, млеют.
Ефим второй день сам не свой:
– Сань, поехали. Вот-вот нерест у щуки. Мы завтра выезжаем. Даже плохой день на рыбалке лучше, чем хороший день на работе, а тут, гляди, как погода разошлась.
– Где ночуем?
– У костра. В «Москвич» все не влезут. Мы с тобой в спальниках. У Славки Кочнева свой способ. Помнишь Славку-то? Мой напарник. Длинный такой, тощий, гибкий. Все люди, когда сидят – нога на ногу. А у него не просто нога на ногу, она ещё и два оборота делает, как змеевик. Со стороны посмотреть – эмблема аптеки. Так вот он берёт два больших камня размером, чтобы только мог трелевать. Закатывает оба в костёр. Камни нагреются, он выкатывает один из костра, обвивается вокруг, прижимается животом, и на полчаса тепла хватает. Потом остывший камень затаскивает в костёр, горячий достаёт. И всю ночь он эти камни: туда-сюда, туда-сюда, как Сизиф, ворочает.
Всё. Еду. Нельзя в такую пору дома сидеть. Уже тепло и комаров ещё нет. Длится этот период рыбацкого счастья не больше недели.
Поехали втроём на стареньком «Москвиче»: Ефим, Слава Кочнев и я.
Едем мимо Сяпси. Голосуют две девицы: «Довезите до Курмойлы». Мы их берём. По дороге одна спрашивает, Таня:
– Вы куда едете?
– На рыбалку.
– Возьмите нас с собой.
– Поехали.
Едем, едем. Доезжаем до отворотки на Курмойлу. Танина подружка встрепенулась:
– Остановите. Мне ни на какую рыбалку не надо. Я сойду здесь.
Мужики хором:
– Ну чего ты? Поехали.
Она на ходу стала выскакивать из машины. Остановились сразу. А эта сидит.
– Нет, я поеду с вами.
Постарше меня: лет двадцать пять будет. В чёрной фуфайке, в красных литых блестящих сапожках. На лицо интересная. Тёмно-русые волосы короткой причёской. Ямочки на щеках. Бесинка в глазах.
С основной дороги свернули на грунтовку, затем – на лесную. Сколько могли, юзили по расквашенной колее. На полянке машину пришлось бросить. Озеро в километре. Дальше пешком. За всю зиму никто не ездил туда.
Собрали шарабаны, рюкзаки, острогу, резиновую лодку – пошли.
– У меня дома такая же лодка, – на ходу обронила Таня.
Она взяла в руки два ватных спальника и отправилась за Ефимом след в след, высоко, грациозно… сексуально перешагивая снежные тающие комья. (Весной эпитет «сексуально» норовит прильнуть к каждому деепричастию, глаголу и даже знаку препинания.)
Надо же: «Лодка есть». Бойкая девчонка. Мне до этого больше книжные барышни встречались. С ними о рыбалке и не заикайся…
Было раннее утро. Наст ещё только стал отдавать. Прямо на наших глазах по целине то и дело пробегала трещинка, раздавалось глухое «ух!», и снег оседал. Верхняя корка, усыпанная хвойными иголками, словно рыжая щетина недельной давности, местами сменялась зелёным ковром брусничника и мха.
Мы вышли к лесному озеру.
Мелкий закоряженный залив, насквозь пробиваемый солнцем, свободен, а дальше тёмно-синим покрывалом ещё лежит слоистый лёд. Этот северный берег надёжно укрыт от холодных ветров, потому и отходит быстрее. По закрайкам, слева и справа от стоянки, узкая полоса воды вдоль берега. Шелестит высокий камыш.
Пока доставали из шарабана посуду, Ефим рассказал анекдот:
– Ловил старик неводом рыбу, и попалась ему золотая рыбка. Взмолилась рыбка человеческим голосом: «Отпусти меня, старче, я тебе три желания исполню». Стал старик думать, чего бы попросить. «Желаю, чтобы море-окиян стало из чистой водки». Рыбка хвостиком махнула, и стало море-окиян из водки. Старик зачерпнул кружку, пьёт – не нарадуется. Рыбка уже задыхается на суше: «Скорее говори два других желания!» – «Ну, ладно. Сделай, чтобы и речка тоже стала из чистой водки». – Махнула рыбка хвостиком, и стала речка из водки. Пошёл старик, зачерпнул кружку, пьёт – не нарадуется. А рыбка пузыри пускает: «Старик, через две секунды я сдохну. Скорей говори последнее желание и выбрось меня в море!» Старик и не знает, чего захотеть ещё. Махнул он рукой и говорит: «Ладно, дай на пол-литра и ступай себе с Богом!»
– Много текста, – упрекнул Славка.
– Я…
– Ещё короче!
– Наливай!
– Не убавить, не прибавить. Литая проза!
Выпили.
Таня с нами на равных. Лицо зарделось.
Налили по второй.
Она поправила мальчишескую причёску, сняла фуфайку, игриво накинула её на плечи и расстегнула молнию спортивной кофточки. Весеннему солнцу и нашему взору открылись необласканные девичьи груди.
Солнце, чувствую, ахнуло!
Таня взяла в левую руку гранёный стакан с водкой, в правую – пачку сметаны. Молча улыбнулась. Промурлыкала что-то себе по-кошачьи. Прикрыла веки. (Длинные ресницы, казалось, коснулись меня.) Запрокинула голову и выплеснула холодный горький напиток в горло. Едва поморщившись, припала к сметане, и было видно, как перебирая нижней губой, она сглатывала её.
Крепкая высокая грудь при каждом глотке восторженно вздымалась. Таня обольстительно постанывала, поднимая коробку круче и круче.
Мы не отрываясь, приоткрыв рты, следили.
Таня неловко повела рукой, и белый жирный сгусток шлепком упал ей в глубокую ложбинку груди. Не отвлекаясь, она продолжала смачно есть.
– Ты так всё добро растеряешь, – возмутился Ефим и, сорвавшись с места, жадно припал ртом к густо-разлапистой холодной белой розочке. Он стал шумно слизывать кисло-молочный диетический продукт с Таниной груди. Несколько капель угодило на горделиво набухший сосок. Ефим принялся сладострастно облизывать, а затем и посасывать его. Они, в унисон, застонали.
Таня приоткрыла счастливые глаза. Встала. Посмотрела призывно на меня.
– Ну, может, пойдём, глянем на весну. А?
Я отвёл глаза.
– Давай, идё-ом! – нетерпеливо встрянул Ефим. – Пойдём смотреть! Ради чего и приехали…
Чуть задержавшись, она запахнула грудь, подправила на плечах стёганку, резко повернулась и, не оборачиваясь, зашагала к лесу. От ладной фигурки её нельзя было отвести взор. Не пойму: что удерживало меня?
Ефим, суетясь и приплясывая, плеснул в стакан водки, скосил глаза на уходящую подругу и, выпив, бросился вслед.
Славка ёрзал на месте. Он то вскидывался бежать следом, то на миг присаживался и, будто ожёгшись, подпрыгивал опять. Вижу, терпежа у него нету.
– Меня тоже на «мясо» потянуло!.. – глухо пробормотал он и рывком ринулся догонять. Из-под сапог полетели комья сырого снега.
***
Солнце пекло совсем по-летнему. У самого берега, на мелководье, то и дело раздавались шумные всплески. Щука пошла на нерест.
Было далеко за полдень, а наши сети так и лежали в мешках.
Из леса доносился пьяный смех. Похотливые стоны. Треск валежника. Обрывки слов. Свой «нерест» завсегда ближе к телу!
Я раскатал голенища болотных сапог, взял острогу и направился к ламбе. Крадучись, зашёл в воду. Всего в каких-то десяти метрах от берега я увидел щук: они косыми стрелами проносились по мелководью, затем самцы, те, что поменьше, по три-четыре выстраивались за одной крупной самкой. Икрянка плывёт впереди, а кавалеры или прижимаются к ней с боков, или стараются держаться над спиной. Время от времени появляются их плавники: возбуждённые самцы нет-нет да и выскочат из воды.
В том месте, где щука начала тереться о ветви затопленного ивового куста, вода, словно живая, забурлила.
Я, как Нептун, замахнулся зубчатой острогой и воткнул её в центр кипящего рыбьего гнезда. Придавил длинный шест ко дну. Он задёргался, закачался из стороны в сторону, вырываясь из моих рук. Я налёг всем телом. Сильнее прижал. На поверхности появились алые разводы. Трепыхание стало слабеть. Вытащил многозубец. На острых стальных стрелах извивались три рыбины: два небольших щупака и самка весом под два килограмма. Крупная слабоклейкая оранжевая икра стекала из матки ручьём в воду.
Уложил рыбу в заплечный рюкзак, перехватил поудобнее острогу и пошёл краем берега дальше.
Нет препятствий для рыбы, стремящейся на нерест.
Впереди щука выбросилась на завал из веток, проползла по нему несколько метров, извиваясь змеёй, и ушла в ручей, выше по течению.
Не успел подбежать…
Весна поднимала голову.
В пойменных лугах исчезли белые пятна снега и уступили место земле с бледно-жёлтыми травами. Над лесными полянками появились живые цветы – бабочки: чёрные с белой каймой – траурницы; ярко-жёлтые, небольшие – лимонницы.
Начали посвистывать кулики.
Загудели бекасы. У них главный музыкальный инструмент – кончики крыльев да расправленный веером хвост. Чтобы дальше слышались его трели, бекас взлетает метров на семьдесят вверх и оттуда круто бросается вниз, наполняя воздух жужжанием, похожим на блеяние овцы. За это он и получил название – «поднебесный барашек».
Под вечер зачуфыкали голосистые тетерева. За несколько километров слышен их токовой хор. Временами причудливые звуки косачей сливаются с лягушачьим свадебным бульканьем. Они схожи между собой и оттого трудноразличимы.
Разные песнопения слышны в лесу, но все они – гимн соитию.
Я вышел из-за мыска: глухой тупичок. Шумно ступил ногой – из-под берега поднялась пара чирков. Впереди летит уточка, чуть позади селезень. (Ну что тут скажешь: на каждом шагу «нерест». Один я не участвую.)
Солнце скрылось. Почернели сумерки, ещё не вступившие в пору седых летних ночей. Я далеко прошёл вдоль берега направо от стоянки. Осмотрел загубин десять.
Вернулся назад. Поравнялся с костром. Пошёл влево. Слышу, сзади хлюпанье по воде. Поворачиваю голову: в болотных Славкиных сапогах, зябко засунув руки в рукава, как в муфту, с непокрытой головой ко мне шла Татьяна.
– Тебе не холодно? – поинтересовался я.
– Нет.
– А где мужики?
– Упились и храпят вовсю.
Таня, осторожно ступая по затопленному песчаному дну, будто древнегреческая покровительница рек Наяда, приблизилась ко мне. Не вынимая рук из рукавов, жарко прижалась грудью к моей спине. Сильно задышала.
– Тань, – не своим голосом произнёс я, – у нас с тобой ничего не получится…
Рядом шевельнулся клубок щук.
– Смотри, весна кругом… – с придыханием произнесла она.
А может, мне это послышалось?
Таня вытащила руки из «муфточки» и нежно коснулась меня…
…Лишь с рассветом мы вернулись к костру. Дрова прогорели. Серые хлопья пепла почти целиком прикрывали алые угли.
Ефим безмятежно храпел в спальнике. Славки не видно.
Ба! Да вот и он.
В этот раз, видно, камней для «правильной» ночёвки не нашлось. Он с кострового шеста снял чайник, босые ноги калачиком подогнул и спит себе на берёзине. Ладони под щекой. Знай, пускает слюну.
– Славк, ты так в костёр рухнешь! Слазь.
В ответ раздалось мирное посапывание.
Таня взяла меня ласково за руку:
– Зайка, он спросонья не понимает ничего. Снизу тепло идёт. Ему хорошо.
Я решил поддержать Кочнева за фофан, он отмахнулся и прямо с шеста в костёр. В небо метнулись искры и столб золы.
Тащу его из костра, из углей, а он на четвереньках, ногами и руками вкапывается, назад рвётся. Здесь-то холоднее.
Волосы у него длинные. Переплелись с пеплом, щепочками – как воронье гнездо.
– Не тормоши. Пускай досыпает. Недолго осталось. Светает уж.
***
В этот раз мы так и не намочили сети.
Ефим заметил:
– За время поездки никто из животных не пострадал.
Ему не жаль было упущенной добычи. Это он так, к слову пришлось.
Нашу случайную знакомую мы довезли прямо до дома, в Курмойлу. А это озеро мы с тех самых пор называем между собой «Танина ламба».
Пора весеннего хмельного буйства закончилась.
Капли сладкого берёзового сока загустели и высохли.
До новой весны.
Карелия, г.Петрозаводск, 2007 год
Петровскому Валерию Николаевичу
Жор глубинной щуки
…Только вырвавшись на волю,
на простор воды открытой,
вдруг остановился парус,
как споткнулась в беге лодка.
И отважный Лемминкяйнен
перегнулся, смотрит за борт
под недвижимое днище,
говорит слова такие:
«Не на камень села лодка
и не на топляк наткнулась,
а на щуку наскочила,
на хребет морской собаки!
Руны «Калевалы»
Её Величество – Щука!
Именно она держит «большину» и считается полноправной хозяйкой подводного царства Карелии.
Уже месяц, как растаял на водоёмах лёд и прошёл нерест у этой рыбы. Закончилось таинство щучьей любви, когда в угаре самки с кавалерами «теряли голову», не ведая стыда и страха, выходили шумными ватагами на отмели для того, чтобы отметать и оплодотворить икру.
После этого у щуки – Большой пост.
Целый месяц рыба не притрагивается к пище, не обижает проплывающих мимо мальков. Вчерашнюю разбойницу не узнать: вместо агрессии – полное смирение, суровая схима; вместо чревоугодия и кровопролития – миросозерцание и любовь к ближнему; ей – «Да пошла ты!..», она в ответ – «Будьте здоровы».
Смирение Царицы вводит чернь в заблуждение.
Позади цветение черёмухи. Солнце стало не на шутку припекать, нагревая землю, болота, воду. И тут щучий пост заканчивается. Щука в начале июня выходит на охотничью тропу. За мелкорыбицей. Ближе к заросшим берегам, к тростнику, к наплавным лопухам. Выходит голодная, агрессивная и самоуверенная. У неё начинается жор. Теперь кто не спрятался – она не виновата. Ранним утром и с началом сумерек, до пепельной темноты далеко слышны по воде мощные «плюхи» – это вошедшие в раж хищники жадно заглатывают всё, что шевелится.
Подводный волк вернулся к исполнению ответственной, ненормированной и, как авторитетно заверяют, необходимой всем должности «пахана».
Самая пора для ловли на спиннинг.
***
Приобрёл эту снасть я два года назад. Были куплены также и блёсны, и сачок, и прочая великия и малыя рыбацкие атрибуты.
На Сямозеро в Кухогубу добрался в разгар вечерней зари. Приготовил резиновую лодку. Переобулся. Достал снасти.
Погода стояла тёплая, тихая, комаристая. Корабельные сосны подступали прямо к озеру. В неподвижной воде отражались их стволы – цвета дозревающей морошки.
Стараясь не тревожить склонившуюся над заводью тишину, неторопливо оттолкнул лодку от берега. Сколько хватает глаз – мелководные просторы, поросшие островками тростника, листьями кувшинки и белыми лилиями. Это настоящее щучье царство. Метрах в десяти, у кромки камышей, – мощный всплеск. Пирует разбойница!
Думаю, не будь рыба немой, висел бы сейчас над озером дикий ор и проклятия.
Поймал двух щурят. На глаз боюсь вес занизить, но явно «дошколята». Руки, отвыкшие за зиму, постепенно вспоминают нужные движения. Основательно разойтись не успел: зорька отгорела.
Пока я полоскал свои блёсны в сямозерских губах, в мелкие сети попало в аккурат на уху. Окушки. Да в крупные – два подлещика на жарёху. Не спеша, погрёб к берегу, к месту стоянки. Примерно с километр по воде.
Смотрю, на берегу свет фар. Подъехала машина. Хлопнули дверки. Голоса. Соседи появились. Минут десять прошло, не больше, у них уже костёр. Быстро!
Подплываю. Вытаскиваю лодку на берег. Успеваю заметить чёрную «Победу» с распахнутыми дверками. Собираю по сырому скользкому дну колючих окуней в котелок. Подхожу к огню.
Пожилая пара: мужчина и женщина, лет шестидесяти. Она у костра – готовит пищу. Он таскает дрова, воду. Всё, как и тысячи лет назад. Мы познакомились. Он – Николай Иванович. Она – Клава, отчество не запомнил. Муж и жена. Она дородная, он живчик. Добродушные. Гостеприимные.
– Присаживайтесь к нашему костру, – предложил Николай Иванович. – Какой смысл ради трёх часов свой запаливать? От нас ведь не убудет.
Я с удовольствием согласился, предложив для общего котла рыбу. Пока он чистил окуней, хозяйка мыла и крошила картошку, колдовала над ухой, я поставил на угли ёмкую, чугунную сковороду, накалил её и крупными кусками уложил подлещиков.
Иваныч засеменил к машине. Назад идёт довольный. Улыбается.
Чувствую – выпил.
Подлещики в кипящем подсолнечном масле весело заскворчали. Посолил их. Поперчил. Подсыпал с краю лучку. Повернул рыбу с боку на бок. Одна половинка уже в рыжей блестящей твёрдой корочке.
Ровно отпиленные чурбаки двинули ближе к костру. Посерёдке – огромный сосновый спил – стол. Расставили на него миски. Достали деревянные расписные ложки, ржаной хлеб, соль, зелёный лучок. Такого в ресторане не подадут…
Пока ухи не наелись, лишь аппетитно сопели. А вот когда «атака» захлебнулась, да хозяйка выставила на центр пня ещё и сковороду с румяными подлещиками и предложила рыбки «поелошить», разговор пошёл.
Я не утерпел:
– Видели в лодке щурят? Огромная сошла!
Николай Иванович криво ухмыльнулся.
– Не зря говорят, что честный человек не может быть хорошим рыбаком. Сорвавшаяся рыба всегда больше пойманных...
Он поддел с длинных рёбер леща кусочек, отдающий дымком костра, дополнительно прошёлся над ним щепотью соли, отправил в рот и смачно облизал маслянистые пальцы:
– Заядлые щукари знают, что жор у молодых и взрослых хищников в разное время. В эту пору жорится мелкая щука – «травянка». Она и светлее, и ярче окрашена. Вся, будто золотом брызнули. «Глубинка» ещё не подошла. Та заметно крупнее. Донная щука живёт в глубоких ямах. И спина у неё под окрас тёмного омута – цвета чернозёма, бока серые, брюхо белое с крапинками. Вот где чудище! Такая и сорвётся, слава Богу! Жалеть не надо.
Старик бросил на меня загадочный взгляд, нагнулся к костру и подправил поленья.
Я молчал, озадаченный. Мне пришло на память, что щуке приписывают близкое знакомство с нечистью. Если рыбарь заметит, как она плеснёт возле борта хвостом, то скорая погибель не за горами. Щука охраняет царство Водяного. Окуни и судаки в её подчинении. Когда вдруг она срывается с крючка, принято не ругаться, не клясть судьбу, лишь тихо произнести: «Плыви, щука, за водой, моё счастье, будь со мной».
По народному поверью, «в щучьей голове, что в холопской клети: и пусто, и темно, и злых намерений полно». Недаром «щукой» называют злого, лукавого и пронырливого человека. А карелы подметили: «хауги куолоу, хамбахат яттау» – щука и мёртвая кусает.
– Клав, – окликнул Иваныч супругу, – у нас выпить ничего нет?
– Почём я знаю?! Буду я тебе ещё водку наготово, как маленькому, брать.
– Ну, ладно, костёр-то у нас замолкает. Надо в топку слегка того… подкинуть.
Он вразвалочку пошёл в серую ночь. Похрустел валежником. Хлопнул дверкой машины и, вернувшись с охапкой сушняка, вывалил подле костра.
Глаза его заговорщицки блестели. Сам заметно оживился:
– Рыбалкой давно занимаюсь. Так вдвоём с хозяйкой и ездим. Каждые выходные, считай, на озере. Здесь, кроме нас, редко кто бывает. Вот в прошлый год подвалили. Строев Фёдор… Петрович. Тоже с женой. Прямо на это место. Клав, помнишь, сидим спокойно у костра, а он ни с того ни с сего стихами заговорил?
– Как же не помнить… Я их даже записала тогда:
…Настанет день, судьба не сбережёт.
Увы, надежды суетны и жалки.
И я уйду, но этот мой уход
Пускай со мной случится на рыбалке.
А люди, что ж, поднимут и снесут,
Придут к столам, помянут кое-как,
Плитой придавят и напишут: «Тут
Лежит такой-то – грешник и рыбак».
– Ему лет пятьдесят было. Недавно на пенсию вышел. Заядлый рыбак. Бывший военный. Майор. Для внучки старался – рыбкой хотел порадовать.
Старик растерянно улыбнулся, обнажив блестящие металлические фиксы.
– Посидели, вот как сейчас, у костра. Я на берегу остался сети перебирать. Его жена ушла в машину спать. Моя, с удочкой, на дюральке отправилась. Петрович на своей лодке со спиннингом по губкам. У травянки основной жор как раз закончился, а у глубинной только начинался…
***
…Петрович выбрал из своего рыбацкого набора финскую блесну-воблер (друзья привезли неделю назад в подарок на день рождения). Это была крупная рыбка с двумя острыми тройниками, на брюшке и хвостике, с чёрной спинкой, пятнистыми блестящими боками. Потянешь в воде – словно раненая плотичка на ходу. Поменял в катушке леску на крепкий плетёный шнур. Щука – противник достойный, тут основательность нужна.
Перед забросом Строев встал. Двухместная лодка с надувным дном это позволяла. На озере ранним утром спокойно. А закидывать спиннинг стоя – одно удовольствие, каждый подтвердит.
Солнце ещё не коснулось горизонта. Седые сумерки на короткое время хозяйничали в этом уголке природы, окунувшемся с головой в сладкую пору белых северных ночей.
Фёдор Петрович взял спиннинг в правую руку, левой перекинул фиксирующую дужку в свободное положение. Короткий боковой взмах и… блесна летит точно в чистое окошко среди высокого тростника.
В том месте, куда только что приводнилась рыбка, по глади пошли круги.
Он стал плавно вращать рукоятку катушки, как вдруг шнур натянулся и застыл.
Зацеп!
Не было никаких сомнений, что это крупный топляк или коряга. Когда случается настоящая поклёвка или крючок задевает за траву, всегда чувствуется: шнур ходит. А тут – намертво встал.
Не беда. Придётся подгрести на лодке и отцепить тройник. Двух минут не пройдёт. Можно даже для интереса время засечь…
«Командирские» показывали два часа ночи.
Неожиданно удилище согнулось крутой дугой, катушка пискляво затрещала тормозом... Что-то, остановившее в глубине блесну, ожило и настойчиво потянуло за собой шнур.
Щука. Огромная…
Попалась!
Плетёнка продолжала уходить в тёмную предрассветную воду. Майор сделал потуже тормоз катушки, чтобы рыбине требовалось большее усилие на перетягивание.
Ничего. Если нормально заглотила блесну, никуда не уйдёт. Эту плетёнку буксиром не порвать. Главное – успокоиться и не торопиться.
«Не спешить!» – как заклинание повторял он.
Измотать её.
Утомить.
Перемудрить.
Он принялся подкручивать катушку. Рывок – шнур заскользил прочь.
Выждал минуты три. Дал рыбе успокоиться. Опять сделал несколько витков. Рывок! Ещё несколько метров ушло вглубь.
Мельком глянул на часы: половина третьего. Полчаса таинственная рыбина в ответ на попытку вымотать лесу стравливала её десятками метров в свою пользу. Пока получалось не как в сказке: «по щучьему велению», да не «по Емелиному хотению».
Майор ещё туже затянул тормоз.
Попробовал мотать. Подалось. Один метр выбрал. Три. Четыре.
Глядь, в семидесяти метрах на поверхности образовалось волнение, словно какой-то чудовищный зверь выталкивал воду из глубины. Но ничего так и не появилось. Вместо этого лесу опять сильно дёрнули и отвоёванные метры стравили с излишком.
Между тем рыба стала утомляться. Это чувствовалось по всему. Она ещё не показывалась, но выдёргивать помногу шнур на себя уже не могла. Фёдор Петрович потихоньку выбирал слабину сразу, как только возможность представлялась. С каждым витком зелёного шнура, с каждым метром его, неизвестное чудище приближалось к своему концу.
Метрах в пятнадцати от лодки краем скользнула чёрная спина с гигантским плавником. Толком не видно было, где эта спина начиналась, где заканчивалась.
Так вот ты какое – Сямозерское чудовище!
Петрович поправил очки на вспотевшем носу. Пока со щукой тягался, лёгкий незаметный ветерок отогнал лодку от берега. До рыбины оставалось метров десять, но её по-прежнему не было видно. Она шла глубиной.
Строев не узнавал себя. Не было азарта. Он лишь машинально выбирал и выбирал слабину. По телу плыл холодок.
Предрассветные сумерки. Резиновая лодчонка, давно отслужившая свой век. Метров триста до берега. На себе неповоротливая, под зябкое утро, рыбацкая одежда. И щука. Огромная щука размером с морёный топляк, для которой озеро – родная стихия.
Он догадался, что никакого ветерка не было вовсе. Всё это время лодку в открытое озеро тащила за собой рыбина. Фёдор ухватился за шнур и крутанул несколько витков вокруг рукава фуфайки. Пытаться удержать такого чёрта удилищем из хрупкого стекловолокна было безумством.
Вдруг хрустальная зеленоватая вода заклокотала, и совсем рядом смиренно всплыла, будто малая подводная лодка, старая щука длиной под два метра. Из приоткрытой зубастой пасти её торчала наружу половинка блесны.
Такую громадину сачком не возьмёшь. Как грузить её в лодку?
Лениво шевеля хвостом и плавниками, щука внимательно разглядывала Петровича. Её чёрные немигающие глаза, с ярким жёлтым ободком по краю, смотрели тяжело и угрюмо. Верхняя челюсть напоминала блестящий чёрный капот от «Победы». На хребте грязно-зелёным бархатом рос мох.
Щука давала себя рассмотреть и при этом наслаждалась смятением врага. Дыхание её было спокойным, движения плавными, упруго-размеренными. Что-то не чувствовалось в ней устали…
Майор парализованно стоял на полусогнутых ногах. Левой дрожащей рукой он придерживал, словно протез, правую руку с намотанным шнуром. Широко раскрытые глаза его в ужасе глядели в медленно открывающуюся пасть северного крокодила.
Он догадался, что произойдет в следующий момент. Он всё понял. И знал, что исправить уже ничего нельзя…
Эти мысли пронеслись вперемешку с воздушными пузырьками кипящей воды после того, как хищник тяжёлой торпедой двинулся вперёд, занырнул под лодку, играючи опрокинул её и увлёк в свою стихию Строева.
***
Постреливали редкие еловые угольки из костра.
Старик продолжал:
– Я пока с одной сеткой возился, пока с другой – время-то шло. Причаливает моя, вся испуганная: «Фёдор утонул». Я ей: «Чё ты мелешь, дура? Какой утонул?»
Клава перебила:
– Главное, я сама слышала, как он звал меня. А плавать-то не умею. Да и далеко. Темно. Страшно.
– Мы с ней стали обшаривать губы, кричать. Нашли его лодку – перевёрнутая. Самого нет. Что с ним случилось – непонятно. Такой спортивный. И до берега не так далеко. Попробовали блесну кидать, может, зацепим. Тоже никак. Жену разбудили, Валентину. Ей сказали… Ой, в общем, такое дело...
Клава теребила в пальцах матерчатую тесьму и сосредоточенно слушала мужа, всматриваясь в сполохи пламени.
– Что делать? Я на машину, в Эссойлу, это ближайшее село, – к участковому. Дни выходные. Он поддатый. Но делать что-то нужно. Я: «Так, мол, и так... Помогите найти». А он: «Это озеро в наш район не входит. Тебе нужно заявлять в Суоярвский райотдел». Говорю: «Так позвоните туда!» – «А мне зачем?» Я и уговаривал... И денег на бутылку давал. Нет, и всё. Говорю: «Вы хоть запишите...» Ни в какую.
Николай Иванович достал алюминиевый портсигар. Поддел пальцем беломорину. Вытащил из костра горящий сучок. Прикурил.
– Делать нечего. Думаю, нужно «кошкой» пробовать… Нашёл у мужиков в совхозном гараже проволоки, пятёрки, и назад к бабам. Сделали крюк, верёвку к нему покрепче, и давай с его женой кидать по кругу в том месте, где лодку нашли. В одну сторону, в другую. Слышу – есть. Подтягиваю. Он как на корточках сидит. Спина прямая, руки вперёд, будто обнял кого.
Иванович, не докурив, смял папиросину, поднялся и слегка пригнув ноги в коленях, показал позу утопленника.
– Даже очочки не слетели. Видно, сразу затих... Может, сердце? Мы его в лодку – куда там… Пришлось зацепить покрепче и на буксире до берега. Мотор завёл и на малых. Жена его в лодке воет. Моя – тут ревёт. К берегу-то стал править, здесь мелко. Мотор заглушил. Верёвку, сколько мог, размотал, подгрёб к берегу. Дальше нужно тащить. Вылез по пояс в воду. Валентина лодку сама причалила. Попробовал тянуть: не смогаю. Тяжёлый, чёрт! Бабы ко мне на помощь. Втроём его, вот сюда…
Николай Иванович повернулся к берегу, припоминая подробности. После некоторой паузы поднял правую руку вверх и отрубил по воздуху.
– Вот здесь вытаскивали… Да, мать?
– Ты про блесну-то расскажи, – напомнила супруга.
– Да, точно, вытаскиваем, смотрим, у него на правой руке шнур рыболовный намотан. Начал выбирать: вертлюжок, кольцо – на месте. А блесна наполовину перекушена, как кто клещами её пополам… Ну вот, значит: усадили его в их машину, я за руль – он рядом. Бабы – на нашей. Моя – за рулём. Еду, самого оторопь берёт. На улице жарища, градусов тридцать, а рядом-то... И холодом от него веет таким нехорошим. Приехали в морг, в райцентр. Не берут. Документы требуют. Ты же знаешь, сейчас не до людей. Подаю паспорт. – «О… так у него прописка не наша. Не возьмём». – Ё-май-ор!!! «Мне что, – говорю, – у себя его прописать? Идите и сами с ним договаривайтесь». Выскочил в сердцах. Сам Валентине: «Тебя зовут!» Та, знай, голосит не смолкая. Вся на корвалоле. Моя хотела проводить. «Сиди, – говорю. – Без тебя управятся». Дождался, пока за Валентиной дверь закрылась, сел в машину – и ходу.
Николай Иванович довольно рассмеялся.
– Буду я ещё с ними спорить.
Он встал, размял затёкшие суставы. Посмотрел на озёрную гладь. Над озером ровной дымкой стелился туман.
– Летняя ночь, как заячий хрен – короткая.
– Ну, вот при людях-то… – упрекнула Клава, – другого сравнения у тебя, конечно же, нету.
– С каких это пор «заяц» – матерное слово?
В тростнике раздался всплеск. Кольцами по воде пошли, затухая, круги.
– Вон – щука жорится. Она хватает ту рыбёшку, что помельче, а мы – её и друг друга.
Над лесом, где подтягивалось к горизонту солнце, ярко заалело. Воздух становился светлым и прозрачным. Туман над водой рассеивался.
Всё вокруг, умытое росой, заискрилось, засверкало. Солнце, выглянув из-за дальнего леса, бросило на зеркальную поверхность яркий золотой мазок. Какая-то птица завела возню в камышах. Потеплело.
Комары выпили ещё по одной капле нашей крови. На посошок!
Недружно затянули песню лесные птахи, выражая своё восхищение новым днём, восхваляя трелями дивное устройство жизни.
Им неведом иной мир.
Они поют – потому что любят мир этот.
Любят таким, какой он есть, и делают своим пением его ещё краше.
Карелия, г.Петрозаводск, 2007 год
Примечание:
В рассказе процитированы строки из стихотворения Дмитрия Горбова «Когда бы знать…».
Посвящается моему сыну Леониду
Колежма
…Naviga-re necesse est. –
Плавать по морю необходимо.
Девиз мореходов
Белое море.
Уже от самого названия веет чем-то далёким, суровым. Произнесу эти два слова – и будто холодная сыпь солёной морской волны обдаст с головой.
Туда, на северные острова, поехал я в начале ноября со своим приятелем Сергеем Буровым на лосиную охоту.
В Беломорье все мужики «морехоцци». Вот к одному из них, Савве Никитичу Некрасову, в Колежму мы и отправились.
Сергей в двух словах объяснил:
– Савка – мой давний друг. Истый помор. Моряк. Горлопан. Они все горлопаны из-за этого моря – его ведь перекричать надо. К Савве приезжаешь, чувствуешь, он тебе рад. В душе у человека никаких тёмных закутков. Да там по-другому и нельзя. Сама природа такая.
Колежма – старинный посёлок на берегу Онежской губы Белого моря.
Ещё при Иване Грозном перешли колежемские земли вместе с рыбными ловицами и соляными варницами в собственность Соловецкого монастыря.
Приехали мы под утро. Был отлив. Вода ушла, обнажив размашистые отмели и бугристые острова из жёлтого песка. Мотобот у причала оказался на суше. Лежат на боку лодки, стоявшие в прилив на якорях, – вода суха – куйпога.
Я поднялся на гледень.
Внизу рубленые дома, баенки, ломаные линии изгородей из кольев, деревянные гати-мостовые, а дальше к горизонту – пустынная гряда холмов и почти плоская тундровая равнина.
И запах здесь держится иной – пахнет карбасами, просмолёнными их бортами. Стоит дух влажного песка, мха, сетей и рыбы.
Есть какая-то сила в этих домах, в этой природе, которая делает Север ни на что не похожим…
Савва Никитич оказался как раз таким, каким я себе и представлял: лет сорока, чуть выше среднего роста, крепкий, соломенные волосы, пшеничные усы, открытая улыбка.
Увидев Сергея, он шагнул навстречу, широко развёл огромные ручищи и крепко обнял:
– О, Чернобровый приехал!
***
На следующий день, когда мы остались с Буровым вдвоём, я не утерпел:
– Сергей, а почему он тебя «чернобровым» назвал?
– Отца так звали, и от него это прозвище перешло ко мне. Здесь никого по имени не зовут. У самого Савки прозвище Капитан.
Отчаливать мы решили в момент, когда силы прилива и отлива уравновешиваются, – матёра вода «стоит». В это время Луна, ровно сказочный гигант, после выдоха ненадолго замирает перед тем, как вновь глубоко вдохнуть морем.
Но до этого у Саввы Никитича было ещё одно важное дело.
Василий Шумов, сосед, попросил у него накануне мотоцикл. Он в ответ: «Я тебе дам, но токо верни не по частям». – «Савв, в восемь часов – пригоню под окно».
Но ни в восемь утра, ни в восемь вечера мотоцикл не появился.
– Порато хоцю Ваську увидеть, на беду об ём скуцяю, – мечтательно произнёс Савва.
Ну, у поморов и речь… Для постороннего уха не сразу и понятная: «Говоря одна, да разны поговорушки».
Дома Васьки не было. Савва пошёл искать. Я увязался за компанию. Одно беспокоило: как я с ним буду общаться? Он же толкует не по-русски.
Центральная поселковая улица круто сворачивала. Мы вышли из-за поворота. Впереди прямой участок дороги. Идут люди. Кто в магазин, кто куда. Женщины, детишки. День в разгаре. Савва увлечённо рассказывает мне что-то.
И вдруг – раз! Тишина. Замолчал. Остановился как вкопанный.
Чего это он? Весь напружинился, глаза устремились в одну точку, не моргает. Губами шевелит, но не молится. Проследил за его взглядом: на мостике, метров триста от нас, какой-то мужик. Может, Васька?
Савва набрал полные лёгкие воздуха и силой выплеснул:
– ...ыблядок!
А я-то боялся, что он русского не знает.
– Утоплю, с-суку!!!
Матерки осколочными минами летели через весь посёлок по навесной траектории и кучно ложились рядом с Васькой. Смотрю, он заметался по мостику.
Неотвратимо, как Судный Час, Савва приблизился к нему.
– По кальи-то те вот жарну щас!
Перед носом у Васьки, сурдопереводом, образовался кулачище размером с детский футбольный мяч. Мужичонка в ответ лишь шумно сопел и чесал лысину. Голова и плечи его непроизвольно подёргивались, не давая возможности и нам толком сосредоточиться. В том месте, куда он поглядывал, из-под воды торчал никелированный руль мотоцикла.
Наконец, заикаясь, сосед попытался выстроить речь в свою защиту.
– Ввввы-в…
Лицо от натуги сделалось пунцовым. Я стал ему помогать, подсказывая слова.
Васька, вконец разволновавшись, обречённо махнул рукой и замолчал. Тик у него заметно усилился.
– Поди-ко скоре проць, а то застёгану, – произнёс Савка.
Поостыв, он развернулся и побрёл к дому. Проходя берегом, залюбовался сверкающей на солнце водной гладью:
– Море-то как лёшшицце.
Нам пора было собираться и выходить.
Савва Никитич оделся по уму: оплецуха – поморская шапка-ушанка с длинными, до плеч, ушами; лузан, надеваемый через голову, с большими карманами на животе и спине; буксы – непромокаемые, пропитанные жиром рыбацкие штаны.
Наши с Сергеем ватники больше смахивали на сухопутную амуницию.
Карбас, на котором мы собирались идти в море, Савва перегнал к бранице – расчищенному месту на лодочной пристани, куда стаскивают груз. Поклажи набралось прилично, но и лодка большая, надёжная, с дизельным стационарным двигателем-двадцаткой.
Сергей любовно похлопал ладонью по борту, ровно коня по загривку:
– Мало кто сейчас умеет ладить такие. А Савва в этом деле – «жех»! В старину поморы на таких судах за два-три месяца плавания доходили до Новой Земли: «Лодка не канет, не лягуцця да не опружлива – дак и дородно быват». Во как!
Пока Сергей вычерпывал плицей воду из карбаса, я сел за вёсла. Савва готовил к запуску дизель и капитанствовал:
– Грени-ко ишша маленько.
Я сделал ещё ряд энергичных гребков и вывел лодку с мели. Мотор заработал и, монотонно бурча, стал уводить нас в открытое море.
Сергей долгим взглядом проводил пристань:
– Агой! – Прощай! – говорили в старину моряки земле.
Савва трижды перекрестился.
– Никитич, – усмехнулся я, – небось, и без крестного знамения обойдёмся.
– Кто в море не хаживал – Богу не маливался, – уронил он и надолго замолчал.
Курс взяли на север: где-то там пролив Горло соединяет Белое море с Баренцевым. Затем повернули к востоку. Мы угадали в погодье: нежно светило солнце, щёки пощипывал лёгкий «сланец», вода была кротка.
Часа четыре шли на полном ходу.
Вдоль Поморского берега, как Млечный путь, вытянулись острова.
– Остановимся на Мягострове. Вон тот – впереди по курсу. Самый крупный в Онежских шхерах: километров двенадцать из края в край будет.
– Название такое откуда? – поинтересовался я у Сергея.
– Одни считают, от карельского «мяги» пошло. Гора, значит. Но я так не думаю. Очень тяжёлый остров: болотья – скалы, болотья – скалы. Три дня ходьбы по нашей тайге легче, чем полдня тут. Нет ни дорожек, ни тропинок. Звериные только тропы да багульник по колено. Грузно бродить. Через каждые сто метров нужно останавливаться и отдыхать. А есть такие топкие места… Я один раз решил сократить путь, выйти к взморью напрямки, побыстрее. Думаю, раз зверь ходит, и я пройду. От берёзы к берёзе прыгал, пока они вместе со мной в жижу не начали уходить. Одним словом, Мягостров – мягкий.
Пролив Железные ворота, отделяющий Мягостров от материка, мелководен. Поэтому заходили к острову с восточного берега. Он более приглуб, чем остальные. Савва указал место высадки.
Издали я увидел избушку и рядом высокий крест. Сергей пояснил:
– Крест «на добычу» – чтобы рыба лучше ловилась.
Сначала с кормы, потом с носа мы зачалили лодку двумя якорями. Раскатали голенища болотных сапог. Сошли в воду.
Савва первым делом подошёл к обветренному сосновому кресту и трижды перекрестился с поклоном.
– Думаешь, поможет? – осклабился я.
– Зря ты так, – упрекнул меня Сергей, – тоня – место святое. Приходить сюда надо с чистой душой. В сенях гости по традиции говорят: «Господи, благослови!» Хозяин отвечает: «Аминь!» И только потом входят в избу. А не с шуточками…
Савка отмолчался. Он, словно здороваясь, любовно погладил ладонью шершавую поверхность креста. Постоял.
Перетаскали вещи в избушку – тёмную, приземистую. Заходишь – низко кланяешься. У порога печка-буржуйка. Рядом истопель – запас сухих дров. У махонького оконца стол. Раскидистые щедрые полати.
Пока обживались, стемнело.
***
…Неделю охотимся. Каждый день зверя видим – взять не можем.
Савва предложил:
– Попробуем на Маникострове. Там, если лось зашедший, его легче брать.
Утром мы переехали. Остров маленький: можно организовать загон. Я остался на номере. Сергей с Саввой отправились кромкой берега в обход и оттуда, с подветренной стороны, решили шумнуть. Если зверь в окладе, непременно вывалит на меня.
Я поднялся на взгорок: открытое болото с редкими сосенками, а краем – невысокий, в мой рост, чапыжник. Место хорошее. Лоси, как стронешь их с лёжки, любят закрайком леса уходить.
Слышу выстрел погонщиков. Начали ход. Я снял карабин с предохранителя. Жду. Стою не шевелюсь. Не курю. Дышу через раз.
Морозец подсушил почву и кустарник. На болоте ледяная корка. Жёсткая погода: за версту шорох слышно. Ветер слегка подтягивает от меня. Вдруг – потрескивание веток! Может, показалось? Нет, ещё раз треснуло. Над молодым подлеском плывут рога. Бычара! Самого не видно пока. Остановился, крутит головой: прислушивается, принюхивается, осторожничает. Опять тронулся. Прямо сюда…
Побежала волнительная дрожь по телу.
Осторожно поднимаю карабин. Вглядываюсь в оптику. Вот это рога… Борода. Ноздри раздуваются. Вышел на чистинку. Великан! В пол-оборота повернулся ко мне. Нащупываю перекрестием прицела точку под левой лопаткой. Плавно спускаю курок.
Выстрел!
Бык в агонии прыгнул, не разбирая пути. Рывок. Ещё один. Ноги непослушно подкосились, и он рухнул глыбой на землю.
Захрипел.
Я с гордостью, всей грудью, выдохнул:
– Е-е-есть! Ловко мы его.
Закинув карабин за плечо, пошёл к зверю. Лежит неподвижно, но кто его знает… Лучше подходить со спины, а то, уже умирая, может копытищем гальнуть: как картонную коробку, насквозь пробьёт.
Кровь нужно пустить, пока не остыла.
Уверенно перерезаю горло. (Нож остро наточен: лезвие ещё в Колежме, перед самым выходом, правил.) Бордовый фонтан из шеи сначала хлынул, затем сник. Кровь, крупными каплями зрелой брусники окропляя седую бороду, уносила остатки жизни лесного великана. Величавые размашистые рога, которыми короновали хозяина острова, теперь касались белого багульника. Гармония, веками создаваемая, была нарушена одним выстрелом.
Странно, привычного чувства азарта и радости я не испытывал.
Наступила тишина. Ветер стих. Мне на миг показалось, что вся природа замерла. Сверху раздался скрипучий, хриплый крик. Задрал голову: надо мной чёрной тенью пролетал ворон.
Подтянулись мужики. Сергей крепко пожал мне руку:
– Могучий зверь. Молодец!
Савва Никитич глядел угрюмо.
– Ты чего? – спросил я, заметив, как он переменился в лице.
– Это не простой лось. Это хозяин тайги! Не надо было его стрелять. Плохой знак. Зря я вас сюда привёл…
В гнетущем безмолвии мы освежевали быка, разделали мясо. Голову с огромными, тяжёлыми рогами в двенадцать отростков я взял себе трофеем.
Вышли к берегу, вынесли тушу и вещи, смотрим: карбас-то нам не достать. Качается на волнах: до него метров семьдесят, а может, и того не будет. Вода поднялась. Высоты сапог не хватает.
Наш Капитан растерянно произнёс:
– Чертовщина какая-то! Не могла вода за два часа так подняться.
Нужно раздеваться и вброд. Но ветер… Северный ветер, осень.
Хотя мне и раньше, как раз в эту пору, доводилось подбирать кряковых вплавь. Дело привычное. Я бодро заверил мужиков:
– Сейчас достану.
Сергей категорично:
– Не дури! Это море. Руку в воду опустишь – жжёт во всю силу, а ты вброд… Морская вода – рассол. Уже давно минус, а она не замерзает. Пресные заводи, волохницы, давно во льду, а тут волны плещутся. Мы-то с Савкой мёрзлым морем учёные. Давай останемся до утра. Заночуем. Изба есть и на этом острове. Мяса вдоволь. Чай с собой. Чего ещё надо? Хлеба только нет и соли.
Я разгорячённо перетаптываюсь на месте, слушаю, сам на лодку поглядываю, примеряюсь. Бравый после удачного выстрела.
– Не-е, ночевать будем на старом месте. Выпьем, добычу отметим.
Савва в отчаянии:
– Саня, не баракай! – и обращаясь к Сергею: – Он не бардат ницёво. Муниди-то себе отморозит.
Показно снимаю шапку, стёганку, рубаху. Разуваюсь. Одежду аккуратно вешаю на борт выброшенного штормом разбитого баркаса.
Савка вслед:
– Ты хоть одёжу возьми, над головой неси. Заскочишь в лодку – оболокайся живей!
Я хотел посмеяться, но отчего-то не стал. «Ладно, – думаю, – возьму. Не велик груз». Самому в душе озорно. Вот тебе и поморы: моря боятся.
Ветер крепчает, пронизывает. Кожа превращается в мелкую кухонную тёрку. Не мешкая, подхожу к воде. Делаю шаг.
– Ё-ёё-о! В-в-вот этта д-аа…
Зря полез. Если бы не мужики, вернулся бы. Но я чувствую на себе пытливые взгляды, которые вилами упираются мне в спину.
Нащупывая опору, по склизкому от водорослей и тины каменистому дну едва-едва продвигаюсь к лодке. Ноги жжёт, как серной кислотой. Мёрзлый рассол, поднимаясь выше и выше, острой бритвой полосует кожу.
Вот чёрт дёрнул!
Пробую ступать быстрее. Не м-мм-мог-г-гу… Зубы лихорадочно отстукивают дробь, своим клацаньем перебивая шумное прерывистое дыхание.
Студёная вода подступает к груди.
– Не могли лодку нормально поставить! Мореходы долбаные…
Я, словно в бреду, дотягиваюсь до просмолённого борта.
Запрыгиваю.
Мокрое тело на морозном ветру, кажется, вспыхнет сейчас.
Одежда ремнём перетянута. Непослушными пальцами пытаюсь ослабить узел. Не хватает силы хлястик дд-дёрнуть…
Наконец-то!
Успеваю заметить, что мой «меньшой брат» спрятался с головой, как черепаха в панцирь. Скорей одеваться! Сперва – брюки. Учили нас так: «Сам погибай, а товарища выручай!»
На сырые ноги натягиваю ватные штаны – не лезут. Липнут к ногам. Наконец нацепил и – хлоп! – падаю на дно карбаса, от ветра кроюсь. Лёжа одеваю рубаху. Затем телогрейку.
Телогрейка и штаны – моё спасение!
С благодарностью вспоминаю Савву… но, будто опасаясь быть уличённым в доброте, отгоняю эту думку прочь.
Обезумев от холода, стараюсь не унять дрожь, а наоборот, усилить её, чтобы согреться. Пробую себя ущипнуть: тело не чувствует новой боли. Оно онемело от боли той. Крепко стискиваю зубы и глухо рычу.
Понимая моё состояние, с берега не понукают. Не задают вопросов. Не острят.
Встаю. Выбираю якоря. Несколько сильных гребков – и упираюсь в камни.
Смотрю, мужики запаливают костёр. Не глядя им в глаза, прошу подать портянки и сапоги. Озябшими руками обматываю ступни «ноговицей» и обуваюсь.
Ветхий, отслуживший свой век баркас уже пылает.
Савка зовёт:
– Иди ближе к огню-то. Грейся.
Я молча подхожу к костру с подветренной стороны. Языки пламени и дым ударяются в грудь. Искры пригоршнями звёзд летят на ватные брюки и фуфайку.
Коленям становится горячо. Отступаю на шаг. И здесь жар обнял. Отодвигаюсь ещё дальше. Присаживаюсь на корточки. Замёрзшие пряди волос на голове оттаивают. Дым щиплет глаза. Я довольно жмурюсь.
Вдоль горизонта растянулась длинная полоса зари, предвещая перемену погоды.
Савка залил огнище. Обугленные чёрные рёбра бота ворчливо зашипели.
Когда причалили к Мягострову, солнце спряталось глубоко за горизонт.
– Темёнь-то кака!
На ощупь добрались до избушки. Зажгли керосиновую лампу.
– Поперьво скинывай скоре мокру рубаху.
Я переоделся. Шерстяной, ручной вязки свитер с глухим воротом приятно покалывал. Достали самогон. Разлили по кружкам. Нарезали ломтиками сало. Выпили. Кровь пошла по кругу, согревая. Заранее припасённая лучина и «берёсто» быстро занялись. Спустя минуту поленья облизывал алыми языками огонь. Дрова «заплели». В трубе довольно загудело.
Сергей стал готовить на ужин вырезку. Я никогда не ел прежде сырого мяса и оттого лишь с подозрением наблюдал.
Он, между тем, нарезал лосятину мелкими кусками. Сложил в миску. Сжав в кулаке, выдавил до капли лимон. Нашинковал крупную луковицу. Щедро посыпал душистым чёрным перцем и каменной, грубого помола, солью.
– Ты, ужа, излиху-то не сыпь, – предупредил Савка.
Не отвлекаясь, Сергей принялся разминать пальцами густо-красные кубики лосятины, жамкать, тормошить их. Мясо приобрело бурый оттенок.
Яство выдержали на холоде. Дали дойти соком.
Самогон потихоньку делал своё дело, и я уже с интересом поглядывал на эту «сыромятину». В желудке требовательно посасывало.
Сели вечерять.
Старинная охотничья изба.
Снаружи – шум ветра, приглушённый плеск волн, стынь, а внутри – тепло…
О чём-то потрескивают поленья в печи. Флегматичным лепестком повис огонёк на фитиле. По кружкам разлита оловина. Сырое звериное мясо на закуску. Неспешные разговоры. Палёшка, запечённая в золе. Горячий сладкий чай.
Всё это – награда за тяжёлый день.
– Ну, расскажи, как ты тогда? – поинтересовался Сергей.
– Чуть не умер…
– Ещё бы! Не зря на поморской иконе «Страшный Суд» ад изображён Студёным морем.
– Ты есюды спать повались, ближе к печи.
Ночью меня стало лихорадить. Я натянул всю свободную одежду и укрылся с головой. Нагрелся. Вспотел. Поднялась температура. Сильный жар смешал сон и явь.
Кровь.
Лезвие ножа.
Хриплый крик ворона, призывающего: «Кар-ра! Кар-ра! Кар-ра!»
Яркий свет.
Копыто лося, пробивающее мне грудь.
И острая боль…
Я открыл глаза. Пот крупными каплями стекал по лицу. Горячка усилилась. За окном серело. А казалось, не дождусь утра…
Савка вышел на улицу «выветрицце» и, справив нужду, вернулся.
– Ветру выпало много. Нельзя идти. Ждать надо.
Три дня бушует Белое море. Никак погода не может угомониться. Валы морского прибоя, напоминающие непрерывно закручивающуюся спираль, набегают один за другим. Страшный шторм упал. Три дня я слышу его рёв, смотрю в окно и вижу одно и то же: свинцовое небо, белые гребни волн до самого горизонта и пустынный берег. В небе висит бусовая серая мгла с мелким затяжным дождём.
Мне становилось всё хуже.
Надо возвращаться домой. Хоть как…
Наконец шторм, вроде, стал утихать.
Мы уложили ружья, вещи и рубленую тушу в лодку. Поверх всего – лосиную голову с рогами. Можно отправляться. Быстро отчалили, а ветер поднялся с новой силой.
Карбас ставит дыбом, чуть ли не на корму. Нас маслает вовсю.
Десяти минут не прошло, а вся одежда уже сырая насквозь. Забившись в нос, я уцепился двумя руками за борта, чтобы только не выпасть, и тут почувствовал на себе чей-то пронзительный взор.
Лосиная голова… Жёсткий, мстительный взгляд.
Когда проходили узким местом, нас сильно кинуло на камень. Борт подломился.
Всё-таки лягнул!
Сергей и до этого не успевал вычерпывать воду, а теперь дела и вовсе пошли плохо.
– Втора, – сумрачно произнёс Савка.
– Беда…
Волны, точно отцепившись, лютовали.
Я с тихим ужасом наблюдал, как поднимается по сапогам студёный рассол и, словно язычник, заклинал Белое Море помиловать нас…
И тут, в радуге брызг, я увидел Савву.
Он стоит за штурвалом, всматриваясь в солёную промозглую морось.
Сильный. Надёжный. Невозмутимый.
Настоящий Капитан!
Высокая волна, ударившись с ходу в дюжую грудь, как в гранитный утёс, осыпается пыльём.
Нет в его глазах страха.
Он уважает Море, но оно само на посылках.
Жизнь или студёный ад – определяет Высшая Сила.
И сейчас общая мера содеянного ими добра и зла – на весах…
Карелия, п. Колежма,
Словарь поморских терминов
морехоцци – мореходы;
вода суха – куйпога – самый низкий уровень воды при отливе;
гледень – возвышенное место для наблюдения за окружающей местностью;
баенка – баня;
карбас – поморская лодка;
матёра вода стоит – самый высокий уровень воды;
порато – сильно;
калья – лысина;
лёшшицце – (о водной поверхности) сверкать на солнце, рябить;
кануть – протекать;
опружицце – перевернуться в лодке;
плица – ковш, черпак для вычерпывания воды из лодки;
сланец – утренник, заморозок;
вода кротка – тихая, без волнения и ряби поверхность воды;
гальнуть – лягнуть;
волохница – речка или ручей, текущие по болоту;
баракать – болтать вздор;
бардать – понимать;
оловина – самогон;
палёшка – печеная в золе картошка;
тоня – рыболовный участок для ловли ставным неводом или другими снастями; избушка при этом участке; улов за один просмотр сети.
маслает – сильно бросает на волне из стороны в сторону.
Тамаре Рейновне Ахтияйнен
Вальс под гитару
…В сущности, любая человеческая душа представляет собою зыбкий огонёк, бредущий к неведомой божественной обители, которую она предчувствует, ищет и не видит.
Андре Моруа
На открытой автобусной остановке нас было двое.
Редкие апрельские сумерки перебивал холодный свет уличного фонаря. Он выхватывал из серой дымки мальчишку лет четырнадцати на вид в чёрном слегка мешковатом пуховике на вырост да в шерстяной вязаной шапочке по самые глаза. В руках у него была гитара.
Маршрутный автобус подкатил к стоянке. Мальчишка купил билет, небрежно засунул его в боковой карман и поднялся в салон. Я следом. Свободных мест было много, но отчего-то я сел ближе к нему.
– Чего это гитара без струн? – не утерпел я.
Он ответил не сразу. Сначала уложил своё затихшее «музыкальное орудие» на колени, стащил с головы шапочку, освободив белокурые неприбранные вихры, и только потом обстоятельно поведал:
– Ездил в город, думал можно починить. В этом году я музыкальную школу по классу баяна заканчиваю, но хочу ещё и на гитаре научиться. Чужую брал на неделю, вроде получалось. Это отцова гитара. Он погиб, когда я ещё совсем маленький был. На новую мать денег не даёт. Ворчит: «Расти и зарабатывай сам. Я не успеваю за всем одна».
Он задумчиво провёл пальцами по грифу, разделённому порожками на лады, и повернул голову в сторону запотевшего окна.
– Выходит, ты настоящий музыкант, раз уже специальную школу заканчиваешь?
– Настоящий-ненастоящий, а в концертах участвую.
– Когда талант есть – дивьё! У тебя, по всему чувствуется – есть.
Похвала не показалась ему наигранной. Он заметно оттаял. Грустно и притом благодарно улыбнулся. Сел ко мне вполоборота. Взгляд его лучился добротой.
– А ведь свою «музыкалку» я один раз чуть не бросил…
– Что так?
– Думаю, у всех бывают чёрные полосы. У меня тогда, в конце школьного года, было всё неважно. Выходило много двоек за четверть. Я плохо… очень плохо учился. Не понимал. Принимался зубрить. Не прилипало. То же самое по баяну: ну, орёт на меня училка – хоть ты что… Дома мать исходит на крик – и за двойки, и за баян.
Я даже ножик брал, приставлял к руке, но потом думаю…
Встал однажды рано. Первый урок – русский. Домашку не сделал. Блин! Мне двойка выходит. Опять на меня наорут все. Ой… По остальным предметам тоже. Ну, может, там по рисованию «хорошо», наверное. Ещё и на баян идти. Господи! Вернусь усталый – уроки делать. Когда же этот день кончится? А он ещё и не начался…
Сижу раздетый, в темноте, кровать разложена, постель тёплая; потрогаю деревянную спинку кровати, этот лак на фанере, эту родную щербинку. И когда ненавистный день пройдёт, коснусь снова. Впереди уже будет только желанная ночь. (Он говорил это, забыв обо мне. Я мысленно вторил ему.)
Пусть между прикосновениями быстро пролетит день.
Чтобы не видеть ничего.
Чтобы не слышать никого.
Чтобы скорее окутал сон – мой рай.
Чтобы, как свободный будто бы.
За этим прикосновением темнота... Хорошо. Это – точно награда. Но день не даёт дотянуться, отделяет начало от конца. Зачем промежуток между ними?
Чем такой «свет» – лучше всегда «тьма».
Каждое моё утро теперь начиналось одинаково...
Никому раньше я об этом не рассказывал. Не знаю, почему с вами разговорился?
В музыкальной школе я тогда учился третий год. Елена Степановна, учительница по баяну, постоянно придиралась, как ни приду. Мне казалось, что она так орёт и цепляется только ко мне.
Стол у неё деревянный, чем-то гремучим набит. Когда я играю, она задаёт постукиванием руки по столу верный ритм, но при этом от злости ударяет по нему так, что в столе всё подпрыгивает и громыхает. Я играю в другом темпе, она стучит изо всех сил, вроде бы подсказывает, хочет помочь, только я всё равно сбиваюсь.
Домой каждый раз тащусь в слезах. Приду. Дома никого. Мать ещё на работе. Сяду один в темноте и плачу.
Один раз пришёл из школы... Мы как раз новое произведение разучивали. У меня ни в какую не получалось. Притопал и реву себе. Не могу успокоиться. Сам думаю: «И зачем это надо? Эти “сольфеджио”, “интервалы”, “гаммы”, “мажоры”, “миноры” – всё. Зачем? Мне ещё два года учиться, и ещё целых два года она на меня будет так орать».
Я вырвал чистый листочек из тетрадки по алгебре и сам, никто меня не учил, начал писать, что хочу уйти и прошу вычеркнуть меня из третьего класса музыкальной школы. Ни от лица мамы, ни от кого-то ещё, от себя. Поставил месяц, число, год, расписался. И сразу, как только решение принял, успокоился. Подумал: «Ну, всё!»
Решил, что пока заявление отдавать не буду. Схожу ещё один разок на баян, и если только она на меня заорёт, вот тогда я листок и достану.
Письмо будет вроде отмычки от неё.
Буду свободен. Буду спокойно ходить себе по улице, как все. Пацаны вон смеются: «Да на фиг тебе этот баян? Такую гробину таскать! Играть на нём? Давай лучше в карты сыграем». Для них баян, что гармошка, на которой только старые дедушки до войны играли.
Урок у меня на следующий день. На улице снегу по колено. Мало что растаяло. Я иду вечером по тропке. По бокам тянутся вверх берёзы и тополя. Никогда раньше не считал, сколько их. Не до того было. Вечно перед музыкальными уроками дрожал, нос в землю. А тут загадал: вот подниму сейчас голову, сколько берёз увижу перед собой, такую и отметку на уроке получу.
Я поднял голову и мне бросилась в глаза не одна, не две, а сразу четыре берёзы. «Ага, – думаю, – хорошо!» Не то, чтобы я был уверен в такой оценке, просто стал сильно желать её.
Прихожу на урок. Здороваюсь. Беру инструмент. Пододвигаю ногой стул. Сажусь.
Она всё не орёт и не орёт…
Достаю нотную тетрадь. Открываю нужную страницу. Этюд без названия. Одни сплошные шестнадцатые ноты.
Пробую исполнять. Не дрожу. Спокойно на клавиши нажимаю. Плавно, не рывками, растягиваю меха. И музыка полилась совсем другая. Я сперва-то просто, ради того, чтобы размяться, попробовал. Идёт. Потом, уже не останавливаясь, прямо от начала до конца повёл.
Мне представился бег муравья: «Ты-ды-ды-ды-ды! Ты-ды-ды-ды-ды. Ты-дыд-тын-ты». Он сюда забежал: «Ты-дыды-дын! Тырылим-тым-тым!» Опять бежит, бежит, бежит. Взял соломинку, повернулся и назад в муравейник. Мои пальцы – будто его лапки. Они с такой же скоростью бегают, как у него. Если он быстрее бежит, и ты быстрее пальцами перебираешь: «Ты-ды-ды-ды-ды». Это не тарантул какой-то, который еле ползёт: «Тууу-туууу».
Елена Степановна глядит на меня молча, только головой одобрительно кивает. Прямо волшебство какое-то… «Молодец!» – похвалила.
Красивую четвёрку в дневник и в музыкальный журнал поставила! Видно, училка сама-то по себе ничего…
Вышел из клуба. Не могу поверить. Стою на крыльце. Дышится легко. Гляжу по сторонам. Такой обалдевший. Думаю: что если бы я увидел не четыре берёзы, а две? Мне бы опять двойку вкатили?
У меня теперь с баяном всё хорошо. Хочу теперь на гитаре научиться, как папка. Мама его за гитару и полюбила. Он лучше всех играл. Душа компании.
Иногда подумаю: «Каким бы я дураком был, если бы письмо сдал тогда». Берёзки мне помогли. Я их уже не раз мысленно целовал.
Я хочу выбрать музыку себе и дальше по жизни.
Ну, например, поступит сейчас кто-нибудь учиться на агронома, инженера или военного. Кому они нужны?! А музыка – она везде. Машина гудит – музыка. Мы с вами говорим – музыка. Да вот, – он два раза озорно притопнул ногой, – и это музыка.
– Уж прямо и музыка?!
– Да – музыка.
Перед первым моим выступлением на концерте Елена Степановна наставляла: «Будет в зале кто-то из близких, мама или кто-нибудь ещё, ты не смотри на них, не маши им, не улыбайся. Иначе собьёшься. Ты смотри поверх в одну точку. Играй для этой точки. Скажи: “Смотри, точка, как я играю”. Разговаривай с ней. Пускай даже будут светить всякими фонариками в глаза, пулять в тебя. Если спутаешься, всё равно доигрывай».
Выхожу на сцену. Боюсь. Сел на стул и с ходу заиграл. Колени дрожат… Сжал их сильно-сильно, как мог, всё равно трясутся. Нажимаю на клавиши – слышно: «Ды-ды-ды». Всем слышно. Дрожь с музыкой. Взгляд бегает по залу. Народу-то… Пацаны наши. Они же обсмеять меня могут. А я один, такой маленький. Играю, играю. Хоп! Ошибся. Сам уже хочу заплакать и убежать за кулисы.
И тут я вспомнил про слова учительницы, поднял голову и посмотрел поверх всех. Но только я уставился не в точку. Я вдруг увидел вдали папу. Он смотрел прямо на меня. Я стал играть для него… Лица всех людей сделались расплывчатыми, незаметными. Всё вокруг исчезло. Только я и он.
Чувствую, перестал дрожать. Играю по-настоящему. Не просто бездумно нажимаю на клавиши и тяну меха. Уже думаю о том, как у меня пальцы расположены. Громче, тише играю. Когда форте, когда пиано – слежу.
Исполнял я вальс «На сопках Маньчжурии». Вы слышали его?
– Хороший вальс.
– Сначала идёт тихая музыка. Играю для папы, а сам представляю: он словно уже не лейтенант, как на строгой фотографии в документах. Он генерал. Седой весь. Он сидит и слышит, что я начал играть. Музыка пошла. Я играю её тихо, потому что в главной роли музыки – он. Встаёт, ищет себе пару. Нашёл! Выбирает мою маму. Значит, нужно с этого места громче играть. Это – радость евонная. Одна часть: «Тын-тын-тын. Туу-туд-туду-та-датататам-тада». Они танцуют счастливые, улыбаются. Музыка громче: «Туу-тут-туду!» Вот они посмотрели друг другу в глаза – пауза такая. На миг всё остановилось, затем опять начинают кружиться, и ты крещендо, с усилением звука, начинаешь играть.
Я полгода разучивал пьесу, и теперь то, над чем трудился, сжалось до двух минут выступления. Не каждый так сможет. А я научился.
Мне кажется, папе понравилось.
Это приятно и даже немного волнительно.
Я доиграл, низко опустил голову и заплакал от счастья. Убежал со сцены. Не мог никого видеть в этот момент. Зал долго хлопал вслед. Потом говорили, что получилось здорово.
Однажды я взял гитару у приятеля. Мама заглянула, смотрит – подбираю аккорды. Говорит: «Знакомое что-то. Вроде, папа играл».
Она ушла. Я отложил чужую гитару и взял папину. Поглаживаю её, трогаю. Когда-то до неё дотрагивался мой папа. И ещё мысль: у него, когда не брился, щетина росла, он тёрся об мою щеку, щека делалась красной. Мне становилось весело, приятно, счастливо даже. Это помню. И вот теперь я касаюсь гитары, которая помнит его прикосновения. Мне так захотелось исполнить вальс «На сопках Маньчжурии» для папы, но уже под гитару. Чтобы он порадовался и за меня, и за маму. Если бы он был с нами, то сам бы для мамы играл.
В городе просил отремонтировать её – не взяли. «Нет, – ответили, – слишком старая. Гриф треснул, так что новые струны не помогут. Чудес не бывает!»
Мальчишка замолчал, и я молчал. До самой остановки.
Самое главное было сказано.
Перед тем, как выходить, он крепко, по-мужски, пожал мне руку и сказал на прощанье:
– Завтра у нас в клубе праздничный концерт. Я тоже выступаю. Приезжайте.
Парнишка вышел на ледяную обочину и, прижав к груди заветную гитару, зашагал в темноту. Даже имени его я не узнал.
Дверь захлопнулась. Автобус двинулся дальше.
***
Концерт в клубе закончился. Выступление на баяне отметили все. Он играл сегодня как-то особенно хорошо. Зрители потихоньку расходились, и только музыка незримыми волнами ещё широко плыла по свободному залу.
Пошёл одеваться и мальчишка. И тут вахтёр, пожилая знакомая женщина, вынесла из боковой комнатушки упакованную в полиэтилен новую акустическую гитару:
– Это тебе просили передать. Кто – не знаю.
Ошиблись мастера. Чудеса случаются!
Был день Светлого Христова Воскресения.
г.Петрозаводск, 8 апреля, 2007 года
Светлая память моей бабушке, великомученице,
Яковлевой Александре Михайловне.
Кто знает, может, в том, чтобы бережно донести
до людей в своих ладонях её слезы, – и есть
моё земное предназначение…
СПЛЕТЕНИЕ ДУШ
Повесть-хроника
Пролог
Прошло много лет, как не стало родителей. А дом в деревне так и стоит заброшенный. Сутулясь, смотрю на него издали, внутрь зайти боюсь.
Жутко заходить в мёртвый родительский дом…
Он весь какой-то сгорбленный. Почернел от дождей, как человек от горя и слёз. Не выдержав, отвожу глаза от пристального, укоризненного взгляда окон. Нервно закуриваю. Первый раз за всю жизнь в душе так ломко.
Подхожу ближе.
По пояс в крапиве и матёром репейнике пробираюсь к крыльцу. Разрываю спутанные стебли трав. Дверь подалась не сразу.
Зашёл в горницу.
Русская печь, большой обеденный стол, длинная основательная скамья – всё на своих местах, словно и не уезжал никуда. Только какое-то неприветливое, сумрачное, холодное.
Сейчас о многом хотелось бы поговорить с отцом и мамой, но время упущено. После смерти родителей остались какие-то рукописи. Я трепетно извлёк на свет эти немые послания.
И вдруг озарило…
Они вернут жизнь родительскому слову!
Сверху лежала рукопись отца «По собственному следу».
Пройду этот путь вместе с ним.
***
По собственному следу
Конец февраля.
С утра по глубоким сугробам сыпуче заскользила лёгкая позёмка, и к вечеру разыгралась настоящая метель. Вокруг одиноких уличных фонарей в пучке света, как потревоженные пчёлы, кипят снежные хлопья. По телу ломота. Протоплю-ка я сегодня баньку, по-чёрному (с веничком-то, а?!).
Вспомнилось далёкое детство военной поры...
У кого бани не было, мылись от беды в русской печке. Истопят печь, уберут чугунки, подметут под – и заползают. У нашего деда Ивана была. Маленькая, с соломенной крышей набекрень, с тусклым оконцем, а всё же настоящая русская баня. Летом её топили почаще – проще. Зимой – реже.
Неказистая эта банька запомнилась мне на всю жизнь.
Однажды зимним вечером, как и сейчас в метель, мать пригласила в баню продавщицу деревенского магазинчика, яркую блондинку с длинными льняными волосами и ладной фигурой.
Мне шёл двенадцатый год – это не смущало девушку, а мать тем более. Моюсь себе спокойно, обстоятельно. Женщины азартно парятся. Охают! Ахают! Блондинка с полка-«кутника» соскользнула своим выразительным мыльным задом, чуть не упав на пол.
И вдруг я начинаю испытывать непонятное волнение. У меня появляется навязчивое желание наблюдать за каждым движением обнажённой незнакомки. За тем, как она намыливает себе шею. Задиристую грудь. Как мыльная пена стекает по спине.
Но я сдерживаю себя, да ещё и принимаю равнодушный вид.
Мой отец-то, оказывается, кремень – не человек!
Голову мне мыла мать. А я не чувствовал, щиплет ли мыло глаза, горяча ли вода. Без обычных капризов. Мысли бестолково роились в голове, оглушая меня своими идейками...
Я пытаюсь разобраться в себе и запутываюсь ещё сильнее.
Да, жизнь прожита яркая.
Родом я из Варнавинского уезда Нижегородской губернии. Из маленькой деревни Анисимово, что стоит в верховье красивейшей реки Ветлуги.
С крутого холмистого утёса, или, как принято у нас называть это место, с угора, открывается бескрайняя панорама: спокойна глубоководная Ветлуга с её берегами, поросшими вековыми соснами и елями, старыми вётлами, кустами шиповника и чёрной смородины, с чистыми песчаными отмелями, глубокими омутами, хранящими топляки морёного дуба и пудовых сомов. В пойменных заливных лугах сочный ковёр разнотравья; множество больших и маленьких озёр, заросших осокой и кувшинками; лесных речек с чистой водой и обилием разной рыбы, запасы которой каждый год пополняются весенним паводком.
Река эта – один из самых больших притоков Волги. И берега её тоже напоминают волжские: правый – горный, левый – луговой. Обрывистый берег местами разрезан глубокими ложбинами, выходящими на равнину.
Вот между двух таких оврагов, на крутом берегу Ветлуги, и приютилась наша деревня Анисимово. Именно здесь, в родной деревне отца, обосновались после венчания мои родители. Дед Павел, который во всём любил основательность, помог поднять им капитальный дом.
Вот в нём девятнадцатого апреля одна тысяча тридцать шестого года родился я – Костюнин Виктор Алексеевич.
***
В колхоз отец записываться не стал. Слишком самостоятельный. Округа, как и всюду по стране, держалась на ораторах. Мой же отец деловит, но не словоохотлив – «не баюн», как подметила мать. Он выстроил рядом с домом свою кузницу, в надежде на взаимовыгодное сотрудничество с колхозом. «Лавочку» приказали «немедля прикрыть!».
Остатки кузницы долго ещё стояли на краю деревни, в назидание всем остальным, пока не сгнили окончательно.
А, нечего…
Отцу не пришлось раздумывать, куда дальше (теперь за всех думали наготово). По линии военкомата его направили в Горький на курсы шофёров. На район, в леспромхоз, выделяют шесть новых лесовозов – нужны водители.
Он часто в длительных рейсах. Из отдалённых лесопунктов привозит гостинцы. В ОРСе их большой выбор: от колбасы до советского шампанского. С тех пор у меня в памяти осталось (память знает, что хранить): под детской кроваткой целый ящик конфет в полной моей власти.
Разговоров о колхозе родители избегают: там, сколько ни заработай, – всё отберут, а здесь САМИ платят.
Стыдно признаться: мой отец оказался политически близоруким. Всю жизнь сбивала его с верного пути врождённая хозяйская жилка.
Сгубила она и деда Павла. Дед, видишь ли, не соглашался отдавать свою скотину в колхоз. Его, конечно, взяли и расстреляли.
– Лишь бы не было войны, – отрешённо причитала моя мать.
Но её молитвы не помогли.
Двадцать второе июня сорок первого года.
Жизнь не перестраивалась – беспощадно ломалась.
Всеобщая мобилизация!
Лесовоз отца срочно переоборудуют под перевозку новобранцев со всей округи до ближайшей железнодорожной станции. На машину ставят новый кузов, покрашенный зелёной краской, оборудуют скамейками. Борта оклеивают красочными плакатами армейского содержания. Машина и плакаты мне нравятся. Это уже не грязный лесовоз.
До станции сорок километров. Отец делает в сутки два рейса. Кроме его машины на маршруте ещё две. Домой приезжает поздно. С молчаливым вопросом смотрит на мать: нет ли повестки? – «Пока нет».
Но за этой маленькой бумажкой дело не станет. Через две недели принесли и её: «...явиться, при себе иметь...».
Советским Союзом руководили бессребреники.
Доброе слово, тёплая постель и… безграничная власть – вот, собственно и всё, чего они добивались. Как по карте переставляя игрушечных солдатиков, власть отправляла войска на захват то одной, то другой соседней страны.
А враг, по тайному сговору с которым Сталин делил земной шар, оказался вероломным.
Страна целую неделю ждала воззвания Верховного к народу! По этому поводу тётка Шура Антонова, старшая мамина сестра, даже сложила частушку:
Атаману на-ше-му,
Вот так и по-па-ло-то.
Ну и мать его ети,
Не раскрывай хлеба-ло-то!
Припевка неизменно исполнялась с лихим, радостным задором, будто воспевала долгожданную победу. Жила тётя Шура в районном центре – селе Варнавино. Её муж, дядя Саша, получил повестку одновременно с отцом, и теперь она оставалась одна с тремя детьми, мал мала меньше, на руках.
Этим вечером родители, приглушив свет лампы, пораньше уложили меня спать. Засыпая, я видел, как они сидели, нежно обнявшись.
Утром собирались второпях.
Едем к военкомату. Там перемешались призывники и провожающие. Где плач и причитания, где гармошка и плясовая. Отец передаёт машину своему напарнику Николаю Карпову – у того ещё нет повестки, но через неделю уйдёт и он. Мы стоим отдельной группой у деревянного забора, ждём команды. Отец рассеянно суёт мне в руки какую-то сладость и, не отрываясь, молча глядит на мать. Основное, видно, за ночь переговорили.
Мне пять лет. Я мало понимаю происходящее, однако надрывный плач взрослых тяжело давит. Дали команду: «По машинам!»
Вой усилился. На прощание последние, главные слова.
Призывники, с трудом освобождаясь от цепких рук жён и матерей, запрыгивают в кузов. Колонна тронулась. Мама ухватилась за задний борт и висела на нём до тех пор, пока машина не вырвалась из рук. Сила, разлучающая их, одолела.
Я стоял, внутренне сжавшись. Нижняя губа оттопырилась и слегка начала подрагивать. Всю дорогу до дома мать, сдавив пальцы, вела меня за руку. Так удерживают воздушный шарик, боясь упустить его в небо навсегда.
Вернулись в опустевший дом. В комнате жутковатая тишина, и по ней чёрной угловатой трещиной стон матери… Из открытого ящика комода торчит скомканное нижнее бельё. На боку лежит упавший стул. На вешалке – одинокий свадебный костюм отца из дорогого бостона.
Как пустая мёртвая оболочка.
И началась новая жизнь военной поры. Общая для всех, но у каждого своя.
Писем от отца одно-два, ещё не с фронта. Где-то шоферит, что-то возит. Потом письма обходят нас стороной. Как тифозных. Среди нередких похоронок нашей – нет.
Зимние сумерки накрывают быстро. Улица становится пустой и неуютной, хочется быстрее домой: к теплу, к свету, к матери. Помню, как после ужина мы забрались с керосиновой лампой на русскую печку, и мать раскрыла старый охотничий журнал. Показывает пальцем рисунок на обложке: лесная дорога, силуэты двух охотников. И говорит, что это отец с дядей Сашей. Мне сомнения ни к чему, и я надолго застываю с журналом в руках.
В один из таких вечеров кто-то постучал в дверь. Мать пошла открывать и вернулась со своим отцом, дедом Иваном, в руках у которого был объёмистый свёрток. Я слез с печки и с любопытством наблюдал, как дед его разворачивает.
Лыжи! Настоящие! Необыкновенной красоты.
Дед заказал их специально для меня в столярной мастерской, где выполняли заказы для фронта. Лыжи были из лучшего материала – без сучков, гибкие, с круто загнутыми носами, приятно пахнущие берёзовой древесиной и спиртовым лаком.
Я переводил глаза с подарка на деда и, кажется, в этот момент впервые увидел его. Ему было за пятьдесят. Выше среднего роста, сухощавый, с остатками жидковатых русых волос, с густыми усами и курчавой бородой. Выразительность лица подчёркивали проницательные глаза.
Он был немного навеселе. А когда мать, собирая ужин, достала «одёнок», оставшийся от проводов отца, лицо деда и вовсе приобрело благостное выражение. Он не спеша вытащил кисет, оторвал от сложенной газеты «косынку», свернул аккуратную козью ножку и закурил. Комната наполнилась забытым ароматом самосада. Стало как-то уютней.
За ужином решили: не дожидаясь лета, перебираться к старикам в Лубяны.
– Ну, Орина, – обращаясь к матери, сказал дед, – пойду, – и, тяжело опираясь рукой на стол, поднялся.
Мать, накинув на плечи платок, пошла до калитки проводить.
Слышу с улицы:
– Тять, милой, ты ровно не в ту сторону пошёл! Али дом-то там?..
В ответ досадливый голос деда. Высоким ладным каскадом ниспадает мат. На крыльце шаги. Возвращаются. Дед заходит первым, в явном замешательстве, как бы оправдываясь передо мной, произносит:
– Витюх, нали голову обвело кругом…
На следующий день дед ушёл, а мы стали готовиться к переезду. Взяли самое необходимое: обувь, одежду. Дом закрыли. Сами налегке, как погорельцы, отправились в Лубяны. До них около десяти километров. На большой дороге нас догнал и предложил подвезти, «сколь по пути будет», почтальон-возница.
Ехать, едва покачиваясь в широких розвальнях по укатанной зимней трассе, – одно удовольствие. Как сейчас вижу эту дорогу с клочками сена под полозьями, запахом конского навоза и хозяйственного двора. Путь не показался длинным. На всём протяжении стоят деревни, одна от другой в пределах видимости: Михаленино, Заболотье, Опалихи. Небольшие, притихшие, занесённые снегом.
Вот показалась и наша. Дедовский дом в центре деревни.
Через просторные сени заходим в зимнюю избу. Оглядываюсь. Слева от входной двери – большая русская печь. Под потолком полати. В красном углу икона Николы Чудотворца в резной божнице. Широкая металлическая кровать уже поставлена для нас. Бабушка испекла пирог, дед нарезал в тарелку сотового мёда. На столе появились мясные щи из серой капусты, тушёная картошка в глиняном горшке, ржаной хлеб.
Бабушку Дарью я раньше не видел и теперь рассматривал с интересом – мне с ней жить. Среднего роста, полноватая, с крупными чертами лица, в платке, из-под которого выбивались гладкие тёмные волосы. Открытая, улыбчивая. Тихий воркующий голосок. Я находил, к собственному удовольствию, что она мне нравится.
В первую же ночь я забрался к деду с бабой на полати. После дальней дороги и щедрых угощений веки слипались.
Спа-а-ать.
***
Хороши полати, но всю зиму на них не пролежишь – развлечения нужны. Поиски их вывели меня на дедовских лыжах в снежные поля, от окружения которых некуда было деться. Иду не спеша, глаза невольно ищут на снежной целине какие-то отметины. Вдруг натыкаюсь на след с ярко выраженным симметричным рисунком: две ямки спереди – рядом, две позади – друг за дружкой.
Заяц! След казался таким свежим, что мне невольно хотелось его понюхать. Лыжи сами выбрали маршрут.
Оказывается, по следам можно многое прочитать про жизнь зверька. Вот здесь он сидел, скусывая заснеженную былинку; здесь возвращался точь-в-точь своим следом назад, ровно что-то потерял; вот игриво пустился в намёт; тут успокоился и перешёл на прогулочный ход. Не сразу замечаю, что след увёл меня далеко от деревни. Сумерки сгущались. Надо поворачивать назад.
Этим вечером дома я был непривычно тих. Лёг спать, а перед глазами так и мелькали отметины заячьих следов.
Жизнь военной поры не отличалась великим разнообразием: к нам – никто, и мы – никуда. Разве что иногда тишину деревни нарушит шум проезжающей машины. Однажды вечером грузовик, у которого вместо задних колёс были гусеницы, остановился прямо у нашего дома: двое военных попросились на ночлег. За ужином взрослые обсуждали фронтовые новости.
А меня больше интересовало иное.
Я не сводил глаз с военной амуниции: полевых сумок, петлиц, звёздочек. Втягивал носом запах скрипящей кожи ремней. Конечно, всё было интересно, но кобура с наганом подействовала просто магически.
Стали укладываться спать. Военным постелили на полу. Я цепко слежу за пистолетом. Заметил, что его, как и полагается, положили в изголовье. Все уснули. Тишина в доме. Слышно только посапывание.
Наваждение какое-то... Я опомнился, когда крадучись, в темноте, подходил к спящим бойцам. Рука сама потянулась вперёд, непослушно, как чужая. Нащупал пальцами ремень портупеи, попробовал тащить.
Подалось.
И то ли спугнуло беспокойство спящего, то ли не выдержали нервы, но от затеи вытащить пистолет я отказался. Вернулся в тёплую постель к матери и потом ещё долго не мог заснуть.
Утром военные в благодарность за радушный приём оставили мне на память командирскую сумку и армейскую звёздочку на шапку.
Нужна мне их звёздочка! Что я, маленький?!
Вот так мы и жили в малой деревушке, судьбой отгороженной от общей большой беды.
Из редких, долго блуждающих треугольников полевой почты мы узнавали о положении дел на фронте. Новости поровну делились на всех жителей деревни, без утайки. При виде почтальона каждый раз возникало двоякое чувство: и ждёшь весточки, и боишься. Что именно вручит он на этот раз?
Как ни длинна нудная зима, весне быть. Для деревенской детворы эта пора в Лубянах скучная. Пока тает снег, мы, как привязанные, сидим дома, нетерпеливо сучим ногами. Всюду зажоры – скрытая под снегом вода – ловушки. Ждём, когда можно будет не зависеть от обуви. Это раньше Пасхи не бывает. Вот уж когда начинается босоногое раздолье. Какая бы погода ни была в этот день, мы пробуем ногами землю: сперва на припёках и не все, потом помаленьку и остальные подключаются.
От отца третий месяц нет вестей.
Дождавшись, когда полностью сойдёт снег, мать с соседкой отправилась на пароходе за сто километров в город Ветлугу, молиться. Там православный храм нечаянно не разрушили.
***
Дед Иван, не в пример отцовской родне, был уважен властью.
В начале деревни стояло приземистое рубленое здание с маленькими, редкими окошками, под тёсовой крышей. Там отжимали льняное масло.
Маслобойка – место тёплое. Со всего района сюда везли льняное семя на переработку. Люди ехали, как на праздник. Счастливчики. Целый день можно пробовать маслянистый, жареный пух, отламывать кусочки тёплого жмыха, макать хлеб в ароматное, янтарное масло, которого многие не видели с начала войны, до головокружения вдыхать его забытый аппетитный запах. И, наконец, финал – жареная картошка. Досыта!
И главенствовал в этом заповедном месте дед Иван. Кому ещё командовать? Он не буржуй какой-нибудь. Свой. Помогала ему моложавая статная женщина, из эвакуированных, на которую дед время от времени бросал выразительные маслянистые взгляды. Ответственная должность деда позволяла нашей семье в голодную военную пору ни в чём не знать нужды.
Я недоумевал, зачем ещё мать тянет меня осенью на поле вместе со всеми собирать колоски, которые потом украдкой выбрасывала? От домашней пшеничной сдобы уже и так воротило.
Мне любопытно было, в охотку, вместе с другими мальчишками уплетать их чёрные, горькие лепёшки из картофеля, жмыха, лебеды и «колокольца» – шелухи льняного семени.
После революции бедных не стало меньше. Всеобщее равенство не наступило. Но теперь хорошо, зажиточно, на общую зависть, жил не тот, кто хорошо умножал и прибавлял, а тот, кого Советская власть уполномочила делить и отнимать…
Лето кончилось. А мне и не жаль. Осень желанней.
Кроме ясных прохладных дней в осени было много чего-то неопределённого, неосознанно волновавшего меня.
В открытые окна, выходящие в сад, тянутся ветвями яблони, предлагая отведать спелую антоновку. Выбираешь то яблоко, что крупнее, осторожно срываешь и смачно надкусываешь. Золотистый сок, намаявшись в ожидании, выступает прозрачными каплями.
Ещё я любил это время за то, что оно совпадало с переходом из летней избы в зимнюю. (Будто очередную страницу в жизни перелистываешь.) Из мебели ничего не переносили: всё оставалось на своих местах. Захватим с собой необходимую посуду – вот и «переехали». Это окончательно подводило итог лету.
Вставлены в окна вторые, зимние, рамы, ожила русская печь, своим теплом изгоняя застойный, нежилой дух. Ей помогала своим бойким, весёлым огоньком маленькая печка. Изба дышала, наполняясь ароматом чисто надраенных голяком некрашеных полов, запахами поля, свежей капусты и моркови вперемешку с дедовским самосадом. Весело и дружно орудуют в выдолбленных корытцах тяпки, измельчая ядрёную, хранящую ещё сок полей капусту. Я с удовольствием хрущу сочными капустными кочерыжками.
Начищенный до блеска, выставив напоказ медали, гудит самовар. Дед приехал с лесной пасеки с дарами. На столе к чаю подан мёд: продукт царский сам по себе, а в виде медовых сот – особенно. Жидким янтарём аппетитно слезится он по краю глубокой тарелки.
На таких ярких, щедрых, вкусных красках осень сдавала свои позиции суровой зиме. Сама уходила. Видно, чтобы не наскучить и всегда держать себя в особой цене.
Сводки с фронта обнадёживали всё больше, а председателю нашего колхоза, между тем, принесли похоронку. Из сыновей у него теперь остался только младший, Жорка, – мой лучший приятель. В боях за Москву погиб и единственный сын деда Ивана, родной мамин брат, Геннадий.
Война собирала свой «урожай».
***
Военные годы сменяли один другой. Наступил сорок пятый.
Праздник 9 Мая пришёл в деревню незаметно и буднично. Не собирали ни митинга, ни собрания, хотя весть добралась до деревни тут же. Я не заметил у людей бурного выражения чувств по этому поводу. Не видел на глазах ни радостных, ни горестных слёз – выплаканы. В этот тёплый солнечный день все были на своих подворьях: готовили огороды под посадку. Узнав о Победе, передавали долгожданную новость по цепочке, от соседа к соседу. Работу не бросали, продолжая копаться в земле.
Дед не снизошёл до обсуждения с домашними такого серьёзного события. Я видел его на нашем крыльце с председателем. Притихшие, они молча курили. Им было о чём помолчать.
Погибших сыновей не вернёшь.
Они собой загатили путь к Победе…
Люди с этого дня, выходя из дому, первым делом обращали внимание на дорогу: не идёт ли машина с солдатами-победителями. С надеждой всматривались и мы с мамой.
Однажды грузовик остановился недалеко от нашего дома. Мы, ребятня, подбежали к нему. В кузове около десятка солдат. Они оживлённо прощались с одним из попутчиков: сначала появились костыли, потом помогли выбраться и самому. Передали через борт солдатский вещмешок, и машина продолжила путь. На дороге остался солдат – пожилой, невысокого роста, с измученным лицом. На выгоревшей добела гимнастёрке не видно ни орденов, ни медалей, только облупленная звёздочка на старой помятой пилотке.
Солдат, тяжело повиснув на деревянных подпорках, неуверенно шагнул единственной ногой к родному дому. Путь в десять шагов, о котором он мечтал с первых дней войны, оказался горьким и трудным, крыльцо, знакомое с детства, высоким и неприветливым...
Его никто не встречал. Жена, трое сыновей и дочери только ещё бежали к деревне с поля. Он, натянуто улыбаясь, заговорил с нами, нетерпеливо поджидая своих. Это был Семён Хорин, наш сосед и дальний родственник, – первый из немногих возвратившихся после Победы в родную деревню.
А нас, ребятню, к тому времени интересовали не столько сами солдаты, сколько их трофеи из заморских стран. Мы кое с чем познакомились и были потрясены. Настоящий электрофонарь! Авторучка! Известно, что победители везли на родину товары в соответствии с рангом. Удача не обошла и дядю Семёна: под руки ему попалась бухта бикфордова шнура с запалами. «Леший подал» – как убеждённо считали у нас в подобных случаях.
Об этом интересном трофее мы узнали от его дочки Клавки – бой-девчонки. Пока хозяин раздумывал, что с этой добычей делать, мы начали действовать. Изготовление взрывного устройства простое: берётся бикфордов шнур, отрезается полуметровый кусок, один его конец вставляется в патрон, другой поджигается. Всё. Бежим в укрытие, ждём. Запальный огонь скользит по шнуру медленно. Взрыв большого эффекта не производит, но прятаться заставляет. В первый вечер мы заложили мину на скотном дворе под котлы, где готовилось пойло. (Типа – партизаны!) Урона не нанесли, но скотниц перепугали. Уже не зря старались.
Клавка исправно выполняла роль тыловика и небольшими партиями поставляла в наш отряд шнур и запалы. Запалов было достаточно, а вот шнур, как бы экономно мы его ни использовали, всё-таки кончился раньше. Оставшиеся запалы «чесали» нам руки...
Вскоре выход был найден. Мы, трое военных испытателей – Жорка Лебедев, сын председателя, Клава и я, пошли на наш полигон, за конюшню. Запал завернули в газету, смяв её клубком. С трудом подожгли и – бегом прятаться. Лежим, не дышим. Взрыва нет. Тихонько поднимаемся. Видим, что газета не горит, только тлеет, осыпаясь пеплом по краям. С настороженным интересом подходим и присаживаемся на корточки рядом с тлеющим свёртком. Жорка опускается на колени, подносит лицо вплотную к газете и, набрав полные лёгкие воздуха, начинает усердно раздувать угольки.
Раздул!
Я и пламени не видел – рвануло.
Нас опрокинуло в бурьян. Молча, с тревогой осматриваем друг друга, прислушиваясь к своему телу. Мы двое целы, а у Жорки лицо закрыто руками. Из-под пальцев сочится кровь. Запал после взрыва превращается в рваный кусок металла (знали по испытаниям), вот он и угодил ему по губам, припечатав рот. «Малесенько не в глаз», – как непременно сказала бы моя мать.
После этого мы ничего больше не взрывали. Куда делись оставшиеся запалы – не помню. Неужели выкинули?!
Вот дураки, если выкинули…
Прошло первое послевоенное лето.
В ряду значительных событий – возвращение с войны дяди Саши Антонова. Живого и невредимого. Не попал он на зуб человеческой мясорубке. Видно, была у него своя звезда-спасительница. И вот сидит он за праздничным столом в Лубянах со своей счастливой семьёй. Для них чёрные дни закончились.
Мне исполнилось девять лет – завтра в школу. Без меня, видно, не обойдутся. Перебираю своё хозяйство: полевая командирская сумка, которой я очень гордился. Жаль только, класть в неё нечего, кроме перьевой ручки и чернильницы-«непроливайки». Букваря нет. Тетрадей тоже. Великолепный, со светящимся циферблатом компас отстёгивать не стал. Ещё снял с гвоздя пилотку с красной звёздочкой, в раздумье подержал и положил рядом с полевой сумкой. Вот и готов.
Начальная школа находилась в соседней деревеньке Заболотье, в километре от нашей. Одноэтажное бревенчатое здание. Окна большие и частые. Тропинка к ней вела через клеверное поле прямо от двора (только учись). К школьному крыльцу я подходил осторожно, точно к тлеющему в газетной бумаге запалу. И интересно, и боязно.
После суматохи и тычков мы расселись за парты. Я – на «камчатку». Сидим, как дикие зверьки в капкане, усваиваем истины. Пока отмечаю только: это нельзя, то нельзя, и ещё раз Нельзя. Это надо, то надо, и ещё раз Надо. Сознание вяло сопротивляется, безысходность берёт верх. Из школы домой я шёл понурый. Внушительная буква "А", старательно выведенная учительницей куском мела на классной доске, не произвела должного впечатления и не нашла запланированного отклика в моём сердце.
Обычно после школы я до позднего вечера слонялся по деревне, пока ноги носили. Домой еле шёл. Однажды зимой на пути мне встретилась соседская девчонка. Задержалась и говорит:
– Иди быстрее, там твой отец письмо прислал.
– Дура! Нашла чем шутить, а?!
Всю дорогу до дома я не мог себе простить, что не обложил её матом. Прямо хоть возвращайся и догоняй! Но, подходя к калитке, я почувствовал что-то необычное: вроде окна в доме светятся ярче, словно выкрутили фитиль.
Соседи гурьбой выходят.
Я потихоньку захожу в избу. В комнате полно народу. За столом, под лампой, сидит дед с письмом в руках. (Выходит, правильно не стал девчонку догонять – как чувствовал.) Дед возбуждён. Мать тихо плачет. Прижала меня украдкой к себе.
Письмо шло долго. Отец писал, что был ранен. Но главное – жив и скоро увидимся.
Мать даже помолодела.
Это было в середине марта сорок шестого года. Я пришёл из школы и занимался… (Да не уроками!) У красной звёздочки отвалился крепёжный усик, а мне не хотелось с ней расставаться. В поисках кусочка проволоки я забрался на чердак, где складывались необходимые ненужности. Спустился, вижу через дверной проём: напротив нашего дома остановилась машина. Надо использовать такой случай и прокатиться, повиснув на борту. Наблюдаю с крыльца за машиной. Ловлю момент зацепиться. Кто-то отходит от неё – думаю, наверное, шофёр за водой в радиатор. Нет. Смотрю, идёт к нашему крыльцу.
Ко мне идёт…
Служивый высокого роста, в шинели и фуражке, с чемоданом в руках. Подходит, здоровается, как с равным, за руку и садится рядом на ступеньки. Задаёт обычные в таком случае вопросы: как зовут, сколько лет, в каком классе учусь.
Вот дался я ему!
Не очень довольный, рассеянно отвечаю, сам не спускаю глаз с машины. Мне главное – не пропустить, как отъезжать начнёт.
– …Витей звать… на фронте отец… (Чувствую: упущу!)
Так и есть – машина тронулась. Но не успел я толком огорчиться, как подошла соседка, тётка Анна Хорина, и, узнав военного, всплеснув руками, заплакала. Мать в этот день приболела и лежала на печке. Весь разговор она слушала через дверь, гадая, кто же это может быть.
– А мамка-то замуж не вышла? – спросил настырный незнакомец.
Мать после этих слов, разом выздоровев, махнула с печки на крыльцо и под причитания тётки Анны повисла на шее у военного... Только в этот момент, оторопев, уставившись на солдата, я понял, что это и есть мой о т е ц. Потянувшись за его рукой, я робко прижался щекой к колючей шинели.
– Папка…
За столом после схлынувших возбуждённых разговоров, оставшись с нами, отец поведал о своей военной судьбе. Рассказывал основное, без подробностей: их хватит теперь на всю жизнь.
Осенью сорок второго часть, в которой он служил, попала в окружение под Бобруйском. Его взяли в плен и отправили в Кёнигсберг, в лагерь. Для отца начался отсчёт новой жизни, где каждый день воспринимался как последний, а прожитый – как подарок судьбы. Когда в Пруссию вошли наши войска, отца без особой волокиты отправили в штрафную роту и – в бой; они шли рядом, под Пиллау. На Куршской косе осколком мины он был ранен. Этого оказалось достаточно – «кровью смыл» свою вину. Дальше госпиталь. Потом фильтрационные лагеря. И вот почти через год после Победы и у нас праздник.
Я пристально рассматривал отца со стороны. Пытался представить, как с этого момента изменится моя жизнь. То, что она изменится, я не сомневался. Надо мною появился ещё один человек. Ещё один ограничитель. Во мне шевелился червячок беспокойства: пять военных лет безотцовщины даром не прошли. До этого я рос, как хотел. По хозяйству меня никто не просил помогать, а сам я даже полена дров на растопку не принёс (не могу вспомнить, где вообще у нас хранились дрова).
Утром отец планировал сходить в сторону лапшангского оврага, потропить русака. Брал меня. Возбуждённый, я завалился «занозой» между отцом и матерью. Другого места, конечно, не нашлось.
Только как теперь уснуть-то?! Столько впечатлений сразу: и отец с войны вернулся, и на охоту-то завтра идём вместе, и школу «задвигаю».
Во – привалило!..
Ночь была длинная и беспокойная. С рассветом, убедившись, что снег не идёт, на улице мягко и тихо, мы с лыжами под мышкой двинулись за деревню, мимо скотного двора. Небо светлело. А у нас на душе и так было светло. Вышли в поле. В прошлом году на нём выращивали лён и часть его, неубранного, пустили под снег. В тёмных бабках стоял он по краю оврага.
След русака мы взяли сразу за скотным двором и, возбуждённые, начали тропить. Попадается «петля», потом «двойка», значит, заяц идёт на лёжку. Отец давно готов. Я напряжённо выглядываю из-за могучей отцовской спины, стараясь первым засечь подъём косого. Движемся осторожно, по-кошачьи, часто останавливаясь. Нервы на пределе. Снопы все одинаковые: их много, как фигур на шахматной доске. Гадай, под какой заяц лежит.
Не углядеть нам его…
Так и есть! Вовремя ни отец, ни я не заметили, как русак соскочил с лёжки и, сгорбившись, прикрываясь бабками, неходко замелькал между ними. Пока перехватывали его бег, он уже в поле, далеко. На чистом месте, но вне выстрела. Преследовать бессмысленно: без собаки его не вернуть. Потоптавшись, мы подались домой.
На подходе к деревне батя не удержался: нацарапал куском кирпича на старых воротах скотного двора мишень, отошёл и, долго выцеливая, спустил курок. Выстрел заставил чуть вздрогнуть. Подошли к мишени. Сосчитали количество дробин в круге, оценили глубину их проникновения в сухие доски ворот. Ружьё било кучно и резко.
***
На другой день, когда я пришёл из школы, отца дома не было – ушёл устраиваться на работу. Здешнему колхозу нужен был кузнец. Способных держать кувалду хватало, а вот мастера не было. Условия оплаты достойные: натурально – мука, масло, мясо.
В день знакомства председатель местного колхоза Лебедев Сергей Анфилович, или, как звали его в народе, Анфилыч, посетовал на поломку ключика для завода карманных часов, и отец предложил свои услуги. Тонкая работа. Здесь мало быть кузнецом. Такой заказ по плечу только слесарю высшей квалификации. Отец вложил в поделку всё своё умение, и, когда вручил этот «золотой» ключик председателю, тот не мог сдержать искреннего восхищения. Он важно расхаживал по конторе и всем демонстрировал ювелирное изделие, обязательно требуя признания и своей заслуги: какого умельца он приобрёл в хозяйство. С тех пор они с отцом прониклись взаимным уважением и крепко сдружились.
Я теперь крутился возле отцовской кузницы. Где ещё можно столько увидеть? Интересно наблюдать за волшебным процессом, когда из горна достают алый, вперемешку с огнём, неопределённой формы кусок раскалённого металла. Молотобоец размеренно ударяет кувалдой по тому месту, куда указывает молоток кузнеца. Без лишних движений мастер поворачивает заготовку, постепенно придавая ей форму готового изделия – лошадиной подковы или зуба бороны.
Кузнечное хозяйство было старое и никуда не годное. Пришлось переделать горн – сердце кузницы, заменить насквозь дырявые меха.
После ремонта мехов отец несколько кусков сухой кожи, что покрепче, принёс домой. Облагородил их, смазав свиным салом, размял. Затем освободил обеденный стол и начал что-то кроить.
– Патронташ, – ответил он мне на любопытный вопрос.
Я заворожённо смотрел, переводя взгляд с его просветлённого лица на умелые руки, ловко и уверенно творившие задуманное.
Счастливые минуты…
А как-то раз совершенно случайно выяснилось, что отец умеет и рисовать. Хорошо помню этот вечер. Керосиновая лампа, отец за столом. Видно, хозяйственных дел тогда не нашлось. Он взял лист бумаги и без моей просьбы (я и не мечтал об этом просить) нарисовал карандашом: зима, лесная дорога и по ней идут лесовозы ЗИС-5, точно такие, как у нас в леспромхозе до войны. Меня потрясла реальность этого графического образа, возможность простым карандашом так ярко изобразить события.
Наши отношения с отцом на глазах срастались. Внешне он не проявлял ко мне ласки. Не помню, чтобы когда-нибудь папка подхватил меня на руки, обнял, потискал, поцеловал, игриво подкинул к потолку. Но какая-то великая сила всё больше тянула меня к нему. Сдержанным он был и в наказаниях, хотя поводов было достаточно. Только один раз он предпринял попытку отходить меня ремнём (я, играя, изрезал ножом кору яблонь). Куда там! Он только ещё снимал с брюк ремень, я – юрк! – под стоящую рядом кровать. Матка мне на подмогу. Заслонила от отца грудью:
– Да полно, Лёль! Не ты родил, не тебе и дотрагиваться до него.
Отец плюнул и отступил.
На дворе начало апреля. Весна набирает силу.
Она разрушает построенные зимой дороги, тормошит душу. Весеннее тепло окутывает деревья, пробуждая их от зимней спячки. Лес, стряхнувший с себя водянистый снег, темнеет и как бы становится ближе к деревне. Оживают перелески, наполняясь пробным тетеревиным токованием. На глухариных токах чертят по снегу мошники. Появляются перелётные утки, а значит, надо отложить до времени все будничные дела и включиться в весеннюю песню.
Отец дошивает очередную составляющую охотничьей экипировки – рюкзак. Его тоже нигде не купишь. Но человек с ружьём и авоськой вместо рюкзака – это не охотник. Пригодился старый брезент. Отец любовно обшивает кожей клапаны многочисленных карманов. Ремешки крепит самодельными медными заклёпками: не столько для прочности, больше для красоты. Подсадную утку одолжил у лесника.
Место охоты, выбранное отцом, называлось Шалуги. В километре от подворья, у леса, болотистая низинка заполнена вешними водами.
Вышел он из дома задолго до вечера – предстояло до зорьки соорудить шалаш. Я так и застыл тенью на крыльце, тоскливым взглядом провожая преобразившуюся фигуру отца, с не свойственной ему торопливостью широко шагавшего в сторону поля. Мать звала ужинать, я отмахивался: как вообще она может сейчас думать о еде? Весь вечер я напряжённо ждал, не прозвучит ли выстрел с той стороны. Но сколь ни поворачивал ухо в сторону поля, как ни прислушивался, приоткрыв рот и затаив дыхание, долгожданного звука так и не услышал. Быстро темнело. Захотелось есть. В избе под потолком приручённой луной светилась «летучая мышь». Мать собрала на стол. Волнение потихоньку отпускало. Наевшись, я почувствовал усталость, вроде сам только что с охоты.
Отец вернулся в полной темноте. Я подбежал к нему с немым вопросом в глазах...
Он степенно поставил в угол ружьё, корзину с подсадной, снял с плеча влажный рюкзак, подал его мне, и присев на табурет, стал стягивать раскисшие бахилы. Я придвинулся к свету, непослушными руками расстегнул клапан рюкзака, в нетерпении сунулся внутрь. Там что-то холодное, гладкое.
Есть! Я потянул и выхватил наружу.
Изба словно осветилась: кряковый селезень. Я оглаживал отливающую бирюзой точёную голову, атласную шею, коричневую грудь, кудряшки на кончике хвоста и яркие оранжевые лапки.
Мать недолго дала полюбоваться. Разрушила всю эту красоту, положив начало многолетней заготовке пуха для семейных подушек.
Ну никакой поэзии…
Не только отец любил охоту.
В доме напротив жил человек, для которого из всех времён года предпочтительней всего была осень: с зябкими туманами, слякотью, дождевой изморосью, с увядающей осенней красотой леса и надёжным охотничьим ружьём.
Его звали Кокин Александр. Он с войны вернулся инвалидом: вместо левой руки – культя, почти по локоть. Вот это «почти» как раз и служило ему тем местом, куда он бросал ружьё при выстреле навскидку.
Сашка Кокин был на десять лет моложе отца. Среднего роста, сухощав, подвижен и горяч, особенно на охоте. Он был «затяжным» гончатником. И, видно, за верность страсти судьба подарила ему гончую, какие на век рождаются единицами. Не забуду её никогда. Выжловка, двух осеней, по кличке Эльма. Взята была щенком. Работать начала с шести месяцев. Крепкие, в комке, лапы, хорошо развитая грудь не знали «стомчивости». Чутьё, как бритва, не оставляло ни зайцу, ни лисе шансов оторваться ни в июльскую жару, ни в дождь, ни в январский мороз...
На дворе грибной сезон. Мы с матерью решаем прогуляться до ближней опушки. Мать в положении и далеко заходить в лес побаивается. Год на грибы выдался на редкость урожайный. Я хорошо помню это место: белые грибы с одноцветными тёмными шляпками выстроились нам навстречу семьями по шесть – десять штук, будто на плантации. Их количество даже для этих богатых мест было необычным. Мать, истолковывая это обстоятельство по-своему, беспокоилась:
– Быть опять войне.
Наполнив наши неёмкие прогулочные корзины, мы вернулись домой.
Отец урожаем грибов заинтересовался, и на следующий день мы уже втроём, с Кокиным, пошли на то же место. Решили взять с собой Эльму: пусть разомнётся – охота на носу.
Приходим. Грибов не стало меньше. Начали с азартом собирать. Выжловка ртутью разливается по мелочам вдоль лесной опушки. Мужики, собирая грибы, невольно посматривают за гончей.
И вдруг Эльме как на лапу наступили.
Она взвизгнула – и началось... Мужики, не сговариваясь, кинулись в разные стороны выбирать лаз. Меня оставили невольным заложником корзин. Одного – дрожащего от возбуждения. Гон стал удаляться, но не в сторону полевых просторов, а завернул в лесной массив.
Стало ясно – беляк! Он пытался сбить гончую со следа, но Эльма, не дав ему использовать свои уловки, выжала зайца на край опушки. И тогда он, лишённый выбора, под энергичным натиском выжловки, утратив всякую осторожность, вылетел прямо на нас, воспринимая охотников как меньшее зло. Сегодня его расчёт был верным. Тут же, как по нитке, появилась Эльма и, не удостоив нас взглядом, не реагируя на наши подбадривания, обдав горячим дыханием, промчалась следом.
Вечерело. Лес постепенно терял очертания. Мы стали остывать и вроде даже устали. От чего? От топтания на месте? От страсти, не находящей выхода?
Заяц, проходя несколько раз у места подъёма – лёжки, переместился обратно в лесной массив и там накоротке начал кружить. Эльму голосом с гона не снять – бесполезно. Её в этом состоянии не снимешь ни рогом, ни звуком выстрела из ружья. Только ловить или, махнув рукой, отправляться домой. Решаем ловить. Подобрав корзины, двинулись.
Гон кипит. Голос у Эльмы какой-то особенный, под стать всем её необычным качествам: чистый, богатый оттенками тонов, которыми выжловка свободно выражала своё состояние души. Он был однотонным, когда добыча отрывалась; лился дуэтом, когда расстояние между ними сокращалось, и даже раскладывался на три голоса, когда Эльма видела зайца. Такая собака – как скрипка Страдивари.
В лесу совсем стемнело. А гон, будоража засыпающий лес, продолжался. Жаркий. Грубо разрезая тишину дивным переливчатым стоном, который гончатники издавна называют песней.
Но нам уже не до песен.
Саня встал удачно: беляк прошёл в сажени от него. Он приготовился к встрече с Эльмой, молчком бросился на неё, за что-то ухватился, но мокрая выжловка в азарте налимом выскользнула из рук. Отец стоял на своём лазу, слышал шуршание рядом, но, не обладая ловкостью Кокина, был бесполезен. Я тем более: сидел на корзине в нерешительности, не зная, как себя вести. Вокруг была сплошная темень.
Перекликаясь, мы сошлись. Пока шарахались, Сашка потерял свою корзину. Одно к одному. Придётся завтра с утра бежать за ней. Эльму искать не пришлось – вернулась ночью. Голод привёл.
А меня с этого дня охота накрепко присушила к себе.
Вообще-то лето несло мало удовольствий: жара, пыль, настырные комары и мухи. Чтобы спастись от укусов, хотя бы на время сна, я в просторных сенях коридора, над кроватью, смастерил полог. Подвесил его и лежу, блаженствую. Если жарковато – одеяло откину. Никто не кусает. Никто не мешает.
Нет, смотрю, кто-то лезет. Клавка! На целую ночь… ко мне в полог. Моей фантазии на такое явно бы не хватило.
Чем мы занимались? Мне одиннадцать, ей тринадцать. Лежали рядышком, дышали, играли в «дочки-матери», изучали друг друга. Невольно сравнивая тело девчонки со своим, я подметил одну важную конструктивную особенность. Оно было… Как бы это сказать поточнее… Ну, скажем так: не совсем обычным.
О! Неполнокомплектным! (Будет правильней.)
Свою догадку я решил в ближайшую же ночь перепроверить, но наш кружок юных натуралистов взрослые безжалостно разогнали. Впечатление о лете было испорчено окончательно.
Зима. Она в этот год малоснежная.
Используем любую возможность для охоты. Запланировали выход и на ближайший выходной. Сбор в шесть утра. Погода стоит заказная. И тут всё рушится: к утру, прямо к нашему выходу, матери приспичило рожать. Вот что значит – не увлечена охотой. Ни один зайчатник себе такой вольности не позволил бы. Начались схватки. Роды тяжёлые. Мать стонет, лёжа на полу. Отец помехой беспомощно ходит вокруг. Быстрее бы уже! Может, успеем ещё отохотиться.
И появился на свет мой брат – Валентин. Отец решает остаться дома.
Ну вот, я так и знал!
Стук в дверь: это Кокин с Эльмой на поводке. Отец пошёл объясняться. Не знаю, что уж он будет там придумывать… Охота сорвана, и оправданий тут быть не может. Я, видя, как судьба отвернулась от меня, огорчённый, лёг на кровать и тоже в отместку отвернулся от всех и заснул.
Великой радости от рождения брата я не испытывал. Понимал, что теперь у меня проблем только прибавится. Ну я же говорил… Подвесили к потолку на гибком оцепе люльку. И качай. Если руки устали, предусмотрен ножной привод – верёвочная петля под ногу. Больно просто!
Понимая моё положение, мне помогала Клава. Она приходила и добросовестно качала малыша. Правильно подмечено: не имей сто друзей, имей сто подруг!
В гостях у деда сытно, а всё же тянет домой, в Анисимово.
Летом отца приглашают на работу шофёром. Возвращение в свой дом даёт ему шанс почувствовать себя Мужчиной, а матери – полноправной Хозяйкой. Мечталось вновь расправить плечи, выпрямиться и начать жить набело. С чистого листа.
Переехали.
Дворина не обустроена. Огород не посажен. Да разве дело в огороде… Теперь главное – вдохнуть душу в заурядное деревянное строение, которое станет для меня самым святым местом на земле – родительским домом.
Особого сожаления, оставляя Лубяны, я тогда не испытывал. Если бы не переезд, то это лето вообще ничем бы не отличалось от других. Выхожу на улицу – меня встречает тишина. Вся деревня на сенокосе (не знаю, лично мне этот сенокос с детства «не показался»).
Тянусь домой. В заупечи, под чистым льняным полотенцем, нахожу свои любимые плюшки. Наедаюсь, и мне опять становится скучно.
Пойду Вальку помучаю...
Полегчало!
***
Наступило первое сентября, неожиданно и нежелательно.
В школу, в пятый класс, теперь нужно было ходить за два километра в село Лапшанга, богатое для меня историей. Отсюда родом бабушка Дарья. Здесь в церкви венчались родители.
Теперь в алтаре колхозный склад.
В здании бывшей духовной семинарии – школа.
А на погосте, прямо на могилах, школьный двор – место проведения торжественных линеек.
Ни время, ни наши кирзовые сапоги не смогли полностью втоптать могильные плиты в грязь. Они упорно, будто заговорённые, молча поднимались из земли. Я любил читать выбитые на камнях строки, как обращения из другого, неведомого, мира.
Сюда, на свои пионерские сборы, мы приглашали старших товарищей. Слушали их рассказы о подвигах. Клялись быть похожими...
Наиболее уважаемые Советской властью люди имели возможность не тратиться на изготовление памятников для своих близких, а брать эти. Я и теперь узнал бы многие плиты, использованные по «второму кругу».
Сэконд-хэнд, мать вашу!
Начало учебного года пролетело незаметно. Вот и ноябрьские праздники. Морозит крепко. Земля, не прикрытая снегом, промёрзла и гудит под ногами.
Река встала. Приготовилась к зиме.
Спускаемся под угор. Нас трое. На валенках – примитивные коньки. Одеваемся тепло. На мне ватное зимнее пальто, тёплые рукавицы. В руках чикмара – специально выпиленный из дерева чурбак с ручкой-сучком. Пробуем лёд: держит отлично, только озорно потрескивает от вечернего заморозка. Но мы хорошо знаем разницу в надёжности осеннего и весеннего льда и потому доверяемся. Двигаемся в сторону Михаленино. Через прозрачный, как стекло, лёд выискиваем стоящую у берега рыбёшку, ударяем чикмарой по льду, точно над ней, и глушим рыбку. Так и продвигаемся вдоль берега.
Мне на пути попадается весло. Оно не подходит к нашей домашней лодке, но какая-то внутренняя хозяйская жилка заставляет поднять это бесхозное добро и тащить за собой, чувствуя неудобство на каждом шагу.
Мы отбомбили весь макарьевский пляж. Подняли несколько налимчиков. Переехали через реку. Там прошли. Пора домой. Я перехватил прилипшее весло в другую руку и заскользил. На середине реки меня окликнул кто-то из друзей. Я резко затормозил. И вдруг чувствую, что лёд перестаёт быть жёстким. Он податливо уходит из-под ног.
Я оказался в полынье.
Чёрная холодная пучина обожгла меня.
Первое, на что обратил внимание после секундной растерянности, – «ненужное» весло. Когда я повис на нём всем телом, края полыньи выдержали и не обломились.
Друзья благополучно достигли берега и уже оттуда молча, парализованно наблюдали за мной. Видно, помощи от них не дождёшься (на бога я и сейчас-то мало надеюсь, а тогда и подавно его в расчёт не брал). Одна надежда – на себя. Я изо всех сил пробиваю чикмарой лунку впереди себя и на вытянутой руке держусь. Пальцы постепенно слабеют. Течение настойчиво затягивает меня под лёд.
Я не плачу, не кричу... Тихо тону.
Ватное пальто – от него не избавиться. Водолазными ботинками становятся валенки. Начинаю снимать их. Получается с трудом.
Один валенок почти снял.
С угора спускается человек. Издалека не узнаю, кто. Он на коньках. Решительно пересекает реку и кричит мне:
– Витька, держись!
Одноклассник, Лёвка Карпов, с которым я сижу за одной партой. В руках у него сучковатая палка. Метров за двадцать от полыньи он лёг и по-пластунски с деревянным обрубком в руках пополз ко мне. Как эстафетную палочку, передал свободный конец сучка в мои руки и потянул на себя. Я подтягиваюсь, обламывая кромку льда. Вот-вот его самого в полынью стащу… Одной рукой переставляю весло, другой тянусь за сук. Края полыньи ближе к берегу становятся крепче, и вот я выбираюсь на лёд. Он трещит, крошится, но держит. Передвигаюсь без резких движений и вдруг замечаю: «А где же вторая варежка?» Добротная такая, меховая. Я оборачиваюсь и вижу её, одинокую, на краю полыньи. Если бы утонул, ясно, что варежка не нужна, но сейчас-то обошлось. Разворачиваюсь и ползу к «родной» полынье. Замёрзшими пальцами дотягиваюсь до рукавицы и, развернувшись на пузе, как тюлень, правлю обратно к берегу.
Стемнело. Подмораживало.
Пока отжимали пальто, валенок колом замёрз, да так и остался полуснятым. Одежда превратилась в сплошной ледяной панцирь: шевельнёшься – трескотня идёт. Сам идти не могу. Меня подхватили под руки, как манекен, и повели. Затащили на старину, к бабушке. Уложили на русскую печку, достали где-то чекушку водки (большой дефицит). Отогрели, отпоили, на другой день я пошёл в школу.
Стоило ли ради этого спасать?
Весна.
На глазах меняется природа.
У дома на берёзе повешен слаженный отцом скворечник. Долго птицы не решаются поселиться в нём – настораживает необычность жилища: крылечко с точёными перильцами, резные наличники, крыша с ненужной трубой. Но смельчаки нашлись.
Просыпается река: белёсое полотно зимнего ледяного панциря, словно кистью невидимого художника, покрывается тёмными мазками. Уставшая за зиму вода, усердно подтачивая нагретый рыхлый лёд, помогает солнцу и упорно стремится вырваться из ледяных оков. Вот и первые полыньи, расширяющиеся с каждым часом. Нарастает и множится издаваемый рекой гул. Его слышно издалека. Со скрежетом, огрызаясь, наваливаются друг на друга льдины, выползают на берег, создавая хрустальные надолбы. Река освобождается ото льда, начиная с низов, частями, плёсами.
Весной угор первым принимает солнце, подставляет под его ласковые лучи свои бугристые бока, вдыхает свежий ветер и запахи молодой травы. Мало в деревне жителей, оставшихся равнодушными: каждый, хоть ненадолго, да приходит на угор в ожидании, когда пронесёт реку. Для всех это торжественное событие, которого ждут всю долгую зиму.
Вечерами сюда, к скамейке, стягивается и стар, и млад.
«Послюнявиться», как выражался мой отец.
Трескотня ледолома прошла, но представление не окончено. Извилистый поворот, как театральный занавес, выпускает на прямой плёс белым лебедем сойму. Это сооружение представляет собой огромные плоты заготовленного зимой леса с бытовой избой, с весёлой командой сплавщиков. Увидев сойму, люди облегчённо выдыхают, точно сами помогли ей появиться. Каждый воспринимает увиденное по-своему: для одного – это «алые паруса» мечты о сказочной жизни, для другого – уплывающие безвозвратно годы...
***
Постепенно я взрослел. Менялись мои интересы.
С младшим братом нас разделяли одиннадцать лет, поэтому ничего общего с ним быть не могло. Мало помню наши отношения. Разве что один эпизод.
Купили мне родители модную, красивую кепку. Собираюсь на гулянку, ищу её – нет нигде. Пошёл на улицу. Разузнал: Валька забрал. Я кинулся под Михаленино, на перевоз. Бегу под гору, смотрю – вываливает навстречу. Надо было видеть... Сам весь в глине, новый картуз в глине, козырёк набок. Попало ему, конечно.
К сверстникам я интерес утратил. Со взрослыми парнями было куда веселей. Выпивка. Подружки. Растревоженное тело и душа испытывали великую смуту. Я мечтал встретить красавицу. Ну хоть чуть-чуть похожую на героинь кино: Серову или Ладынину. Моя мечта – белокурая. У нас в деревне таких не было, и я подался в сторону Варнавино – «города», как хотели считать его старожилы.
По-родственному заглянул к Антоновым. Их сын, Володя, приходился мне двоюродным братом и закадычным приятелем.
Решаю, куда дальше идти. Рубль, полученный на мороженое, кажется, скоро насквозь прожжёт карман брюк. Подаю его продавщице и стою в ожидании своей порции мимолётного счастья. Стою – и чувствую на себе взгляд. Поворачиваю голову. На меня с интересом смотрят огромные серые глаза... белокурой, моей мечты.
Так и не знаю, ел я тогда мороженое или нет?
С этого момента всё во мне перевернулось – Она незримо преследовала меня днём и ночью.
В зимние каникулы, на Новый год, не ожидая от деревенского Деда Мороза никаких сюрпризов, я засветло отправился в Варнавино. Остановился у Антоновых. Вовка утюжил брюки и собирался на бал-маскарад. Мне тоже, как могли, придали городской вид. Обменяли валенки на ботинки, аккуратно причесали.
Тётка Шура для поднятия в нас боевого духа взяла балалайку и ободряюще сыпнула вслед:
Меня судили на бору
За Матанькину дыру.
За её черной хохол
Да пишут пятый протокол.
Мы у Дома культуры.
Людей – не протолкнуться. Очередим в раздевалке, ждём. Народ прибывает. В этой толпе я вижу знакомое лицо. Взгляды наши встретились.
Она растворилась в массе.
Музыкальное сопровождение бала – баян и входившая в моду радиола. Зал задышал музыкой. Я ищу свою золушку. Вижу её. Танцует с одним, её перехватывает другой и ещё – Володя, мой двоюродный брат. Зависть моя не знает предела. И безысходность... Полная.
После вальса Володя, разгорячённый, подходит ко мне:
– Она хочет пригласить тебя на «белый» танец.
Но ведь я не умею!.. И уйти ноги не несут. Объявляют «белый» танец. Дрожу, как на верном лазу при охоте с гончей...
Подходит.
Подходит с такой завидной уверенностью.
– Пойдём танцевать.
Моя бессонная мечта, нарисованный образ стал явью.
Её звали Лиля Луковицкая.
Бал подходил к концу. Все, вероятно, определились со встречей Нового года. Вижу – из оживлённой группы, с другого конца зала она направляется в мою сторону. (Ну, думаю...) Нежно берёт меня за руку и ласково произносит:
– Проводи меня.
Я, тушуясь, подался следом.
Провожаю её до дома. Она показала мне затемнённое окно своей спальни и... не спешила домой. Потоптавшись у входа, как-то невольно мы оттопали от него и, приблизившись друг к другу на дозволенное расстояние, тихо шли по пустой улице. Куранты отбили двенадцать, и мы, обменявшись взглядами, поняли, что это, возможно, и есть настоящая встреча Нового года.
Медленно, как по заказу, падал снежок, крупными снежинками щекоча лицо. Мы ловили их руками, разглядывали.
Она,
заметив на моей щеке снежинку,
с уверением, что не тает,
неожиданно прижалась к ней.
Я почувствовал её губы...
При расставании Лиля предложила: «Завтра вечером родителей не будет, приходи».
На другой день, сдав городскую обувку, я отправился к ней. Тихонько постучался. Переступил высокий порог. Повесил пальто на вешалку и робко присел у порога на краешек стула.
– Напугался? Нет никого...
Она крутилась рядом в куцем халатике, не смущаясь, походя задевая меня, своим поведением всё больше придавая обстановке вид домашней. Я постепенно успокоился и просто смотрел на неё. Млел... С какими-то крапинками цвета спелой ржи в длинных, распущенных волосах, гибкая, она была чуть ниже меня ростом.
Время двигалось к ужину. Сели за стол. Она, согласовывая, спросила:
– Разве бывает праздничный ужин без стопки?
От такого предложения на душе просветлело. Здесь-то уж мы себя покажем – не дилетанты. Я согласно отмолчался.
Она достала из шкафчика графин, поставила гранёные рюмки, сама налила по полной.
– За что пьём?.. – и тут же, поправившись: – За Новый год!
Я уверенно взял рюмку. Первым привычно выпил до дна. Обстановка стала теплее. Я ждал, ну вот она сейчас скажет: «Пошли спать» – и предложит: или я иду спать в её комнату, она остаётся здесь, на двуспальной, или наоборот. Смотрю, она разбирает кровать и, приготовив, обыденно говорит:
– Давай ложиться, поздно уже, я устала.
Без демонстрации раздевается, укладывается к стенке, явно обозначив моё место. Я начал потеть... Сам в нерешительности: снимать брюки или нет. На мне великолепные свадебные брюки отца, сшитые из отличного английского бостона. Отцу в них так и не пришлось пощеголять – помешала война. Сегодня они, узкие, с подмылком, «забережённые» отцом, дождались меня.
Вот так и сидел я на кровати своей мечты.
В штанах! В paстерянности...
Не выбрав ничего умнее, я завалился прямо в одежде. Её терпению пришёл конец. И в качестве последнего аргумента:
– Я тебе завтра брюки гладить не буду.
Сдаюсь. Сейчас лучше быть «ведомым». Сознание обволакивает ощущение невесомости. Мы замолчали. Дальше слова были не нужны.
Сначала она...
Затем начал «тонуть» и я...
Мы перестали существовать
для остального мира.
Эта ночь была слишком коротка.
Очнувшись, я почувствовал её отсутствие. Слышу потрескивание горящих дров в печурке – пожалела меня будить, топит сама. Вижу её, ставшее таким родным, лицо. На щеках играют румяные зарницы пламени. Подошла ко мне, коснулась пальчиком носа:
– Вставай, соня, я уже завтрак сготовила.
Наскоро перекусив, снова легли в ещё не остывшую после ночи кровать. В дверь много раз барабанили. Мы заговорщицки молчали.
Зима прошла для нас необычно. Беспокойно...
Она – ученица выпускного класса. Нужно готовиться поступать в институт. Встречались редко. Ночевать у неё мне больше не приходилось. Уходил в ночь по заснеженному полю, через Красницу – овраг, до которого она при любом моём сопротивлении провожала. Уходил с напутствием, дороже которого ничего с тех пор не слышал:
– Я ЖДУ ТЕБЯ ВСЕГДА!!!
А иногда, не успев сходить в школу после свидания с ней, я получал письмо с узнаваемым угловатым почерком на конверте, от одного прикосновения к которому бросало в дрожь…
***
Я собираюсь в Варнавино за хлебом. По пути встречаю отцовского напарника Николая Карпова. С его сыном, Лёвкой, мы учимся вместе и сидим за одной партой. Именно Лёвка и был моим неожиданным спасителем, когда я провалился осенью под лёд, в то время, как все остальные только глазели.
Пошли вместе – вдвоём надёжней и веселей. За околицей, обернувшись, мы увидели, что нас неспешной рысцой догоняет стая собак. Ну, бегут себе и бегут. У них, небось, свои неотложные дела. Весна. Начало марта – «нерест». Мы продолжаем спокойно идти. Но стая поравнялась с нами, и начинается что-то непонятное. Собаки окружают, и к Николаю в ноги бросается неказистая маленькая собачонка. Его, домашняя, Дамка.
Это была сучка. Природа два раза в год наделяет каждую самку в собачьем мире притягательной для самцов силой. И сейчас Дамка невольно оказалась королевой этого собачьего бала. Лохматые кавалеры, грязно домогаясь, неотступно следовали за ней, слепо повинуясь силе природы.
Увидев хозяина, собачонка в последней надежде кинулась ему под ноги, скуля о помощи. Кобели пришли в ярость. Сейчас им было не до вмешательства Службы нравов. Злобно рыча, они набросились на Николая. Он грубо отпихнул свою собачонку ногой. Та взвизгнула, этим ещё больше подстегнув агрессивность стаи. Псы, как по команде, теснее обступили Николая. В руках у него на беду ничего не оказалось. Вокруг чистое снежное поле. Ко мне интереса у собак не было, а Николая начали рвать. Брызгающие разгорячённой слюной, ощетинившиеся дикие звери. Из белого армейского полушубка клочьями полетела шерсть.
Наконец, ему удалось отлепиться от сучки. Та выскочила на дорогу, и за ней вся стая, разом забыв про нас.
Осмотрелись. На укусы Николай в горячке не обратил внимания – заживут, вот полушубок жалко. Неспешно пошли дальше. Будет о чём рассказать дома. Неприятное событие. Одно хорошо – теперь оно в прошлом.
Но что это?!
Мы с ужасом обнаружили, что стая в полном составе нагоняет нас снова.
Приближается. Накрывает чёрной тучей.
И всё, как в жутком сне, повторяется: сучка – в ноги к хозяину, свора наваливается на него, я, с пустой авоськой, в стороне.
Бедовым смрадом
висит над истоптанным кровавым снегом
злобное рычание псов,
визг сучки
и глухие маты Николая.
На спине у него повис здоровый пёс. Шерсть на загривке ощетинилась. Волком рвёт голое тело, подбираясь к шее. Глаза налиты кровью. Пена хлопьями разлетается из оскаленной пасти. Николай едва держится на ногах. С каждым укусом ему труднее и труднее.
Оступился. Повело!..
Если упадёт – это смерть.
Нервно оглядываюсь по сторонам: ни палки, ни камня вокруг. Что за беспечность! Ведь могли за это время хоть что-то придумать. Вижу кусок проволоки у столба, пытаюсь выдернуть его из-под снега – не получается.
Собаки неожиданно, как и напали, разом оставили жертву, свалив в сторону. Я мельком глянул на Николая: алый от крови полушубок ошмётками висел на истерзанном теле; бледное, с якутскими чертами лицо сейчас до смешного напоминало перепуганного оленевода.
Этой же ночью Николая самолётом отправили в Горький. Перенёс одну за другой несколько операций. Всё обошлось, но он ещё долго лежал в больнице в Варнавино, восстанавливался. Надо было бы зайти, проведать, да некогда.
***
Конец марта. Солнце всё решительнее проявляет себя. Я тороплю время. В этом году отец доверил мне своё ружьё, и я с волнением начал готовиться к охоте с подсадной.
Лилька чувствует моё состояние:
– Тебя теперь не дождаться, хоть письмо напиши.
В этот вечер я спать не ложился. Нужно затемно добраться на место и успеть сделать шалашик (не школа же о нём позаботится). Утка из дикого помёта. Она куплена на стороне и привезена специально, аж из Заболотья. Прислушиваюсь к новосёлке, выпущенной в чулан. И она, то ли от волнения в новой обстановке, то ли по другой причине, молчала.
Наша молодая гончая Вьюга, услышав, как я хлопаю дверью, залилась лаем – ей, видно, тоже хочется на охоту. Тоже невтерпёж.
Я запихал подсадную в корзину и двинулся к реке. Слышу, кто-то шлёпает следом... Вьюга! Как она выскочила? Шикнул на неё и, считая, что этого достаточно, начал в полной темноте шариться под угор. Нащупав лодку, уложил на дно поклажу и оттолкнулся от берега.
Весна на редкость активная. Бурное половодье затопило всю пойму. Это затрудняло не только выбор места для охоты с подсадной, но даже просто поиск сухого взгорка. Я знал: высокие места надо искать на Волме. Задолго до зари наткнулся на островок. Причалил. Начал обустраиваться. Соорудил укрытие. Расправив болотники, пошёл пробовать глубину. Нормально. Забил в дно заранее припасённый кол с вращающейся площадкой – местом отдыха и обсушки подсадной.
Заря не ждёт – беспокоит своим пробуждением. В тёмном небе, над самой головой, прошла пара кряковых, сопровождаемая шварканьем селезня. Тяну из корзинки упирающуюся подсадную, несу к воде. Пристёгиваю шнур от «ногавки» к вращающемуся кругу.
Весенний утренник. На плёсе с рассветом тонким ажурным стеклом появляется ледок. Он всё теснее обжимает утку.
Сижу в шалаше и начинаю замерзать.
Мой мысок, рядом с «одёнком» прошлогоднего стога сена, пересёк зайчишка в непостижимом весеннем наряде. Словно только что из пьяной компании. На нём рваный, клочьями, грязный халат. Почуяв меня, он тормознул. Встал столбиком. Постоял, прислушиваясь, и сунулся в крепи, оставляя на кустах свою «зимнинку».
– Вьюги нет на тебя!
Смотрю на подсадную.
Некрупная (то-то хозяин особенно долго не торговался – мяса мало), темноватого крепкого пера, не свойственного домашним уткам.
Она постепенно осваивается в обстановке. Не прячет в траву голову от каждой тени пролетающих в весеннем небе пернатых. Плавает, замирает время от времени и, вытянув шею, прислушивается к весеннему гомону.
Покувыркалась, выискивая на дне корм, и затем сытая, довольная... подала голос.
Классика!
Это не был звук через набитый зоб, не голос беспокойства или тревоги. Это был призыв, откровенно выражающий сексуальные намерения. Я, как ни выжидал, сидя в шалашке, эту «трель», как ни молил о ней, от неожиданности выронил из рук сигарету (я и тогда покуривал). Голос хрипловатый, убедительный. (Не знаю, как селезень, а я бы на его месте, забыв про всё, прилетел.) Ещё раз короткая «осадка». Слышу в ответ далёкое приближающееся шарпанье.
Я замер, сжимая холодное ружьё.
Селезень. Прильнув к бойнице, пытаюсь заметить его вовремя. Смотрю, идёт на посадку, а там лёд. Растопырив оранжевые лапки, неуклюже скользит мимо утки. Не успел подправиться: я ему этой возможности не дал.
Прогремел выстрел.
Выскочив, я подхватил тёплую птицу, заодно расшевелил ледяную плёнку вокруг подсадной и быстро вернулся назад. Зари осталось немного. Моя душа и сердце поют в унисон с природой. Я хмелею от согревающейся земли, талой воды, набухающих почек. Никак не могу избавиться от зябкости весеннего утренника. Остывший организм клонит ко сну. Утка тоже поостыла. Выбралась на кружок, чтобы не замёрзнуть. Поёживается, шелушит перо. Но обстановку чётко контролирует, без интереса провожая взглядом куликов и кроншнепов. Сквозь дремоту улавливаю какое-то движение на воде... Кто-то нахально пробирается прямо в направлении моей шалашки. Сон как рукой сняло. Предстоят взаимные упрёки, недовольство. Так не до этого сейчас!
Реплики приготовил заранее.
Что?! Столбенею.
Выбравшись на берег, из последних сил отряхивается Вьюга...
В горячке я вырвал вицу и начал бессознательно охаживать ею гончую, которая, увёртываясь от ударов, заметалась по маленькому островку. Наконец, опомнившись, я взял мокрую, замёрзшую собаку на руки и потащил её в шалаш. Уложил на землю, укрыл снятой с себя ватной курткой и прижался к ней спиной. Согревшись, собака успокоилась и затихла. Как она меня нашла – в половодье, за несколько километров от берега?
Утка, отдохнув, снова настроилась на «лирику» и подала голос. На него сразу, ожив, отозвалась Вьюга. Я, больше не маскируясь, вылез из шалаша. Заря уходила до вечера. Пора собираться и мне. Выловил подсадную. Попутно оценил её состояние – в очень хорошей форме: не намокла, не шарахается от приближения к ней. Жаль только, что она не понимает, сколько радости сегодня доставила.
Сокращая ночной путь, двинулся по затопленным низинам прямо по направлению к дому. Пока грёб, согрелся. Вьюга, уткнувшись носом в добытого селезня, тихо подрагивала под фуфайкой.
Причалил лодку к берегу, поднялся на угop и обернулся.
Солнце заливало светом не видимую ночью природу. Весна сделала её неузнаваемой и прекрасной. Половодье понастроило множество островков в непроходимых дубовых гривах, напитало влагой грибные места и сенокосы. Сегодня его, половодья, короткий праздник. И я радуюсь вместе с ним.
Отдав дичь матери, выслушал похвалу.
Не тронула. Легковесная, не отцовская.
Пока торопил весну – на носу выпускные экзамены.
Где подсказали, где списал. Всё! Свободен... Теперь мало кого помню из учителей. Разве что классную, Зырину Нину Фёдоровну. Наша гончая Вьюга была взята у её мужа в деревне Меньшиково.
В школе мечтал: скорее бы на волю. Ну вот – кое-как дождался, и стало «думчиво», как говаривал Володя Антонов. Теперь придётся ещё и на день себе заделье искать.
У нас в доме появился новый жилец: молодая женщина – работница по дому, из соседнего Ковернинского района. Наверное, голод заставил её идти на заработки в другой район. Русоволосая, всегда с ухоженной причёской. Очень сдержанная в разговоре – пока не спросят. Правильные черты лица с оттенком татарского. Неплохая фигура. В глазах какая-то меланхолия. Создавалось впечатление, что её не беспокоит личная судьба. Мне это было только на руку.
У нас не просто ходит – живёт чужая женщина. Мы сталкиваемся в узких коридорах, она смущается. Я делаю эти проходы всё неудобнее... Она молчит, опустив глаза. Я наглею, эти ситуации начинаю создавать искусственно, искать их. Она терпит меня.
Был поздний вечер.
Родителей пригласили на семейное торжество к Антоновым. Меня не взяли, ей уходить было некуда. Я порывисто обнял её и начал теснить в сторону спальни. Не встретив сопротивления, осмелел, повалил на кровать.
ПОСЛЕ не было никаких разговоров...
Полежали вместе недолго. Я выскользнул из постели, она осталась лежать тихо. Я спрашивал: «Чего?», она с грустной улыбкой в ответ: «Ничего...»
Утром я пораньше смылся в Варнавин, а возвратившись поздно вечером, узнал, что она уехала домой. Сразу не почувствовал потерю. Только позже показалось, что дом опустел. Звали её Аннушка...
Шесть лет прошло с тех пор, как кончилась война. Казалось, ничто больше не напомнит о ней. Однажды вечером, в темноте, нарочный принёс отцу «казённую» бумагу со зловещим названием «повестка»: « ...получателю в указанный срок явиться в военкомат».
Было не до ужина. Отец и мать подавленно молчали.
Утром отец надел «базарную» одежду. Выглядел он необычайно встревоженным. Это проявлялось в медлительности – он оттягивал момент выхода из дома: то выйдет бесцельно на улицу, то вернётся, сядет за стол, бросая на меня пристальные взгляды.
Ушли вдвоём с матерью.
Я не мог найти себе места. Беспокоиться было из-за чего.
Год на дворе был…
Хотя какая, в сущности, разница, какой именно был год на дворе. Для основательного беспокойства вполне достаточно того, что этот двор находился на территории нашей страны.
Я остался с Валькой в качестве няньки. Брат был игрив и, не чувствуя остроты момента, увлечённо занимался своими детскими делами. Я же всё чаще подходил к кухонному окну, высматривая возвращение родных фигур. Двух… или одной.
Пропустил их появление. Увидел, когда они под ручку подходили к дому. На душе как-то разом отпустило.
Отец пришёл навеселе. И повод был. Молча, под гордым взглядом матери, он бережно достал из коробочки отливающую холодным серебром медаль «3а боевые заслуги».
Это был для нашей семьи праздник полного выдоха, освобождающий от вечного ожидания беды. День Победы, наконец, пришёл и в наш дом.
Почти не помню этого последнего лета свободы. Как на вокзале в ожидании поезда. Тягомотина. Лиля уезжала поступать в медицинский, пригласила на проводы. Я почему-то не пошёл. После этого наши отношения вышли из категории романтичных и, будто споткнувшись, пошли на спад. Сошли на нет. Прекратились. Она уехала без объяснений, а я собрался в наш «Новгород» – город Горький.
Я словно видел перед собой дверь, которая медленно закрывалась, предлагая мне на выбор: выйти или остаться...
Решил выйти.
Я уходил из родного дома, не обернувшись, не усомнившись ни на миг. Не предполагая, что смогу вернуться в него только через десять лет.
Именно сюда, в родительский дом, я привёз из Карелии свою молодую жену. Тут народился наш замечательный сын.
На родном пепелище, как на исповеди, дописываю я сейчас эти строки.
Только здесь моя душа обретёт свой покой.
Горьковская область,
Варнавинский район, деревня Анисимово, 1995 год
Я с волнением дочитывал последние строчки пожелтевших страниц рукописи отца.
Это даже мало похоже на текст…
Я будто бы долго всматривался в помутневшее от времени зеркало. Оказывается, у нас так много общего, что становится не по себе!
Отец свою жизнь считал яркой. Не знаю…
Расцветку с таким незатейливым легкомысленным рисунком у них в деревне принято называть «баской».
Отец с мамой такие разные, но вместе они – это я.
Как две шестерни в волшебных часиках.
Хочется понять, как этот слаженный гармоничный механизм был устроен. Жаль, что подобное желание возникает, когда потеря необратима. И вот уже каждая буква, сохранившая биение их сердец, на счёт!
Хочется лучше понять свою страну. Ведь и это – тоже я!
А понять непросто…
Почему такая великая и могучая держава, как Советский Союз, развалилась не под натиском внешней агрессии, не в результате вооружённого переворота, а так… под своим весом.
Тихо.
Следом воспоминания мамы – Костюниной (Яковлевой) Ольги Андреевны. Название какое-то неожиданное – «Утка с яблоками».
Утка с яблоками
…Утку тщательно ощипать, опалить, выпотрошить, натереть солью внутри и снаружи, начинить кисло-сладкими (лучше антоновскими) яблоками, нарезанными дольками. Затем положить утку на противень и жарить в духовке, поливая собственным соком.
Из рецептов русской кухни
Иногда в темноте приляжешь, закроешь глаза, и откуда-то издалека всплывают в памяти эпизоды детства. У меня оно было по-своему памятным.
Родилась я в глухой карельской деревне Куккозеро.
До меня на белый свет появились брат и сестра. Первенец – Петя. Он умер в двухлетнем возрасте. Клава тоже жила недолго. (Мама считала её красавицей.)
Трудно сказать, кому из нас троих больше повезло. Господь отвёл их от мук.
Когда я была совсем маленькая, то ходила между ног у взрослых, задирала голову вверх, глядела на них и удивлялась: «Как им не страшно там наверху?» У меня-то пол близко. Один раз решила проверить: забралась на лавку, оттуда на стол, встала, глянула вниз…
Мамочки!.. Ужас какой.
Я думала, что никогда не смогу подняться так высоко.
Тридцать третий год…
Как во сне, помню сцену, когда забирали отца. Вой, крики, стоны, слёзы. Папа несёт меня на руках по лесной дороге. Мне три года. Понять не могу, что происходит, но папино волнение невольно передалось, и я начинаю хныкать.
Ещё эпизод: нас везут на каторгу в переполненном вагоне.
Горя я не чувствовала. Помню только, что всю дорогу мы ели вкусную жирную селёдку. Потом хотелось пить. «Телятник» подолгу стоял в тупике. На одной из станций я даже на время потерялась.
Отца отправили в концентрационный лагерь, в Заполярье, а нас с мамой на поселение в Сибирь. Приехали на место. Вокруг тайга. Жильё – барак с нарами. Спали вповалку, не разбирая своих и чужих. Маму и остальных взрослых сразу увезли на дальнюю базу валить лес. Я осталась без мамы. С чужими больными и старыми людьми.
Первые уроки русского преподавал мне чахоточный парень. (Дни его были сочтены.) Он постоянно находился в бараке. Играл на гармошке, пел частушки. Одной запевке он охотно обучил и меня. Я, карелка, не понимала смысла слов, но сразу подкупила мелодичность незнакомого языка:
На х..й, на х..й мне жениться,
на х..й, на х..й мне жена:
куплю новую тальяночку,
бутылочку вина.
В одной рубашонке, босоногая, я задорно отплясывала под гармошку. Так всем хотелось угодить и понравиться, не могу…
Произношение поначалу было не очень, но когда через два месяца состоялось свидание с мамой, я свободно, без акцента, отчеканила номер своей программы. Мама расстроилась: «Чему учите ребёнка?» А мне сказала: «Оля, никогда не пой, это плохие слова».
Восковой, болезненный парень не был злым. В бараке меня никто не обижал. Да там никому до другого и дела-то не было. Люди со своей бедой не успевали…
Не помню, чтоб меня кто-то укладывал спать. Наверное, сама забиралась на нары – и без колыбельной. Под одеялом тепло, как в пуховом гнёздышке. Лежишь и слышишь, как дурит за окном вьюга, стучится к тебе. Но здесь, на людях, совсем не боязно. Сожмёшься комочком – и засыпаешь.
Иногда мама брала меня с собой в лес, в таёжную избу. Пока все на работе, я одна…
Вечер.
Темно.
Огненные блики, вырываясь из печки, беспокойно мечутся по стенам. Ветер зло подвывает.
Ой!.. В сенях вроде скрипнул кто-то…
Страшно.
Нет ничего страшнее страха.
Заберусь в овчинный тулуп, что висит над нарами, и стою – не дышу. Скорее бы мамочка пришла…
Позже мы переехали в село Берензас, нас поселили в отдельном доме. (О том, куда девались прежние хозяева, не спрашивали.)
Предгорье Алтая называют иначе Горной Шорией.
Рядом глухая тайга и горы! Коренное население – шорцы, охотники и рыболовы. «Глаз узкий, нос плоский – совсем русский». Приходили, предлагали рыбу, но покупать было не на что.
***
Ярким светлым пятном в сознании любого рано осиротевшего ребёнка остаются образы наставников и учителей.
Сидоров Иван Петрович, завуч нашей Берензасской школы. Он тоже обучал меня русскому языку. Было сложно, но очень интересно. «Фольклор», «поэзия» – эти слова впервые мы услышали именно из его уст. Он выразительно читал по памяти стихи. Это интриговало нас, побуждало самим найти книгу и прочитать. И искали. Если не находили в школьной библиотеке, то шли к нему в кабинет, и он давал нам свою.
У меня была особая причина любить Ивана Петровича. Он жил по соседству, в учительском доме, и изредка приглашал меня в гости. Обязательно угощал всякими конфетами, давал журналы полистать, картинки посмотреть и, одарив яркими коробочками, скляночками, провожал. Иду обратно и радуюсь: я, как путняя, была в гостях по приглашению!
Иногда он оставлял меня одну. Почитаю-почитаю и приберу в его холостяцкой комнате, где, кроме книг, ничего больше не было. Вернётся и обязательно похвалит:
– Спасибо, моя юная хозяюшка! – он даже благодарил не как все.
Сама я боялась его беспокоить, а то бы прибегала каждый день. Его беседы о профессии педагога заронили желание самой стать учителем и обязательно, как он, филологом. Иван Петрович называл свою специальность человековедением.
На войну мы его провожали всем классом. За двенадцать километров, до самого переезда.
Провожали насовсем...
Не могу забыть я и школьного сторожа – бородатого старичка, как из доброй сказки.
Школа была на отшибе села. Зимой в сорокаградусный мороз пока дойдёшь, руки озябнут. Он ласково возьмёт их в свои большие ладони и давай потихоньку, нежно, отогревать, пока не запылают. Потом откроет печную дверцу, посадит около и сам сядет.
Никого ещё в школе нет. Тихо. Темно. Сидим вдвоём рядышком, смотрим на огонь. Жар приятно румянит лицо. Хорошо.
Беседуем на равных.
О премудростях жизни, о добре и зле. Но больше о добре.
И так, пока кто-нибудь не придёт.
Я всегда просыпалась самостоятельно, рано. Часов не было, радио ещё не говорило. В школу приходила первая. Есть что-то в этом слове притягательное – «первая». А может, доброта сторожа тому причиной. И мне хотелось ласки. Хотелось прижаться к сильной, надёжной, открытой душе. Почувствовать себя защищённой, что ли…
Пусть хоть на миг!
У других детей для этого был папа…
С седьмого класса с нами занимался военрук. Учил мальчишек и девчонок с завязанными глазами разбирать и собирать автомат, окапываться. Мы разбивались по пять человек на «звёздочки» и соревновались – кто быстрее. Были случаи, когда он ударял сапёрной лопаткой по оттопыренной заднице ученика, спрятавшего только голову, и сокрушённо замечал:
– Ты тянешь свою «звёздочку» назад!
Я не помню, чтобы девочек учили шить, вязать или готовить.
Не нужны были мужчины и женщины. Нужны были отважные бойцы. Бойцы без пола, без индивидуальных особенностей. Всё остальное – буржуазные сантименты, отдаляющие победу мировой революции.
Из одноклассниц я помню только Валю Ласкину – отличницу. Мы с ней вдвоём перешли в восьмой. Средняя школа находилась за несколько километров, в городе Осинники.
И ещё хорошо помню Валиного отца. Уполномоченным был. Фамилии своей он едва ли соответствовал… У него была возможность отвозить свою дочь в школу на лошади. Догонит меня на санях по глубокому снегу да, поравнявшись, ещё подстегнёт лошадь, чтоб бежала резвее. Не успеешь с тяжёлой котомкой за плечами вовремя отскочить в сторону – собьёт.
Клеймо «дочь врага народа» было поставлено, казалось, навсегда. Как мишень для стрельбы на лагерной фуфайке.
Ох, и наревусь потом вволю... дождавшись, когда отъедут.
Одна, в предрассветной тайге.
Мама в детстве окончила четыре класса церковно-приходской школы. Четыре, но зато с похвальной грамотой. При наличии такого багажа знаний она считалась среди ссыльных одной из самых образованных.
Наш дом напоминал бесплатную юридическую консультацию: одна просит помочь разыскать детей, уехавших на встречу с отцом в Финляндию, – в дороге их настигла война; другая – написать ходатайство о выезде на родину, в Карелию, ввиду гибели сына – офицера; третья – заявление; четвёртая – деловое письмо в сельский Совет.
Среди ссыльных карелок не было ни одной грамотной. Вот их фамилии: Ильина, Гюбиева, Терентьева, Чусова, Васильева, Ретукина.
Все они тоже были шпионами, как я с мамой.
Жили мы дружно. Чего делить – беда одна на всех.
Жили, с гордостью распевая величавые гимны стране, «где так вольно дышит человек».
В детстве приходилось не только учиться, но и работать.
Много работать.
С третьего класса мы вместе со взрослыми целое лето были в поле: вязали и грузили снопы; молотили, веяли и сушили зерно на току; сгребали в копны сухое сено. Мальчишки, сидя верхом на лошадях, на волокушах возили копны к скирдам.
Хандрить и унывать было некогда.
С поля вернёшься – спешишь в огород. Мама ежедневно обходила участок – проверяла порядок. Если проходила молча – значит, всем довольна.
А я-то… Заглядываю вопросительно в глаза – жду похвалы. Но не было такого раза, чтобы она сказала: «Какая ты у меня умница, помощница, труженица!» Эти слова я мысленно сама себе говорила, следуя за ней по пятам. Тогда твёрдо решила: «Я своих детей за всё, за всё хорошее буду хвалить». Мама, думаю, просто боялась расслабить, изнежить меня.
Если бы она только знала, как нужна была её ласка!
Хоть самую малость.
И дом был на мне. Утром испеку, как умею, хлеб; приготовлю еду; соберу узелок для мешочника – так звали человека, который отвозил обед для работающих на базе. Мою холщовую сумку рассматривали там особенно тщательно:
– Ну, Шура, показывай, что твоя стряпуха приготовила?..
Хлеб, может, и не всегда удавался гладким, красивым, но остальное щедро уложено: молоко, три яйца, сваренных вкрутую, огурец, помидоры, баночка тыквенной каши. Кое-что менялось изо дня на день. Мама передавала одобрительные отзывы односельчан. Услышу приятное – и ещё больше рада стараться.
Список дел для меня на весь рабочий день записывался в сенях на стене. По исполнении задание вычёркивалось. Вечером всё соскребалось, на другой день – по новой. Иногда пункты повторялись. Контроль был полный.
Мне кажется, я умела всё.
Может, поэтому после пятого класса меня взяли поварёнком в тракторную бригаду на Ближний баз. Мужчины работали в три смены, а я их кормила. Чтобы оправдать доверие взрослых, старалась вовсю.
Помню, обед был готов, оставалось свободное время. Я решила проявить инициативу – подать на десерт, как сказали бы городские, клубнику. (Горные склоны просто усыпаны ею.) Набрала полное ведро ягод. Овсяный кисель ели с холодным молоком и свежей клубникой. За находчивость и старание мне объявили благодарность в вечерней «Молнии». Через наш баз шли и со Среднего, и с Дальнего. Все читали, хвалили.
Вот оно какое, настоящее-то Счастье!
На Среднем базу поваром была девушка постарше, так я подбила её ночью, при луне, вязать снопы. Все проснутся: «Кто это, мол, так постарался?» А это мы… Мы!!! (От мала до велика энтузиазм тогда проявляли непоказной.)
Обильная роса, стерня не ломается – благодать. Мы вдвоём за ночь связали тысячу снопов. Наутро радости-то всем было! Кроме того, что начислили трудодни, нас ещё особо отметили в колхозной «летучке». Боже, сколько потом разговоров было!
Пролетело лето. Зима.
Пурга своим снежным колючим покрывалом укутала горы и долины. Всё живое в природе замерло. Отдыхает. Набирается новых сил. Ждёт весны. Природа расслабилась, а люди… Для человеческой заботы нет межсезонья. Работы всегда хватает. И в студёную пору тоже. На всю зиму мама переходила на работу в пимокатную. Благодаря ей я носила на танцы в сельский клуб лёгонькие белые фетровые валеночки. В вихре вальса они скользили не хуже туфель. Земли не чувствуешь под собой, когда с партнёром кружишься.
Это если с желанным, конечно.
В выходной, слегка морозный день ездили за сеном. Ответственная работа. Стог метать надо умело, не абы как. Иначе дорогой сено рассыплешь. Я наверху. Бастрыком нужно сильно прижать копну, а во мне, ребёнке, сколько веса, столько и силы.
– Оля, нажимай сильнее!
– Мамочка, я изо всех сил стараюсь – не получается...
– Ну, слазь тогда. Помоги натягивать верёвку.
Мать и наревётся, и вспомнит соседку, у которой взрослый сын, и отца, которого рядом нет, и пожалеет, что Петя, первенец, умер. Что же это такое, господи?..
Но сколько ни реви, воз-то надо укреплять!
Окончательно разозлившись на свою беспомощность, мама упирается ногами в сено, параллельно земле, и копна, как по волшебству, прижимается.
Воз готов! В путь.
Пути-дороги памятны мне.
Дальние, трудные, но со временем ставшие такими родными, они были духовниками моих мыслей и чувств. Много километров по Сибири пришлось перемерять пешком, с сидорком на спине. Плечи, кажется, с тех пор и болят от всех поклаж и ремня.
В детстве я получила спартанское воспитание: у мамы никогда не было привычки целовать меня при расставании. А прощаться приходилось часто. Слишком часто.
Мама провожала за калитку, а я, удаляясь, махала ей рукой и пела всегда одно и то же: «До свидания, мама, не горюй, не грусти, пожелай нам доброго пути!»
Она плакала, будто я уходила навсегда.
Вспоминаю, как один раз, в слепую пургу, шла я одна из Осинников домой. В лесу намело. Ноги вязнут в снегу. Темнеет. Ветер усиливается. Тону местами по пояс, выбиваюсь из сил. Валенки с каждым шагом вытаскивать всё трудней и трудней. Решаю двигаться в сторону основной дороги, что ведёт на баз.
Не дойти…
Опустилась отдохнуть. Обманываю себя – на секундочку только. Кружится голова. Пальцы на руках, как чужие, не слушаются. Одежда покрылась ледяной ломкой коркой. Равнодушие к происходящему потихоньку вытесняет волю…
Неужели конец?!
Эта мысль разбудила, добавила сил. Кое-как встаю и по шажку еле-еле двигаюсь. Сама себе приказываю: «Не сметь расслабляться, только вперёд! Ты должна выстоять!»
Домой попала далеко за полночь, чуть живая. Мама испугалась, натёрла меня тёплым самогоном и ещё выпить его дала с мёдом и малиной. Уложила на горячую русскую печку. Укрыла тулупом. Всю ночь я металась в бреду, силясь выбраться на дорогу. Мама не спала.
На другой день утром я опять в пути.
Чудо какое-то!
***
Май 45-го года.
Весна в Сибири вообще яркая, а эта особенно.
Всё оживает. Горы обнажаются и становятся романтически-восторженными. По склонам наперегонки друг с дружкой бегут задиристые ручьи.
А тайга?! Сейчас такая разная и загадочная, чистая и целомудренная. Небо высокое-высокое, а солнце при этом с каждым днём ближе. Тепло становится!
В душе тоже происходит обновление. Хочется жить и совершать благородные поступки. Петь хочется. После морозной зимы обострённее чувствуешь красоту. Может, поэтому вставать в шесть часов нетрудно, наоборот, даже интересно: раньше встанешь – больше узнаешь.
Как раз в такое время мы вдвоём с мамой и заготовляли за речкой Берензас на зиму дрова.
На дорогах наст. В глубоких ложбинах лежит ещё не тронутый солнцем снег. Сочное дерево хорошо пилится и колется. Валили сразу по десять – пятнадцать осин. Сучки срубала мама. Я их носила и складывала в огромную кучу. Деревья, сваленные последними, оказывались наверху. Их было легко пилить, полотно не зажимало.
А вот после того, как верхние брёвна распилены, начинаются адские муки для мамы: помощница ни дерева поднять, ни вагу, где надо, подсунуть не может. Бывало, мать, надрываясь, сдвинет бревно и, выбившись из сил, горько заплачет.
Я стою, молчу. У самой слёзы близко…
Выплачется, смахнёт рукавом горечь и опять за работу:
– Теперь легче, давай попробуем.
День Победы застал нас в лесу за этим занятием.
Смотрим: верхом нарочный летит. Ещё издалека с радостным криком:
– Шура, победа!!! Собирайтесь на площади у клуба леспромхоза, за всеми уже поехали. Будем праздновать!
День солнечный, весёлый, народ принарядился. Музыка. Кто обнимается и смеётся, кто плачет: по убитым, по утраченной без мужа молодости. Таких – большинство.
Это был единственный день, когда никто не работал. День всеобщей радости, ликования, весёлого буйства и ощущения долгожданной личной победы.
***
Папа.
Что я знаю о нём из рассказов?
Воевал на Гражданской. Был награждён серебряными именными часами за личную отвагу. Маму ездил сватать в соседнюю деревню Щеккилу на тройке лошадей, запряжённых в расписную лёгкую пролётку.
Жених на зависть: высокий, стройный, красивый. Прекрасный хозяин. Единственный сын у богатых, по тем меркам, родителей. Испокон веку семья занималась выделкой кожи.
Советской властью мой дед Андрей был приговорён к каторге. Как и большинство тогда – за шпионаж.
Мою бабушку и мою маму заклеймили на всю жизнь штампом «враги народа», обрекли на великие муки и лишили права на счастье.
Заключённые, нечаянно не посаженные, условно освобождённые – из этих сословий и состояло первое в мире пролетарское государство. Наиболее цельные, яркие, талантливые представители народов, из числа входящих в Союз, в первые годы после революции были высланы за границу или уничтожены.
В стране действовали законы противоестественного отбора.
Наши родители были назначены самой жизнью своей удобрить землю, на которой в будущем расцветёт и начнёт плодоносить сад всеобщего благоденствия.
Этакие райские кущи на костях.
А в тени деревьев можно будет не спеша пить чай с вишнёвым вареньем, выплёвывать косточки на погост и мечтать о чём-нибудь возвышенном…
Полностью реабилитирован дед был только в пятьдесят восьмом «за отсутствием в его действиях состава преступлений».
А «присутствием» тогда чего?
В лагере, когда уводили каждого десятого, он всякий раз оказывался в числе девяти. На его глазах расстреляли свояка, мужа маминой сестры тёти Мани. Попрощаться смогли только взглядом. Осуждённый на десять лет, он отстукал четырнадцать. Во время Отечественной войны папа просился в штрафной батальон. Не разрешили… Заставили подписать особую бумагу о добровольном желании остаться в лагере.
В сорок седьмом, весной, он вернулся.
Если бы домой... В место ссылки семьи.
Навигации до июля ждать не стал: добирался пешком восемьсот километров – от одной деревни до другой. Останавливался у местных жителей, чинил обувь, латал крыши. Хозяйка дома собирала котомку – и снова в дорогу. Так папа и прошёл весь путь. И худой, как живые мощи, явился к нам.
В тот день я на горе поднимала лопатой целину, расширяя полосу пахотной земли. Сверху дома видны, как на ладони. Смотрю, бежит ко мне девчонка и яростно размахивает руками.
Подбегает. Бессвязно, путаясь и плача:
– Твой отец из тюрьмы в шинели пришёл!
– В какой шинели, какой отец?! – волнуясь, вскричала я.
А сама бегу уже во весь дух с крутой горы.
Папа навстречу.
Слились…
– Папа, я так тебя всегда ждала! – только потом я поняла, что осознанно обращаюсь к нему впервые.
Стоим, обнявшись, на перекрёстке дорог. Отовсюду стекаются соседи.
Опомнилась я после слов старика Морозова:
– Оля, баня затоплена, есть ли во что переодеть отца? Я и одежду бы собрал.
Есть. Мы сберегли для него.
Папа, намывшись, облачился в чистое и вышел к людям.
Кто-то послал нарочного на базу сообщить маме радостную весть. Мама всю дорогу бежала, раскраснелась, волосы растрепались, но от этого она стала ещё красивее. Молча прижались друг к другу. Не целуются. Стоят в центре, а народ столпился большим кругом.
В голос ревут все.
И женщины, и мужчины…
По случаю возвращения устроили праздник. Нашлось спиртное, да и закуску было из чего приготовить. Несколько пар рук намывали, шинковали, жарили. Быстро накрыли столы прямо на улице, и все начали веселиться, словно это их мужья вернулись.
Глядя на родителей, я гордилась своими корнями. Восхищалась родительской чистотой, их умением любить преданно.
Меня, восьмиклассницу, поражало то, что за четырнадцать лет тюрьмы отец не утратил умения быть нежным. Из бани, которую он построил вскоре за домом, приносил мать на руках. Я с улыбкой наблюдала за своим влюблённым в маму отцом (мне родители казались старыми).
При нём мама сразу как-то расцвела, пополнела. Папа взвалил самое тяжёлое на свои плечи. С большим хозяйством забот и дел хватало. Летом он устроился работать на тракторе в леспромхоз: возил доски, брёвна, с охотой брал в руки топор.
Не зря Ленин писал: «Карелы – народ трудолюбивый! Я верю в их будущее».
Отцу за работу были положены хлебные карточки. Подошло время рассчитываться – не выдали...
– Хлеба ему захотелось?! Пусть спасибо скажет, что живой!
Только не знали мы тогда – кому именно сказать спасибо?
***
Пришла пора идти на работу и мне. Никто не понукал.
Необходимость – лучший стимул.
Я устроилась в Осинниках на шахту. Сняла для жилья койко-место у незнакомых людей. Из Берензаса не успеть – далеко. На работу к шести утра.
Одновременно училась в школе рабочей молодёжи. С утра – на работе, вечером – за парту. Шесть месяцев без отрыва от производства осваивала специальность моториста подземных транспортёров, постигала технику безопасности. В итоге могла самостоятельно управлять лебёдкой, грузить уголь с ленточного транспортёра, откатывать техникой вагоны, сланцевать лаву, пользоваться насосом, следить за работой мощных вентиляторов. Я потом даже сама заменяла сальники, не ожидая слесарей, чтобы техника не простаивала.
Каждый рабочий день начинался с получения наряда.
Что такое наряд?
За два часа до начала работы приходишь в кабинет начальника участка и узнаёшь о задании на день. Здесь докладывают об авариях за предыдущую смену. Тут же обычно проводится политминутка, во время которой все как один подписываются на государственный денежный заём в размере месячной оплаты. Решение это добровольное, а не то что «хочу – подписываюсь, хочу – нет».
Получив задание, идёшь надевать комбинезон, получать каску с фарой, аккумулятор – подзаряженный и проверенный заново. И на клеть – в лифт, чтобы опуститься на восемьсот метров под землю.
Если высота лавы, или, иначе, самого угольного пласта, небольшая, то сланцевать, очищать лаву от оставшегося угля, подтаскивать затяжки, чтоб крепить кровлю, приходится ползком, лёжа.
Бывало, развалишься себе, как барыня…
Выходит, шахтёр – вторая женская профессия, которая позволяет зарабатывать деньги лёжа. Но она не является древней. Это – завоевание Советской власти.
Я – ученица девятого класса – единственная из девушек работала в забое. Кругом одни мужики. Мат в воздухе стоит – глаза щиплет…
Дядя Федя Выглов попросил принести «коня».
Я решила, что предмет внешне должен хоть чем-то его напоминать. Ничего похожего не нашла. Так об этом честно ему и доложила, вернувшись обратно. Он свирепо глянул на меня, пошёл в глубь лавы и притащил оттуда какую-то ржавую проволоку. Трясёт ею у меня перед самым носом (чтоб лучше рассмотреть могла) и на весь забой:
–Что ё.………………………?!
Так обидно стало, что я заплакала.
Дядя Федя не ожидал: растерялся, обмяк как-то весь. Не видел ещё такого чуда под землёй. И как бы извиняясь:
– Ну что ты... Оля. Это же просто вводные слова. Через год ты будешь ругаться хлеще моего. Хочешь – научу!
Оказывается, для шахтёров «конь» – это вовсе не крупное копытное животное, как я думала. Это всего-навсего тросик с петлёй на конце, чтобы таскать затяжки для укрепления лавы.
Теперь я спокойна. После такого урока уже не забуду.
Педагоги – прямо от Бога!
Смена закончилась. Теперь ещё как-то нужно самой добраться до клети, подняться на-гора, принять душ, сдать лампы на проверку и аккумулятор на подзарядку.
Всё.
Устала.
Сейчас бы на квартиру, поужинать и отдохнуть, а тут школа. Поесть спокойно некогда. Обходилась кружкой холодной воды (чай мы в Сибири не пили) и на ходу куском хлеба с копчёной колбасой. Кормили рабочих теперь заметно лучше.
Однажды я опоздала на работу: пришла не в шесть часов утра, а около восьми. Я к начальнику участка Чепелю.
– Извините, я проспала...
– Иди, досыпай!
Со слезами выскочила из кабинета. Хорошо, слесари заступились:
– Николай Николаевич, она живёт на чужой квартире, занятия в вечерней школе заканчиваются ночью, пока поужинает. Тем более, это впервые.
Я за дверью стою, сквозь рёв прислушиваюсь.
– Яковлева, зайди!
Простил. Хотя имел полное право посадить в тюрьму.
Вспоминая о шахте, не могу смолчать о постоянном гнетущем ощущении: на тебя беспрерывно давит тяжёлый, чёрный каменный свод. На голову, на грудь, на глаза.
Спирает дыхание... Чувствуешь себя совсем маленькой и беспомощной.
На основном штреке ветродуй. К этому тоже не скоро привыкаешь.
Трудно молодой девчонке преодолеть и страх постоянной смертельной опасности.
Завалы. Сколько людских жизней смолкло под предательски обвалившимися пластами. Если бы все погибшие разом ожили – земля бы зашевелилась в тех местах...
Зачем выдумывать ад? Спуститесь в шахту!
Рискуют жизнью все рабочие, но особенно посадчики лавы.
Уголь весь отгружен, пласт закончился. Осталось только ловко сбить деревянные опоры, которые до недавнего времени поддерживали земной небосвод, – и «всего делов».
Смельчаки, особый отряд, должны топором с одного удара выбить столб и бежать ко второму, третьему – в сторону выхода, наблюдая, как пространство, которое ты только что занимал, перестало существовать, проглоченное обвалившейся землёй.
Не всегда и не все успевали вырваться из этой преисподней.
Иногда грунт, как своенравный разбуженный гигант, оползает не только там, где сбиты столбы, но и слева, и справа.
Везде...
Везде, и даже там, куда ещё только должны следовать посадчики, пробираясь к выходу. И вот тогда неподъёмная, чёрная бездна навеки поглощает и воздух, и свет, и жизнь, превращаясь в могилу. Посадчикам лавы перед началом работы давали для смелости спирт.
Считалось дурным тоном задумываться о фактической стоимости такого угля. Людей в стране хватало. Спирта тоже.
Конечно, те, кому не нравилась работа в шахте, могли, не дожидаясь пенсии, покинуть подземку. Но для этого нужно было сначала стать… беременной женщиной.
Других вариантов не существовало.
Наступила пора сдачи государственных экзаменов в школе.
И тут – на тебе!
Чепель сообщил: вышел указ, разрешающий увольняться квалифицированным рабочим из шахты для поступления в высшие учебные заведения.
Господи! Учиться на филолога – моя сокровенная мечта.
Чтоб папа дал мне добро оставить работу, я пригласила его к себе в Осинники в гости. Купила бутылочку, угостила хорошо и получила-таки согласие.
Вступительные экзамены в институт сдала на «хорошо», географию – на «отлично»: попались «угольные разрезы». Члены приёмной комиссии многое сами впервые узнали от меня. Шахтёрская пыль глубоко и надолго въелась в кожу рук. А веки – как тушью подведены. Полностью только ко второму курсу отмылась.
Лето пятьдесят третьего года.
Я, как и мечтала, – студентка педагогического института. Второй курс позади. Счастливая, я не подозревала, что сразу по достижении шестнадцати лет меня поставили на особый тайный учёт.
Наверное, весь период учёбы в институте мне не доверяли. За мной следили и доносили. Наушничали. Зачем? Мы настолько были преданы товарищу Сталину, что его смерть все восприняли как страшное, личное горе. Невосполнимую потерю.
Да, он был строгий, но как по-другому? Сталин для всех был не просто хороший.
Он – ЕДИНСТВЕННЫЙ!
Выбора просто не существовало!!! Люди слепо готовы были идти по следам его копыт на любые сомнительные дела. И все дела, на которые он вёл, становились правыми.
Он заменял собой Бога, он заменял царя, он был многим вместо отца. По одной простой причине: заблаговременно Бога, царя и во многих семьях отца – он уничтожил.
Ну а дальше, пользуясь словами махровой антисоветской книги:
И стал Таракан победителем,
И лесов и полей повелителем.
Покорилися звери усатому…
В течение долгих десятилетий руководство страны проявляло в отношении отдельных категорий своих граждан немотивированную жестокость, как сказали бы сейчас. Но никто не возмущался. Напротив, подобные действия власти единодушно одобрялись. Юноши и девушки дружно вступали в ряды правящей Коммунистической партии, которая до этого репрессировала их родителей, становились активистами. Это был сознательный и ответственный шаг для каждого посвящённого. Отказ в приёме наносил соискателю неизлечимую душевную травму. Исключение из партии делало продолжение жизни бессмысленным.
На очередную вспышку насилия народ откликался новым трудовым почином и становился при этом всё счастливей и счастливей.
Процветал мазохизм.
Всей группой мы сфотографировались с траурными бантами на груди. И это не было лицемерием. Мы, студенты, ночи не спали, волновались, достойный ли будет преемник?
Как вообще теперь ЖИТЬ?
Декан факультета, всегда строгий, недоступный, на митинге плакал. До этого мы считали Ивана Александровича бесчувственным человеком.
***
Первые студенческие каникулы.
По настоянию родителей еду на лето в Карелию, на родину. По адресу нашла маминого брата – дядю Сеню. Встретились. Я сразу подметила в его лице мамины черты. Спазм перехватил горло, ноги подкосились, слёзы навернулись на глаза. Не выдержала тяжёлой паузы:
– Дядя Сеня, не узнаёшь? Это я, Оля.
Он порывисто прижал меня, и мы долго стояли и рыдали в дверях. А затем до утра просидели за столом – душами тёрлись.
На выходной мы договорились ехать с ним в Щеккилу к бабушке и дедушке. Но получилось иначе: зашёл Ваня, мой двоюродный брат, он на рабочей машине отправлялся туда сейчас. Решено было ехать не откладывая.
– Я скажу бабушке, что ты – моя жена...
К дому он повёл меня огородами (позже я узнала: старики по этому признаку безошибочно определяли, кто идёт: местные или гости издалека).
Только зашли, он сразу с порога по-карельски:
– Бабушка, познакомься, моя жена. Нравится тебе?
Та, держась за шесток, медленно выпрямилась, стала вровень со мной и начала молча вглядываться. Я не выдержала, зарыдала, обняла её худенькую фигурку и сквозь плач сообщила, что я из Сибири… Оля.
Теперь воем завыли все, кто был тут. Прибежали с улицы соседи, родные. Они смотрели на меня, как на пришельца с того света. Сибирь им представлялась какой-то ненасытной адской машиной по уничтожению людей. Ведь и до меня многих увозили, но ещё ни один на родину не вернулся. А тут перед ними стояла девушка, модно одетая, стройная, худенькая и... родная.
Утром, когда солнце поднялось высоко, дедушка подсел к окну и попросил меня подойти поближе.
– Внучка, встань так, чтоб я увидел, какая ты.
Я с удовольствием выполнила его просьбу.
– Хорошенькая, вся в дочку.
К дедушке я испытывала особую нежность и, как могла, заботилась о нём. Вечером выискивала насекомых у него на голове, расчёсывала волосы. Он опустит голову на мои колени и задремлет, я не тревожу, пока сам не проснётся. Разволнуется, как бы мне не было брезгливо. Милый дедушка, безграничная любовь к близкому человеку не оставляет места для иных чувств.
Мы были нежны друг с другом. Видно, чувствовали: это наша последняя встреча. Прощаясь, я потеряла сознание у него на груди.
Как жаль, что в жизни не было такого друга рядом!
В этой же деревне жила старшая мамина сестра тётя Маня. Она угощала меня разными национальными блюдами. На столе: горячие калитки, сульчинат, кейтин пийруат, тенчой.
Я по-карельски говорила с трудом. Многих слов не знала. Но мамино желание исполнила: «С бабушкой, с дедушкой, со своими говори на родном языке: им будет приятно». Ваня шутил:
– Не обращайте внимания: Оля только что из Америки, поэтому волка путает с медведем.
Из Щеккилы он отвёз меня в Куккозеро.
Моя деревня.
Здесь я родилась.
И где-то здесь в довольстве жили люди, по доносу которых папа был осуждён. Мысленно я давно их простила. Но простить – не значит забыть. И разум чувству в таких вопросах не судья.
Утро. Солнышко желанно встаёт.
На краю разнотравной широкой луговины, на самом взгорке, – деревенский погост. Православная часовенка при нём разрушена. (Там, по рассказам, меня и крестили.)
Из густой высокой крапивы едва выглядывает пара бревенчатых венцов да лежит на боку резная маковка, неловко уткнувшись, как после верного выстрела, в землю крестом.
Сутуло нависая, жмутся кругом вековые ели. Укрыли ажурной траурной накидкой тени место расправы, опустили безвольно свои разлапистые ветви и стоят, не шелохнутся.
Молча скорбят.
Идём по деревне не спеша.
В нашем доме разместили магазин. Мне ещё издали указали двухэтажные бревенчатые хоромы. Покосившийся дверной проём, как немо искривлённый старческий рот, зиял чёрной дырой. Два маленьких окошка подслеповато глядят на дорогу, остальные наглухо забиты.
Подошла ближе.
Капли росистой влаги робкими слезинками блеснули на оконном стекле.
Порог…
Так защемило сердце, когда переступила его. Грудью уткнулась в спёртую, гнетущую тишину коридора. Едва переставляя свинцовые ноги, через силу, стала подниматься. Не то скрип, не то жалобный стон вырвался у лестницы.
Да что же это такое?!
Остановилась в сенях. Всё. Дальше не могу.
Нечем дышать.
В сильном волнении вышла на улицу.
С раннего детства мечтала я о поездке на родину. Верила, что когда-нибудь она состоится. Ждала. Поехала, счастливая, к родным, а папа, оказывается, в это время обгорел в запылавшем тракторе. Развился рак. Всё лето отец мучился от ужасной боли. Тяжелобольного, его отправили в областной центр одного. Мама по-прежнему не имела права самостоятельно покидать пределы села.
Я ходила к отцу в больницу, носила куриный бульон. Он тогда говорил, что если бы поел ухи из куккозерской рыбы, то непременно поправился бы. В больнице мы с ним подолгу откровенно беседовали. Я хотела попросить прощения за свои резкие порой ответы, но не повернулся язык: постеснялась, что неправильно поймёт... Зря.
Двадцать второго апреля в два часа ночи папы не стало.
– Что вы?! Ни в коем случае, в такой день ничего траурного! В стране большой праздник – День рождения Великого Ленина.
Перед смертью отец долго звал меня. Но никто не сообщил в общежитие. Маму на похороны не пустили.
Огромное горе,
которое неожиданно свалилось,
казалось,
раздавит…
А жизнь почему-то продолжалась…
Вот и летняя сессия.
Экзамены, несмотря ни на что, надо было сдать на «хорошо». Иначе стипендии не будет. Вместе с ней не будет и учёбы. Следом педагогическая практика. Две смены в пионерском лагере на горной реке Чумыш и отряд мальчишек шестого класса зарубцевали боль.
Ночами мне снились «причастия» и «деепричастия».
***
Никто не помнил случая, чтобы в Сталинском государственном институте был всесоюзный выпуск. А в тысяча девятьсот пятьдесят пятом году на удивление всем состоялся. Направление на работу давали с учётом желания.
Я в анкете указала Карело-Финскую ССР.
В мае пришёл вызов из Петрозаводска, и мы с мамой поехали на родину по-людски – в плацкартном вагоне. Всё лето были счастливые встречи, угощения, разговоры с родными. После смерти Сталина и мне, и маме можно было свободно переезжать из одной деревни в другую, не спрашивая ни у кого разрешения. Сколько хочешь переезжай! (Я думала, от счастья задохнусь.)
Как жила в Карелии?
Работала в сельской школе. Преподавала литературу и любимый русский язык. Старалась особенно чутко, внимательно относиться к детям, которые были лишены с детства, как я, отцовской ласки, внимания, защиты.
Вышла замуж не по расчёту. А всё, к чему относишься с любовью, не может не приносить страданий. Уж так повелось.
По убеждению вступила в Коммунистическую партию. Не желание сделать карьеру – искренняя вера в справедливость ленинских идей вела меня. Понадобились десятилетия, пока я заподозрила неладное… Избрали секретарём партийной организации. (Вот это уже было лишнее.) Чтобы оставаться верным избранным идеалам, лучше не знать, из чего они приготовлены. Нельзя заходить «на кухню»!
Маме я не позволила устроиться на работу. Хватит. За жизнь намантулилась. Она сидела дома: варила обеды, вязала носки, ремонтировала одежду. Обрабатывала одна, не ожидая ничьей помощи, картофельное поле.
Здесь, на родине, она острее воспринимала обиду за то, что её тридцатилетний труд, колхозный, бесплатный, никак не оценён – отказали в пенсии. Это был для неё последний удар. Переживала, рассказывая всем о ссылке, об унижении на допросах в комендатуре, о клейме «жена врага народа». Участковый терапевт ошибочно поставила ей диагноз – рак печени. Положили маму в больницу и лечили сильнейшими препаратами.
Лекарства оказались опаснее предполагаемой болезни.
В больнице у неё появились первые признаки нарушения памяти и разума. Меня она стала называть сестрой или Петей. От высокого давления мама поседела. Таблетки, уколы ненадолго уменьшали боль.
Бюллетеня мне по уходу за матерью, разумеется, не дали.
Лежать мама не умела. Хлопотала по дому. Если становилось лучше, она снова шла в собес просить пенсию, но не встречала понимания нигде...
Она стала уносить из дому вещи и раздавать на улице. Прямо беда!
Пришлось закрывать её под замок до конца рабочего дня. (Это мою маму – одну из самых мудрых женщин, каких только я видела на свете.) И наревусь, и нарыдаюсь порой...
То уйдёт в гости к чужим людям.
Однажды уехала куда-то и пропала. Я искала её, где только могла. В другой раз с вокзала, где она раздавала плетёные коврики пассажирам, её увезли в психиатрическую больницу. Через месяц сообщили: «Курс лечения провели, можете забирать». Муж поехал за ней в больницу. Рассудок у неё помутился окончательно. Мама, увидев зятя, разволновалась: «Чайку, чайку».
Больно было видеть её, остриженную наголо. Врачи настаивали отдать маму в Дом престарелых, где медперсонал дежурит круглые сутки. Я бы посчитала такой поступок по отношению к ней предательством.
Мама теперь всегда была в хорошем расположении духа. Она жизнерадостно пела одну и ту же похабную частушку:
Эх, милка моя,
шевелилка моя!
Сама ходишь шевелишь,
а мне пощупать не велишь!
Соседские дети смеялись над ней, строили рожи, тыкая в её сторону пальцем. Просили спеть ещё.
И это была не чья-нибудь посторонняя женщина...
Это была Мама. Моя мама. Любимая мама!
И беда даже не в том, что она лишилась разума. Нет. Трагедия, что такой трудолюбивый, терпеливый и мудрый от природы человек смог почувствовать себя по-настоящему счастливым в нашей стране, только повредившись рассудком…
Морозным январским утром, спустя год, мама трагически погибла насильственной смертью.
Я осталась одна. Матери не заменит никто.
Всё жутко. Нелепо. Как в жизни...
***
Больше меня здесь не удерживало ничто. Мы переехали с мужем к нему на родину, в Горьковскую область, в родительский дом.
Много позднее руководители страны открыто покаялись и решили выплатить компенсацию репрессированным семьям. За разорённые родовые гнёзда, за погубленную жизнь, за унижения…
Господи, да мы сроду-то не копили обид, а тут последняя горечь с души ушла. Кто бы знал, что доживу до такого!
Прямо из Правительства Карелии мне пришло извещение о денежном переводе. Я разволновалась: не знаю, за что и хвататься.
До почты иду, людей сквозь слёзы не вижу.
Подаю паспорт. Благодарю женщин за приятную новость, получаю квиток: «За конфискованное имущество: четырнадцать рублей сорок две копейки. Минфин КАССР»…
Бутылка водки стоила по тем временам десять рублей.
***
Горьковская область, Варнавинский район,
деревня Анисимово, 1995 год
Эпилог
Я перевернул последнюю страницу рукописи.
Как всё непросто…
Но не нам судить прошлое!
Нам бы хоть с настоящим как-то разобраться.
А пока считается, что «мы прорвались с боями из Бухенвальда в Освенцим».
***
Откровение родительских рукописей взволновало меня.
Я бережно уложил эти пожелтевшие страницы и вышел из горницы.
В сенях лестница на чердак, часть ступенек истлела. Осторожно поднимаюсь.
Смотрю: крыша в одном месте совсем прохудилась, и луч света через прореху падает на зелёный кустик. Берёзка с рябинкой растут. Уже на метр поднялись. Сами ярко освещены, а вокруг терпкий чердачный мрак.
Тихо. Таинственно. Как перед службой в церкви.
Пылинки млечным звездопадом вьются в солнечном конусе света.
Раньше чердаки густо засыпали землёй – вот и прижились два зёрнышка, занесённые сюда ветром. Дождик их напоил, солнышко осветило и обогрело. Тянутся деревца вверх, не сдаются. Переплелись ветвями, в обнимку, словно отец с матерью.
Погибнут они здесь!
– Милые мои, возьму вас с собой, прямо как есть, не разлучая.
Свежее дыхание ветерка и радостный шелест листвы – в ответ.
Владимир Ерёменко
Сердце говорит и болит.
В небо распахнулось пальто.
Как в глубоком детстве, навзрыд,
Родину люблю ни за что.
Юность истощилась, как мел.
Опыт не велик и не мал.
Песен не испел – не умел.
Гимнов не сложил – не желал.
Каково ей – мне ли не знать, -
Нас не порознь клали под гнёт.
И отца ей отдал, и мать.
И себя отдам, как возьмёт.
Ступишь в синеву – и забыт.
Сроду не копили обид…
Сердце говорит и болит.
Просто говорит и болит.
Карелия, г. Петрозаводск, 2007 год
Посвящается жене и другу
Галине Петровне Костюниной
ЗЕМНОЕ ПРИТЯЖЕНИЕ
Эссе
«…Вот вышел сеятель сеять;
И когда он сеял, иное упало при дороге, и налетели птицы, и поклевали то;
Иное упало на места каменистые, где не много было земли, и скоро взошло, потому что земля была неглубока;
Когда же взошло солнце, увяло и, как не имело корня, засохло;
Иное упало в терние, и выросло терние и заглушило его;
Иное упало на добрую землю и принесло плод…»
Не с рождения восприимчив к благодати человек. Но страдания, физические и душевные, постепенно готовят почву.
Незримый Садовник орошает её.
То сладкой патокой, то нашими слезами и кровью.
В повседневной суете, когда, как дворняга, занят погоней за собственным хвостом, некогда остановиться и задуматься. И вот однажды время будто бы замирает. Всё лишнее, второстепенное отходит на задний план. Главное выступает вперёд.
Глаза не разбегаются.
Нет.
По-настоящему главного – мало.
Сами собой приходят мысли о Добре и Зле, о Любви и Ненависти, об Истине и Правде, о Жизни и Смерти. Эта способность к осмыслению формируется исподволь, а проявляется вдруг.
Словно после летаргического сна, отстранённо, с высоты, взираешь на пройденный путь. Замечаешь то, чего раньше и не видел. Впервые открывается возможность себя понять. И для этого, оказывается, не нужно ничего выдумывать.
Требуется лишь всё точно вспомнить.
***
Волшебные стёклышки
Холодный сентябрьский дождь лил, не переставая, вторые сутки. Смеркалось. На улице сыро. Зябко. Одинокие прохожие бесформенными тенями проплывают за окном.
В печурке задумчиво потрескивают дрова.
Я придвинулся ближе к огню.
Хотелось побыть одному и многое осмыслить.
Мистические видения, которые возникли сегодня в тот момент, когда я печатал очередной снимок, взволновали меня.
Я помню, как появилось невольное желание оглянуться…
***
Нерешительным взглядом окинул комнату.
Один…
Но сильное, явное своей осязаемостью новое чувство не давало успокоиться.
Да, правильно, я как раз собирался печатать автопортрет.
Включил проектор.
Яркий луч света прошёл сквозь прозрачный негатив плёнки. И прямо под ним, на белом листе бумаги, появилось моё изображение. Поначалу оно было неясным, мало узнаваемым.
Для того, чтобы снимок реально, без искажений передал все оттенки, используют светофильтры. Всего этих стёклышек три: красное, жёлтое и синее. Мастер, пропуская через них обычный белый свет, оживляет изображение.
На первый взгляд, всё очень просто, если не задумываться…
А в действительности стоит хоть немного нарушить пропорции этих цветов – и человек на снимке выйдет совсем другим. Он будет напоминать того, настоящего, но это будет уже не он.
Осталось только навести резкость.
Моё второе «Я» на снимке начало выплывать из дымки и становиться всё более и более чётким. Наводить лучше всего по глазам. Всматриваясь в них, я ещё чуть тронул объектив, и наши взгляды встретились…
Границы реального стали размываться и плавно отступили куда-то в темноту. Только его глаза. (Вернее, глаза моего второго Я.) Между нами установился прямой контакт.
– Здравствуй! – сказало моё отражение.
– Здравствуй… – невольно вырвалось у меня. (Наверное, нужно было произнести что-то совсем другое,.. но я не нашёлся.) – Ты кто?
– Я твоя Душа. Ты сделал так, что теперь можно с тобой разговаривать. Спасибо тебе. Но я не одна.
– Не одна? А кто же ещё?!
– Ещё твой Разум и Тело. Ты состоишь из нас. Человек имеет триединую сущность. Мы для тебя, как стёклышки для твоего изображения. Красное, жёлтое и синее. На протяжении всей жизни Господь, по своему усмотрению, изменяет влияние каждого из нас на тебя. И только поэтому меняешься ты. Никак не наоборот. Однако по мере развития человек с каждым шагом приближается к Моменту Истины, когда вынужден сделать свой выбор: кому из троих отдать веру? Если хочешь, мы можем рассказать, как для принятия этого решения постепенно созревал ты.
– Конечно, хочу…
– Ну, слушай. Только пусть расскажет лучше Разум.
***
– Начну с твоего детства, – произнёс Разум и повёл свой неторопливый рассказ.
Первым появляется Тело.
Его уже с первых минут принято называть человеком.
Тело чувствует себя некомфортно. Оно хочет преодолеть это неприятное состояние, но свои возможности у него не то что ограничены, – они отсутствуют. Тело поэтому, как пуповиной, связано и напрямую зависимо от внешнего мира.
На первых порах распорядок дня незатейливый. Сигнал подаст – наготово покормят и напоят. Потом Тело спит, просыпается – и всё сначала. При рождении оно сильно не умничает. Нечем.
Телу нравится, чтобы его берегли, беспрерывно лелеяли и заботились о нём. К хорошему оно быстро привыкает и подталкивает Разум, как только тот появится, добиваться очередных благ.
Таким образом, вторым у тебя появился я.
Господь так устроил, что Разум, хотя и рождается на свет абсолютно неразвитым, чужих, полезных советов не воспринимает. (Опыт не привьёшь.) И поэтому в молодости, так называемый «человек», оценивает происходящее, принимает бесповоротные решения, исступлённо спорит, не приходя, по сути, в полное сознание.
Место, предназначенное для Души, заполняется последним.
Душа смалу способна сострадать, испытывать стыд, любить и ненавидеть, овладевать искусством, воспринимать юмор и упиваться литературой.
Она – совесть человеческая.
А жизнь кипит. Ритм задают авторитет взрослых, обычаи, сложившиеся в обществе на тот момент, и неуёмные потребности Тела.
Разум не успевает толком ничего осмыслить (просто ещё не знает, что такое – «мыслить»), а Тело за ручку повели вступать в пионеры, в «Гитлер югенд», в общество друзей церкви. (Кого куда.) Оно поспешает с готовностью.
Это животная стадия развития человека.
Греховное ненасытное Тело при этом главенствует. Его поводырь, Разум, – ещё незрячий. Душа, маленькая и ранимая, страдает, но на неё никто не обращает внимания.
Душе сплошная мука с Разумом и Телом. Как неродные.
Есть ли вина человека в этом? Да! Если считать виновным молоток, которым вгоняют гвоздь.
***
Сострадание
Напомню тебе один случай, который произошёл на твоих глазах в детстве.
Ты зашёл к своему сверстнику в гости. На кухне сидела его старенькая бабушка. Она психически больна. Несмотря на свой недуг, это была сама доброта и труженица, каких поискать. Чтобы чем-то помочь взрослой дочери по хозяйству, она бралась за любую работу. И хотя посуду после неё принято было перемывать, она старалась как могла. Зато связать носки, соткать половик – мастерица. Вот и на этот раз, сидя на кухне, она вязала носки любимому внуку. Самому дорогому ей человеку!
Его приход из школы – для неё тихая светлая радость…
Родным ей был карельский язык – язык малочисленного исчезающего народа. Нас очень смешило, когда на непонятном наречии она тихонько молилась, а на русском пела непристойные частушки.
Твой друг стыдился своей бабушки.
Досада накапливалась.
Когда вы разделись и прошли на кухню, она прервала своё рукоделие. Открытая улыбка осветила её лицо. Поверх очков на внука смотрели излучающие доброту глаза. Натруженные руки с вязальными спицами расслабленно опустились на заштопанный передник. И вдруг… клубок шерстяных ниток озорно, как живой, выскочил из неуверенных рук, разматываясь и уменьшаясь.
Опираясь на кухонный буфет, она тяжело поднялась с устойчивой деревянной табуретки. А дальше… (надо же было такому случиться!), нагнувшись за клубком, она нечаянно задела внука, который наливал себе в кружку молоко. Рука качнулась, и молоко расплескалось…
– Дура! – в бешенстве прокричал внук.
Всё произошло так быстро: он зло схватил тяжёлый сковородник и, выбегая из кухни, с порога, изо всех сил, бросил им в бабушку. Сковородник попал по опухшей бабушкиной ноге. Её полные губы задрожали, и она, что-то причитая на родном языке, придерживая рукой больное место, с плачем опустилась на табуретку.
Слёзы текли по её раскрасневшемуся лицу.
Не помня себя, ты схватил шапку, пальто и выбежал из дома.
На Душе было гадко. Но Тело успокаивало:
– Бабушка не наша. Нам-то что? Пусть сами разбираются…
***
Спустя много лет ты воспринял её боль как свою собственную. С тех пор эти воспоминания для твоей Души – открытая рана.
Я, как твой Разум, пытался понять, почему мир несправедливо жесток? Может, он просто неразумен? Существует интересный афоризм: «Мы думаем слишком мелко. Как лягушка на дне колодца. Она думает, что небо – размером с отверстие колодца. Но если бы она вылезла на поверхность, то приобрела бы совсем другой взгляд на мир».
Человек тоже способен видеть только то, что Вершитель судеб готов приоткрыть ему в конкретный момент. Всему своё время. И его не ускоришь, механически передвинув вперёд стрелки часов. Быстро развиваются только простейшие организмы.
Меня осенило: и «слёзки невинного ребёночка» в произведении Достоевского, и «подвиг» твоего одноклассника в отношении родной бабушки, – всё специально подстроено только для того, чтобы пробудить сострадание именно в тебе.
Пусть действительно не изменить судьбу книжного героя и поступок бездуховного Тела не скорректировать задним числом. (Прошлое неподвластно никому, даже Богу.) Но есть ещё настоящее и будущее. Как поступать в подобных ситуациях впредь?
Кто-то снова и снова проигрывает в сознании яркий ролик из неприятных воспоминаний. Это – своеобразный тест, предложенный свыше. Во время поисков правильных ответов формируются мысли и чувства.
И вот детство подходит к концу.
Детство – сон Разума и Души.
***
Любовь
Любовь!
Никакой любви на свете нет. Всё сказки.
До двадцати лет, искренне веря, ты был готов подписаться под этими словами. Но, оказывается, никогда не нужно спешить подписываться.
Юность.
Потихоньку, несмело начинает теплиться Разум и просыпаться Душа. Если бы в этот момент Тело хоть чуть замедлило своё развитие, то – вот и она, желанная гармония.
Куда там. Тело точно с цепи сорвалось. Безумная страсть к женщинам – препятствие серьёзное. Как с высокой крыши столкнули. Попробуй, остановись…
Слушая доводы Разума и Души, невпопад кивая, Тело стремилось к слиянию. Добровольно оно «простаивало» только в период своего беспокойного сна и поспешного заглатывания пищи. Непросто было, кружась в этом шальном собачьем танце, поверить в существование любви.
***
Ты мысленно, для себя, называл её одной из претенденток «на престол». (Пора было подумать о женитьбе.) Девчонка уверенно тянула на крепкую «четвёрку». «Может, именно её и стоит выбрать?» – просчитывал я как твой Разум.
Душа молчала. Тело согласно кивало.
Тело… Да от него в спокойное-то время не дождёшься разумных советов, а сейчас, когда даже потовые железы вырабатывали семенную жидкость, и подавно.
В общении с этой подружкой не было, собственно, ничего нового. Как всегда. Милая болтовня. Ты начинаешь мысль – она заканчивает. Остроумный, к месту, юмор. До исступления – секс. Между тем знакомство, которое длилось больше года, по моему мнению, пора было заканчивать. «Найдём получше!»
Мелкая ссора. Вы расстались.
Тело готово к новым походам. А Душа?
На дворе ноябрь. Солнца неделями нет. Дни серые. Плохая погода и повлияла на настроение: ничем больше твою хандру я объяснить тогда не мог.
К новым знакомствам не тянуло. Странно…
Нужно встряхнуться. Сменить обстановку. Выехать на природу – и всё встанет на свои места. Наверное, просто утомился с учёбой. Да и после простуды лёгкое недомогание. Приятной улыбкой, абсолютно не к месту, пробежала мысль о «четвёрке».
Но вот поездка состоялась. Солнце на месте. А Душа стала томиться ещё сильнее. Никого видеть не хочется.
Стоп! Так ли уж никого? Нет, не так.
Тело, сбитое с толку горячей поддержкой Души, впервые испытывало не животное волнение. Ноги сами понесли. Встреча. Готовность к восстановлению отношений только с твоей стороны. Опять расстались. Разлука. Жгучая тоска.
Письма к ней.
Ты растворялся в них.
Нестерпимая ноющая боль в сердце.
Для тебя Она потеряна навсегда.
Сначала, может, показалось? Какое там! Земля начала уходить из-под ног… Тело испытывает беспокойное чувство невесомости. Мелькание перед глазами. Пол. Потолок. Голова. Ноги. Удар! Абсолютно жуткий удар. До искр из глаз. До слёз.
Поднимаешься.
Не сразу, как неваляшка, под тихий мелодичный звон в ушах… Пытаешься поймать равновесие. Вот теперь ты знаешь, что такое любовь. Ты внутри неё. (Пока не провалился – разве поймёшь?)
Перед тобой в зеркале уже совсем другой, разом повзрослевший человек. Куда-то бесцельно бредёшь по жизни...
Ну а дальше совсем неинтересно. Обычный кошмар. У нерушимого, сейсмостойкого здания (каким ты себя считал) «поехала крыша». Стыд. Доводы Разума. Планы на будущее. Всё потеряло своё прежнее значение без Неё.
Вы несколько раз сходились и расходились, ссорились и мирились. Мне, твоему Разуму, отчётливо было видно, что вот так, под «канкан», всю жизнь не проскачешь.
***
Генрик Сенкевич высказал замечательную мысль: «В любовнице ищи, чего хочешь: ума, темперамента, поэтического настроения, впечатлительности, но с женой нужно жить всю жизнь, а поэтому ищи в ней того, на что можно положиться, ищи основ».
Не зря говорят: женщины делятся на проституток и матерей. И для создания крепкой семьи требовалось найти «мать».
Нашёл.
Свадьба была зимой, в трескучие морозы.
Невесту ты вёз на санях, запряжённых тройкой лошадей, укрывая свою дорогую и желанную находку жарким овчинным тулупом. Трудно загадывать, как жизнь сложится дальше. Но одно можно с уверенностью сказать сейчас – и по расчёту брак бывает удачным, если расчёт правильный…
Хотя, конечно, «кто не пил водки, не может по достоинству оценить вкус воды».
Деньги
Хозяйка квартиры уже давно рассказывала о какой-то учительнице. Её спокойный голос, достигнув тебя, не задерживаясь, проплывал мимо… (Трудно, оставаясь безразличным, изображать заинтересованный вид в разговоре с собеседником.)
Тяжело вздохнув, женщина продолжала:
– …У неё было четверо детей. Одна девочка окончила девятый класс, вторая училась в шестом, вместе с моим сыном. А мальчишки: один – в третьем, другой – в первом. Муж работал тогда на комбинате, в цехе производства окатышей, рабочим, а она была классным руководителем моего сына. Три года назад у нас на комбинате сильно задерживали зарплату. Бюджетникам государство в положенный срок тоже не платило. Людей постоянно обманывали. Многодетные семьи попадали в крайне тяжёлое положение.
Я стал прислушиваться.
– Конечно, разные есть люди. Она была из тех, кто, прокладывая себе жизненный путь, никого не расталкивает локтями. Пожалуй, только близкие знали, насколько ей тяжело. Тогда при выдаче зарплаты не смотрели, у кого сколько детей в семье. Всем выдавали одинаково: например, по тридцать процентов. А попробуй-ка четверых детей прокорми… Мы часто встречались. То у меня на работе, то я к ней домой заходила. Она меня хорошо понимала не только как учитель, но и, в первую очередь, как мать, наверное. У меня сын больной. У него полностью потерян слух. Три года он учился в спецшколе, а в четвёртый класс я его привезла в общеобразовательную школу. Но легче, когда один педагог учит, и совсем другое дело, когда преподавателей становится несколько, и каждый ведёт свой предмет. Я очень боялась, сможет ли сын привыкнуть к учителям, к коллективу. И, само собой, возникали трудности. Первым человеком, который помог мне в моём горе, была она. Настраивала ребят, учителей. Подбадривала меня, чем могла. Я, честно скажу, даже не ожидала таких успехов у сына в пятом классе. Ей удалось сплотить и ребят, и нас, взрослых. Она устраивала совместные праздники. Вместе отмечали Рождество. Родители готовились, дети готовились. Все поняли в конце пятого класса, что мы – одна большая семья. И это во многом благодаря ей. На День Святого Валентина она вырезала из бумаги маленькие красные сердечки – «валентинки» – и дарила от себя каждому ученику в классе. Вот это сердечко. Я его сюда, на видное место, повесила. Однажды вечером я шла после работы домой и встретила её – из школы возвращалась, после второй смены. Я предложила зайти в магазин. Она: «Да мне там делать нечего, ведь у меня денег и на хлеб нет…» Я разволновалась. Говорю: «Давайте, я вам дам». А в ответ: «Нет, не надо! Зачем я буду кого-то обременять?»
Всё это время, рассказывая, хозяйка хлопотала по кухне. Но тут она в замешательстве остановилась, присела рядом и, помедлив, заговорила вновь:
.
– Намечалась первая забастовка учителей. Как педагог, она жалела, что перерыв в учёбе отразится на успеваемости ребят, но как человек была убеждена: необходимо бороться за свои права. Я решила позвонить ей, чтобы узнать, вести ли ребят завтра в школу? Обычно, когда я звонила, то старалась совсем мало времени у неё отнимать. Самое конкретное спрошу – и всё. А тут разговор как-то затянулся. Она сокрушалась, что у неё паскудно на душе. Я успокаивала, что три дня будет забастовка, отдохнёте немножко. Отдохнуть, говорит, не получится: в школу всё равно надо ходить. Сказала ещё, что сейчас на комбинате у мужа в счёт зарплаты мешок муки дали. Блины можно будет печь. Этому звонку я не придала большого значения. Разговаривала она уже лёжа в кровати. «Дети, – говорит, – там ещё бегают, радуются, что завтра в школу не надо, а я лежу. Муж на работе в ночную смену». Утром, когда супруг вернулся с работы, дети не спали. Дверь в спальню была плотно закрыта, чтобы маму не беспокоить.
А мама была уже мёртвая.
Врачи поставили диагноз: сердце не выдержало.
Маленькое красное сердечко загадочно качнулось…
Сердце, которого хватало на каждого и не хватило только на себя, продолжало жить.
***
Имущие и неимущие.
Из этих двух категорий и состоит род людской.
Их различное отношение к жизни, устремления, порой противоположные, – источник вечного противоборства, кровавых революций и один из самых сложных вопросов философии.
В Библии сказано: «Не нужно собирать себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут. А нужно собирать себе сокровища на небе». Эти красивые, правильные слова едва ли могут прийти на ум человеку, когда он систематически голодает… Их можно списать, можно зазубрить, можно под угрозой повторить, но глаза, горящие неутолённым блеском, выдадут.
«Сколько натерпишься обвинений в хамстве, прежде чем узнают, что ты глухонемой», – писал Михаил Жванецкий. Неимущие люди в отношении таких библейских призывов тоже по-своему «глухонемые».
Человек только тогда может изменить своё отношение к деньгам, когда на личном опыте вдруг обнаружит, что богатство – это «две курицы в каждой кастрюле, две машины в каждом гараже и две головные боли на каждую таблетку аспирина».
Я хорошо понимаю людей, которые тут же возмутятся:
– Мы тоже хотим такую головную боль!
Справедливое желание.
Господи, дай им возможность самим испытать её.
***
Государство
Прикрываясь интересами его, зачастую совершаются преступления против человечества. Поэтому, чтобы не стать сообщником, следует всё называть своими именами. И тогда никому не удастся подменить «Родину» – «государством».
Родина – понятие святое.
Родина – дана от Бога.
От неё можно отказаться, насильно лишить её нельзя.
Родина не погибла в России в 1917 году. И не появилась вновь.
А вот с государством сложнее…
Никуда не выезжая из СССР, наутро мы проснулись в другой стране.
Государства друг от друга отличаются. Соответствующий кураж придаёт им идеология.
Капитализм.
Социализм.
Это вовсе не то же самое, что прагматики и романтики. Ни социализм, ни капитализм не вправе претендовать на светлую мечту человечества. И смущает, что абсолютно безграничная власть сосредоточена в руках небольшой горстки обычных людей: известно, что любому заурядному человеку, у которого в руках молоток, всё вокруг напоминает гвоздь.
Безнаказанно выразить своё искреннее отношение к политической системе, внутри которой находишься, можно лишь сложив фигу пальцами ног, подобострастно улыбаясь при этом.
***
Студенчество.
Любили группой зайти в пивной бар. Посидеть. Побеседовать за пенистой кружкой «Жигулёвского» пива. Часто не получалось. Но как выкраивали деньги – вы там.
Случайно подвезло. Бывший сокурсник, бросив учёбу, устроился работать барменом. Когда попадали в его смену, он по-свойски заводил вас на кухню, усаживал на обтянутые дерматином стулья, смахнув на пол тряпьё, и угощал бесплатным пивом. Социалистическое государство, которое в данном случае выступало в роли работодателя, выплачивало ему зарплату, заведомо понимая, что на неё не прожить, как бы предлагая самостоятельно восполнять недостающий доход…
От него ты впервые узнал, что в цистерну пива, поступившую с завода, перед тем, как разливать по кружкам, обязательно добавляют ковшик соды.
Зачем?!
Это же очень просто. Сода вызывает обильное образование пены. Остаётся только залить побольше воды – и объём продукции резко увеличивается… Прибыль делится на коллектив.
Вам по знакомству он наливал без соды.
Однажды, оставив вас на кухне, он вышел в зал и быстро вернулся, крайне возбуждённый. В одном из посетителей он узнал инспектора контролирующей организации, который всегда проводил в баре финансовые проверки. Этот ревизор знал все тонкости пивных «рецептов», но зачем вмешиваться… Зарплату он тоже получал маленькую. Гораздо лучше прийти «на халяву», пользуясь должностью, попить неразбавленного пивка, а для отвода глаз выписать мелкий штраф.
Сегодня за столом с проверяющим сидели жена и двое детей. Всех надобно было, как всегда, бесплатно напоить, сытно накормить.
Сокурснику давно хотелось подпустить власти «шептунка»…
Бармен ненадолго задумался.
Затем он аппетитно уложил жирную, вкусную сельдь с ровными колечками лука на тарелку. Полил всё свежим подсолнечным маслом. Нарезал мягкого хлеба. Расставил на поднос несколько кружек с пивом, расстегнул ширинку и… от всей души помочился в каждую.
Аккуратно застегнувшись и перекинув полотенце через руку, он пошёл угощать.
***
Что же в итоге?
Идея земного рая в обмен на свободу, изложенная Великим Инквизитором в романе Ф. М. Достоевского «Братья Карамазовы», была в точности реализована в СССР. Однако добровольный отказ простых людей от Хлеба небесного не обеспечил материального изобилия (ради которого всё и затевалось). Дошло до того, что и земной хлеб смогли обеспечить только «по карточкам».
Благие намерения привели к «светлому» тупику.
А все
сообщения
об открытии идеальной,
райской формы государства
на поверку оказались сильно преувеличены.
Однако каким бы ни было устройство общества, это не должно мешать лично тебе жить по совести здесь и сейчас.
Человек краснеет в одиночку.
***
Насилие
Во всей Вселенной властвует насилие.
Тот, в отношении кого оно применяется, объявляет насилие злом.
Если же насилие направлено с учётом интересов конкретного человека, группы людей или государства, оно объявляется добром (обычно без учёта обстоятельств).
По словам Николая Бердяева, «братство людей не может быть естественным, природным состоянием людей и людских обществ. В природном порядке человек человеку не брат, а волк, и люди ведут ожесточённую борьбу друг против друга. В порядке природном торжествует дарвинизм».
***
Весна. Середина мая.
Солнце над головой – рукой дотянуться.
Местами ещё лежит тяжёлый потемневший снег. По лесной дороге бегут шумные ручьи, размывая своей безумной талой водой песчаные заплаты. Лягушки заходятся бульканьем. В природе ожила и на все лады сливалась после долгой студёной зимы шальная любовь.
Впервые за много лет ты взял жену на глухариный ток. Пусть приобщается к семейной традиции.
Охота не задалась.
Пытались ещё в темноте, крадучись, осторожно подойти под песню к глухарю, но подшумели. Глухарь, заподозрив неладное, смолк, понудив застыть в нелепых позах. (Как «паузу» включил.) Было отчётливо слышно: он важно расхаживал по суку в кронах деревьев и настороженно щёлкал, тревожно прислушиваясь.
Влажная непроглядная тишина повисла над лесом.
Одно неловкое, еле уловимое движение ноги, негромкое чавканье сапога в холодной болотной жиже и, как итог, – взрыв тишины: треск сучьев и мощное хлопанье крыльев лесного богатыря, не разбирающего при взлёте пути.
Всё впустую.
Вы ещё несколько часов кряду продвигались по току на север, придерживаясь края мохового болота, в надежде услышать хоть одну таёжную песню.
Пусто.
Ток был выбит.
Перебираясь через затопленные канавы по скользким брёвнам, преодолев остаток пути по бурелому, вышли на лесную дорогу. Давно рассвело. С добычей в этот раз не подфартило. Теперь до осени – мёртвый сезон.
На припёке, на широком крупе вывороченной и поваленной бурей сосны разложили на салфетке бутерброды. Ты с удовольствием глотнул из фляжки мягкого согревающего коньяку.
Хорошо…
Можно и домой.
И вдруг несмело на чёрную, полностью оттаявшую дорогу выкатился опьяневший от счастья и ещё совсем белый в своей зимней шубке заяц.
Следом избранница.
Перескочили дорогу. Замелькали между деревьями, помахивая белыми платочками. Рука привычным, натренированным движением, едва касаясь пальцами, вскинула ружьё к плечу. Мушка, слившись в одно целое с цепким взглядом, уверенно вела любовную парочку. Ждёшь – чтобы одним патроном. Вот они мелькнули, оказавшись совсем близко друг от друга.
Выстрел!
– Что ты? Не стреляй в них! – спазм оборвал голос жены. Сжавшись от отчаяния, она закрыла руками лицо.
Эхо одиноким трагичным раскатом прокатилось над лесом, перекрывая «человеческий» плач раненых зайцев.
***
Нет, не лев – царь зверей.
Царь зверей – человек.
В период, когда у человека земные потребности, такие увлечения, как охота, – настоящий первобытный подарок. И не только для Тела, но и для зарождающейся Души тоже. И нет ни вины, ни заслуги человека в том, что он, находясь под властью земного притяжения, живёт теми радостями и печалями, из которых, собственно, и состоит. Но насилие при этом не перестаёт быть насилием…
Главное – мотивы.
Так, если силу применяют, руководствуясь инстинктами, по незнанию, то в данном случае насилие – Зло, но греха в нём нет. Конечно, если бы Господь создал человека одновременно и с животными потребностями Тела, и с высокоорганизованным Разумом, и с высоконравственной Душой, – тогда бы вина полностью лежала на нём. И только в этом случае.
Но жизнь устроена таким образом, что «правильным» не стать при рождении.
Не помогают избежать собственных ошибок ни чужой опыт, ни советы, ни чтение умных книжек, ни магические заклинания, ни пряник, ни кнут. Человек обречён сначала совершать поступки, и только потом, когда уже поздно, оценивать их.
Следовательно, грехом является только осознанное совершение греха.
Кому служить: Богу или Дьяволу?
Для каждого человека наступает Момент Истины, и ответ на этот вопрос он вынужден дать прямо, осмысленно…
По моему твёрдому убеждению, Бог создал Мир гармоничным.
В нём нет места хаосу. Зло и Добро. Они, как требовательный отец и заботливая мать, помогают человеку познать Истину и обрести Свободу.
Дьяволу часто служат под угрозой расправы. Господь же нуждается в свободном выборе человека. Фаина Раневская считала: «Есть люди, в которых живёт Бог. Есть люди, в которых живёт Дьявол. А есть люди, в которых живут только глисты».
Теперь я хорошо знаю, что право выбора остаётся за тобой.
Часто используют принуждение в целях обороны. Например, когда дело дошло до Отечественной войны, тут без насилия обойтись невозможно. Милосердием не превратишь врага в друга, а только увеличишь его притязания.
Есть и ещё одна грань человеческих отношений, где одними «пряниками» не обойтись. Это воспитание собственных детей.
Твой сын.
Его никто не заставлял делать уроки. И он в итоге принимал решение сам. Ты не нашёл ничего умнее, как переложить отношение Бога к людям на тему педагогики при воспитании собственного ребёнка.
Не хочет заниматься уроками – его право.
Но, изволь, при получении низких результатов – в угол.
Получалось, что он наказывал себя сам в соответствии с действующим семейным «законодательством». По праву отца ты в семье и судья, и прокурор, и, как в сказке, «вы будете, наверное, смеяться, но и адвокат тоже я».
В «отстойном углу» вывешено твоё обращение к сыну:
«Сын!
Не обижайся, если можешь.
Пойми: ты продолжишь свой бег по жизни сразу, как только окажешься «на свободе». (Это от тебя никуда не уйдёт.) Но сейчас постарайся использовать вынужденную неподвижность с пользой. Попробуй осмыслить происходящее, оценить свои возможности, осознать истинные желания.
И ещё – привыкай к земным правилам.
У людей как: получаешь «тройку» или, не дай Бог, «двойку» – неприятности тут как тут; «четвёрку» – к тебе нет интереса, ты – «как все»; твои результаты оценили на «пять с плюсом» – ты специалист, Человек. Тебе есть за что уважать самого себя.
Чем раньше ты поймёшь эту схему жизни, тем увереннее будешь чувствовать себя в ней».
Один из персонажей сказки Шварца считает, что «детей надо баловать, тогда из них вырастают настоящие разбойники». Только в том случае, если перед родителями стоит именно такая задача, – принуждение ни к чему.
Каждый в своей жизни проходит ВСЁ!
Жизнь и Смерть.
Как Свет и Тьма.
Насилие под угрозой смерти зачастую вынуждает трусливо идти на поводу у животного страха. А «на поводу» можно зайти очень далеко. Так далеко, что и захочешь вернуться, да будет поздно.
В беду падают, как в про-
п
а
с
т
ь.
Вдруг!
Но в преступление
сходят
шаг
за
шагом…
– Жизнь так распорядилась…
– Нет!
По твёрдому убеждению Марины Цветаевой, «в диалоге с жизнью важен не её вопрос, а твой ответ».
Человек взрослеет. Душа начинает заявлять о себе. В ней просыпается Совесть. С удивлением обнаруживаешь, что существует не только Страх, но и Стыд. Не только Тело может испытывать боль, но, как выясняется, и Душа тоже. И чем дальше, тем трудней становится человеку определять, когда больнее.
Впервые осознаёшь, что ситуация не вписывается в привычную схему, когда Душа оценивает насилие в отношении себя как заслуженное…
А вот это – загадка не для животного.
Пат.
Человек становится кротким. Он испытывает глубокое смирение, не теряя при этом мужества. Тогда жизнь и смерть – две чаши колеблющихся весов.
Жизнь...
Начинаешь её понимать, когда убеждаешься, что это не самое ценное.
Оказывается, для Души, полностью сформированной, важнее в принципиальных вопросах не идти против своих нравственных убеждений. Важнее, чем что-либо другое!
Если ситуация не позволяет поступить по совести и при этом сохранить жизнь, то в данном случае смерть – выбор меньшего из двух зол.
Бернард Шоу советует: «Научитесь искусству убедительно говорить «нет». Это самое необходимое на свете умение; жизнь Ваша будет сплошной мукой до тех пор, пока Вы не сумеете выдавать такой ответ без малейшей запинки самым категоричным тоном, совершенно не считаясь ни с чувствами, ни с влиятельным положением просителя или властителя, – всякого, кто просит или требует, чтобы Вы сделали нечто, не соответствующее Вашим собственным желаниям… Никогда не позволяйте страху смерти руководить вашей жизнью».
Теперь ты это хорошо знаешь: бывают случаи, когда не стоит останавливаться, чтобы этим «нет» перерезать нить собственной жизни… Готовность к такому шагу свидетельствует об окончании животной стадии развития человека.
Вера
Разочарование в земных идеалах – первая ступенька на пути обретения Веры.
Стоило поближе узнать политическую партию или конкретного человека, и ты уже сам удивлялся своей близорукости. Их настырные попытки прорубить в твою Душу окно вызывали лишь глухую неприязнь.
Убеждение относительно всемогущества денег тоже не выдержало испытания временем. Обеспечить себя материально и при этом не приблизиться к счастью. В этом смысле: все ещё только «туда», а ты уже «оттуда».
Ты переживал, как ребёнок, развернувший яркий фантик, – внутри пусто.
Вера в светлый идеал – вовсе не прихоть.
Это врождённая потребность.
Убедившись, что на земле Истины не найти, человек в нерешительности и с последней надеждой поднимает свой взгляд к небу…
***
Она оказалась совсем не ярким человеком. Я помню, ты был искренне огорчён тем, что это и есть первая учительница дочери.
Началась учёба.
В классе ею было заведено такое правило: в день своего рождения ребёнку разрешалось приходить в школу без портфеля. Это был его день, день особый, праздничный. Учительница на свои деньги каждому покупала какой-то подарочек. И ребятам она накануне объявляла, у кого будет завтра день рождения. Она, как могла, учила их добру и любви. И все приносили от себя какой-нибудь символичный дар: наклейку, тетрадку, рисунок, конфетку, вроде бы ничего особенного, а имениннику было очень приятно. Домой он уходил с полным пакетом.
В классе она построила совсем новый вид общения между детьми. Она повесила почтовый ящик, и дежурный каждый день после уроков раздавал письма. Там были послания и для неё: с просьбами, благодарностями. (В школе ты тоже любил писать записки, но передать их адресату и сохранить тайну было невозможно, а иногда этого очень хотелось. Совсем не обязательно всем знать, кому именно ты пишешь.)
Устраивала совместные вечера с родителями. В конце каждого вечера просила всех детей и родителей встать в круг, взявшись за руки, и говорила: «Дети, посмотрите внимательно на своих мам, какие они у вас красивые, добрые и внимательные. А вы, мамы, посмотрите на своих детей, как они взрослеют с каждым днём, какие они заботливые и отзывчивые».
На одном из родительских собраний она предложила себя в качестве руководителя внешкольного кружка, где детям можно будет рассказывать о Боге, религии, изучать Библию. Те родители, которые не возражали против знакомства детей с этой стороной жизни, дали согласие на посещение занятий. Твоя жена тоже считала: «Пусть». Тем более, что дочь просто влюбилась в свою первую учительницу.
В Советской России в то время атеизм уже не был государственной религией. Но, как это обычно бывает, на местах оставалось ещё много верных последователей этой веры. Директор школы была одной из них.
Начались преследования. Директриса вызывала к себе учительницу каждый день и просто третировала. Она не успокоилась, пока не нашла сторонников из числа педагогов, которые писали доносы. Посылала «агентов» следить за детьми и выпытывать у них, что именно они делают на занятиях кружка.
Да, часто бывает, что «радугой руководит дальтоник». Директор искренне не понимала: «А “любить детей” – это как?» Ей бы на голову пилотку со свастикой да в руки стек… Хотя и в гражданской одежде при активной поддержке власти она чувствовала себя достаточно комфортно.
Думаю, лишним будет говорить, что никакие протесты родителей, никакие детские слёзы не помогли. Из школы учительницу выгнали, и она долго не могла найти работу по специальности.
Мало кто тогда воспринял этот конфликт как свой. Да и лично тебя тоже не тронула близко её судьба. Ты смотрел на опухшее, заплаканное лицо дочери и думал: «Вот дурёха. Ну, уволили. Начальству виднее».
Как говорится: «нам жить, вы и решайте».
Ты искренне верил в справедливость подобного подхода к жизни. Верил, в аккурат до тех пор, пока лично на себе не испытал его ущербность.
Правильно в своё время предупреждал Мартин Нимоэллер: «Сначала в Германии схватили коммунистов, и я не возмущался, потому что не был коммунистом. Затем схватили евреев, и я не возмущался, потому что не был евреем. Затем они пришли за католиками, и я не возмущался, потому что был протестантом. Потом пришли за мной, но возмущаться было уже некому».
Прошло четыре года. Ты и думать забыл про учительницу. Дочка подросла. Младшие классы позади. И вот однажды, совершенно случайно, ты оказался в помещении школы-интерната для глухонемых детей. Глазам не поверил – наша учительница. У современного Дьявола и методы цивилизованные. В средние века власть была бы «вынуждена» вырвать ей язык, а тут, смотри-ка… Просто исключили возможность её контакта с детьми, имеющими слух.
Но, думаю, Дьявол в данном случае просчитался.
В приоткрытую дверь класса было видно, как, ласково приобняв немого вихрастого мальчишку, она занималась с ним дополнительно после уроков, обучая азбуке.
Азбуке глубокой, необъятной и вечной, как мир.
Азбуке любви…
***
Христианский подвиг…
Человек, посвятивший себя Богу, должен быть к такому подвигу всегда готов.
По мнению Николая Бердяева, «несостоятельны все интеллектуальные доказательства существования Бога, которые остаются в сфере мысли. Но возможна внутренняя экзистенциальная встреча с Богом».
Сначала трогательно защемило сердце, а потом сделалось легко и свободно…
Для тебя путь к Истине
проходит через Православную веру.
Белые ночи – купель твоя.
Церковь – Родительский дом.
Там давно ждут тебя…
– Теперь решай сам – Телу, Разуму или Душе ты доверишь свою дальнейшую судьбу…
– Душа моя, веди меня…
***
Проповедь, воспринятая сердцем
Человек с рождения не умеет ходить. Всё больше ползком. На коленках. С чужой помощью встаёт. Смешно ковыляет, несмело передвигая ножками. Пытается при ходьбе, потеряв равновесие, найти опору: схватиться за подол, за руки, да за что придётся у самого близкого человека – мамы. Подрастая, расширяется круг общения: родственники, друзья, коллеги. И теперь в них ищешь опору.
Вот и шаг стал твёрже, увереннее, но и цели отодвинулись с привычного места ближе к горизонту. И только руки… И только руки привычно ощупывают вокруг себя пространство в поисках поддержки. Перескакивают с одной «страховки» на другую.
А ситуация «поехала» из-под контроля…
Ещё энергичнее цепляешься руками за выступы. Пальцы в кровь. Страх в Душе. (Всегда кто-то в такую минуту подбадривал, поднимал и, поддерживая, шёл рядом.) Но слишком раздвинулись горизонты избранных целей. И даже если бы кто и хотел поддержать, да как поддержать? Как?
Начала обсыпаться под ногами земля…
Крик отчаяния. Слёзы. Поздние раскаяния. (Почему я не хотел быть «как все»?) Руками бы дотянуться до людей, которые вокруг…
Но уже слишком велико пространство, разделяющее тебя и их. Рука хватается за воздух. Пусто. И человек срывается с отметки «0»… В глубину, в себя…
Страшно!
Падаешь в бездну. (Сейчас, наверное, ВСЁ!) Нет…
Пока ещё нет.
– Попробуй, преодолей земное притяжение. Расправь крылья. Приоткрой до боли стиснутые глаза. Упасть всегда успеешь.
грудью…
полной
Вдохни
Вот так.
Попробуй ещё.
Правда, здорово!
лететь…
попробуй
– Ты
– Молодец! Ну а теперь – хочешь назад, к животному состоянию? Нет?! Значит, ты стал Человеком.
Никто из людей не поможет тебе лететь к избранной цели.
Теперь они только помеха.
Сила, способная поддержать твой полёт, – от Бога. Источник этой силы – Ты сам. Внутри тебя – Царство небесное.
Открой его.
Возлюби.
А возлюбив – защищай!
Карелия, г. Петрозаводск, 2007 год
Владимиру Георгиевичу Бояринову
Совёнок
Когда мальчишки растут, то обычно предпочитают играть с мальчишками: в машинки, войнушку, в футбол... Девочек в свою компанию не больно-то любят принимать. Мой Серёжка такой же. Исключение сын делал только для одной девчонки.
Он называл её Совёнок.
Похожа…
Широко распахнутые выразительные глаза. Длиннющие реснички. Казалось, слышно было, как они хлопают. Махонькая, годика три. Серьёзная-серьёзная. Мать заплетала ей косички раз в неделю, очень туго, чтоб не растрепались. Девчушка замрёт, а голова крутится: вправо-влево, вправо-влево. Точь-в-точь совёнок. Косички следом – туда-сюда.
Поселились они с матерью в нашем доме прямо за стенкой, в однокомнатной квартире. Раиса работала продавщицей в угловом. Рыжие волосы до плеч, яркая помада. Многообещающий взгляд маслянистых глаз. Призывно-короткое платье в обтяжку, подчёркивающее стройную соблазнительную фигуру. Всегда открытая к общению. К ней частенько захаживали мужики, оставались на ночь. Такая «прости господи» была… Во дворе Раису прозвали Кошкой.
Моё общение с соседями ограничивалось дежурным: «Здрасьте!» Я старался не обращать на них внимания, покуда не увидел сынишку на улице вместе с пацанкой.
Они строили в песочнице диковинный город. Девчушка, присев на корточки, лепила маленькими ладошками башенку дворца. Сын был старше года на три, а играл с ней увлечённо, не замечая разницы в возрасте.
Я важно подошёл, наклонился к Совёнку, протянул руку:
– Ну, давай знакомиться. Как тебя зовут?
Девчушка опустила голову, спряталась за панамку и стала демонстративно ковырять совочком землю.
– Так как же тебя зовут?
– Меня-то – ладно, а тебя?
Я представился.
– Мне мама с чузыми дядьками не велела лазговаливать.
Озадаченно убрал руку:
– Разве я чужой? Мы теперь соседи.
Она внезапно вскочила, уставилась вдаль:
– Тлл-лактол! – и брыкливо поскакала прочь.
Я мучительно искал взглядом тяжёлую технику, но улица была пуста.
– Да пукнула она, – истолковал Серёжа загадочные действия своей подружки.
Так мы с Наташкой и познакомились.
***
Дом наш стоял в центре провинциального городка.
Двухэтажный, кирпичный, благоустроенный – роскошь по тем временам. Во дворе – уголок чарующего леса-сада. В центре плечистые сосны поддерживают своими кронами небо. Рядами – кусты чёрной смородины и сирени. По соседству, за высокой сетчатой оградой, большущий школьный приусадебный участок. Весной-летом птицы щебечут, поют заливисто на разные голоса. Выйдешь на улицу – благодать! Гремящих трамваев да гулких троллейбусов нашему городишке не полагалось по статусу. Маленький ещё! Идёшь по центральной улице, сделаешь шаг в сторону, юркнешь под широкий навес тополиных листьев, проберёшься сквозь густые заросли черёмухи – и сразу окажешься на тихой заповедной полянке перед жёлтеньким домом, словно в далёком оазисе.
Снаружи наш жизнерадостный домик-одуванчик казался сказочно-солнечным. Но в жизни как: если с одной стороны светит солнце, с другой – обязательно мрак.
Жильцы хорошо знали, что скрывалось за нарядным фасадом.
Уютная обитель была возведена на месте бывшей помойки. При спешном строительстве нижние кирпичи укладывались прямо на грунт и дом на глазах врастал в землю. Стены, потолок при движении вниз запаздывали, пол опускался быстрее. Между полом и стенами появлялись щели. Сперва небольшие. Их старательно заделывали цементным раствором, но они расширялись всё больше и больше, и уже никакие замазки не могли залатать непокорные бреши.
Данное обстоятельство устраивало большинство исконных обитателей дома – огромных серых крыс. Они не были прописаны здесь, хотя проживали на полных правах. Это нас подселили к ним. Свалка, где они раньше безраздельно хозяйничали, стараниями горожан обрела крышу в виде нашего дома. Им стало теплее, сытнее, интереснее: ночью, в поисках пищи, они проникали в шкафчики на кухне; деловито копошились в помойном ведре; через прорехи в стенах с топотом носились из квартиры в квартиру, пробегая по телам спящих людей. Серые полчища под полом пищали, гужевались, устраивали оргии. В первые годы мы пробовали с ними бороться. Подсыпали в углы пищевую приманку с ядом. Крысы в катакомбах дохли, и смрад в доме стоял такой – хоть на улицу беги!
Завели Маруську. Однако проявления у неё охотничьих инстинктов не дождались. На уме у кисули было одно. Любой месяц ей – март. Про своих котят она скоро забывала и – по новой, слушать оратории похотливых котов.
От конфронтации с крысами пришлось перейти к мирному сосуществованию.
Нашим детям дырявый дом тоже нравился, обогащая их жизнь приключениями. Не будь щелей, им пришлось бы общаться привычным дедовским способом, преодолевая дверные заслоны. А для этого усилий-то сколько нужно? Сначала спросишь у родителей разрешения сходить в гости. Услышишь в ответ: «Уроки сделал?!» Сделаешь уроки, обуешься, накинешь куртку, выскочишь на стылую площадку, долго названиваешь в соседнюю квартиру, перетаптываясь от холода с ноги на ногу, дождёшься, когда Совёнок откроет дверь…
А её мама не пустила!
Через щели общаться было намного удобнее.
Без таможни, границ – напрямую. При этом ускоренно развивались как культурные, так и торговые связи. Характер товарообмена содержательно менялся в зависимости от возраста населения. Вначале ребята передавали совочек, зеркальце, яркие фантики, пупсиков. Затем, уже в школьном возрасте, – книжки, карандаши, альбом с семейными фотографиями, коллекцию марок. Когда Совёнок научилась писать, в оборот пошли записочки.
***
Дети подрастали.
Совёнок пошла в первый класс. Ходила важная, с огромным ранцем, с пышными бантами в светло-русых косичках. Мамаша проводила её до школы один раз, и на том провожанья закончились.
Мой Серёжка каждое утро дожидался Совёнка во дворе, заботливо брал за руку, и они торжественно шествовали в храм науки. А то ещё тетрадки с домашним заданием проверит. Сын опекал её без понуждения, охотно. Она благодарно молчала в ответ.
Я был уверен: с возрастом у Серёжки прихоть нянькаться пропадёт. Но время шло, а ничего не менялось. По мне, лучше бы он крепче за науку цеплялся, лишний раз книжку в руки взял. Прежде надо устроить свою судьбу, выучиться, твёрдо встать на ноги. Чтоб всё было как у людей.
Осень с холодами принесла ранние сумерки. Низкие тучи, когда пустые, когда с дождём, накрывали город. Дети теперь встречались реже. Раиса отдала дочь в «продлёнку», забирала последней. И Серёжка занят допоздна: пока из школы придёт, пока сбегает за хлебом, приготовит уроки – на дворе темно. Гулять не пускаем. Перед сном нужны спокойные занятия. Всё складывалось удачно, одно к одному.
Было видно: скучал он по ней…
А у Раисы – в ночь-полночь «карусель»! За стеной только ещё пробасит мужской голос, только начнётся перезвон гранёных стаканов, я уж точно знаю – сейчас соседка промурлычет:
– Натуся, зайка, пойди погуляй! Поиграйся!
И Наташку, как бездомного котёнка, – за дверь.
Да ещё бросит вдогонку:
– Шапочку завяжи, чтобы ушки не надуло!
Выйдешь на улицу покурить, встанешь у подъезда, поёживаясь от стылой вечерней слякоти. С тополей, тяжело кувыркаясь, облетают последние усталые листья. Они ложатся на землю и обретают покой. Тусклый свет голубого окна едва обозначает готовую к снегу скамеечку. А в глубине двора – монотонно-прерывистое металлическое повизгивание: Совёнок качается на качелях.
Этот унылый скрип в чёрной тишине щемит душу.
Безотцовщина… Судьба девочки была очевидна. На дикой яблоне ничего не может вырасти, кроме дичка.
Как правило, «прихожане» у Раисы дольше одной ночи не задерживались, а тут… В феврале было. Заходит Совёнок. Сиротливо встала у двери, вид потерянный. Молчит. В безвольно опущенных руках – портфель. Какая она первоклашка?! Кнопка совсем.
Мой Серёжка встревоженно:
– Ты чего?!
Совёнок, не поднимая головы, пробубнила:
– Мамка сказала, завтра к нам дядя Жора переедет. Насовсем…
Сообщила и ушла. Серёжка схватил пальто, шапку и, на ходу одеваясь, выскочил следом.
Жорку Захлыстина знали. Тщедушный такой, занозистый… Несколько судимостей за плечами. Недавно освободился.
На следующий день я засиделся на кухне с бумагами. Мои уже спали. Время от времени включал электрический чайник. Стараясь не греметь, подливал в заварник кипяток, помешивал ложечкой в стакане тающий сахар, не отвлекаясь от чтения, пил. Горячий терпкий напиток отгонял сон.
А за стенкой у Раисы – гульба… Через щель слышимость такая, что шёпот различим, а тут пьяные голоса, да на повышенных тонах.
– …Жорка, ай!.. не приставай!
Раздался гогот, послышалась довольная возня. С пронзительным звоном что-то упало. Чавкающие чмоканья перемежались с придыханиями Раисы:
– Да… стой ты… дочка… не спит. Слышь, пусти!
На минуту всё затихло. Затем откупорили бутылку. Гранёными стаканами глухо чокнулись, изобразив подводные карельские камушки. Не тостуя, выпили. Запахло огуречным рассолом. Мужской голос, заплетаясь, прогнусавил:
– Огурцы ни-ничего. Пошли в кровать.
– Дочка рядом, не буду!
– Пусть на кухне сидит.
Они с топотом подались в комнату, оттуда грубый окрик:
– Марш на кухню! Дай с матерью поговорить!
Раиса, играя в поддавки, согласно прыснула от смеха. Девчонка спросонья захныкала, послушно поплелась. Я тихо метнулся к настенному выключателю. Стало темно. Только там, где щербатая стена не достигала пола, пробивалась полоса света. Чёрные тени Наташкиных ног протянулись ко мне через щель до плинтуса, причудливо изогнулись, стали подрагивать. Наташка безутешно, горько плакала. Тени пропали, шаги стали удаляться…
Минутную ночную тишину разорвал пьяный рык:
– Ах ты, падла!..
Громкий топот, частое шлёпанье детских ножек.
Истеричный плач Наташки грубо ворвался через брешь. Я старался не дышать, чтобы ничем не выдать своего присутствия. За стеной захлопали дверки кухонных шкафчиков, зашуршала бумага, и на пол что-то посыпалось, словно бусы порвали.
– На колени!
– …Дядя Жора, я больше не буду! – умоляла Наташка.
– На горох вставай… Сбежишь – убью!
Послышалась возня. Девочка приглушённо мычала. Я, как зачарованный, уставился на жёлтую полосу света и вдруг увидел: из щели выскочила… крупная сухая горошина. Покатилась по полу, ткнулась в мой тапок.
Пытаясь избавиться от неуютного состояния, поднялся и на цыпочках, чтоб не скрипнули половицы, вышел из кухни.
Наутро Серёжка, как всегда, дождался Совёнка во дворе, взял у неё портфель, и они потянулись к школе. Сын вернулся с уроков расстроенный. О причине я догадывался, потому не спрашивал.
Забудется со временем…
Вечером он достал любимую книгу, подушечку-думку, поставил на пол лампу, выключил большой свет и лёг на тканый половичок. От печки приятно потягивало теплом. Я сел на пороге, закурил, с интересом посматривая на сынишку. Маруська, наша рыжая радость, поластилась к нему, растеклась на груди. По ту сторону пограничной стены кряхтела Наташка, тоже устраиваясь поудобнее. (Видно, заранее условились!)
– Давай я тебе вслух почитаю, – предложил сын.
Совёнок кокетливо возразила:
– Нет-нет, Серёжечкин… Ты лучше что-нибудь расскажи… Какую-нибудь сказку.
– Про что?
– Про вашу Марусю.
Из щели появился тонкий берёзовый прутик, начал зазывно подрагивать перед самым носом кошки. Та нехотя махнула лапой и застыла, не сводя взгляд с прутика.
Мечтательно подперев ладонью подбородок, сын облокотился на подушечку:
– Сказки я умею только читать.
– А ты не знаешь, почему мою маму во дворе называют «Кошкой»?
– Не-ет.
– Потому что она самая-самая ласковая. Вот! Хочешь, я расскажу тебе свою сказку? Я сочинила её прошлой ночью.
– Ты придумала сказку? Сама?!
– Да-а. Рассказать?
– Расскажи, интересно.
Сын прижался щекой к мягкому урчащему телу кисули и приготовился слушать.
За стеной, будто за кулисами театра, детский голос таинственно промолвил:
– Жила-была на свете… маленькая девочка…
Сказительница вздохнула... и продолжила:
– Жила она с мамой за тридевять земель в сказочной долине, в маленьком белом домике. Была девочка очень-очень красивая. Её длинные вьющиеся волосы – цвета солнца. Ходила она всегда в красных башмачках и белых чулочках. А в той стране хозяйничали огромные злые крысы. Никто-никто не мог с ними справиться. Она страшно боялась крыс… потому, что у неё не было папы. Ты не думай, это я не про себя рассказываю.
Сын промолчал.
– Ту девочку звали Айгу – по-карельски значит «время». Айгу помогала маме по хозяйству: пасла овечек, ходила с маленьким ведёрком по воду к ручейку. Мама пряла пряжу, а она сматывала нитки в клубок и по воскресеньям отправлялась в соседнюю деревню продавать красивые вязаные рукавички и носочки. Домой приносила вкусненькие карамельки. Наступал вечер, мама укладывала доченьку спать, гладила её по длинным локонам и нараспев говорила ласковые слова…
– Колыбельную пела...
– ...А сама грустная такая. Когда Айгу ходила на ярмарку, она заметила, что у всех-всех ребяток есть не только мама, но и папа. И однажды Айгу спросила:
– Мам, а где мой папа?
У мамочки появились на глазах слёзы, она обняла доченьку и открыла ей страшную тайну: у Айгу тоже был свой папа, но злые крысы унесли его за высокие чёрные горы, когда она была ещё совсем-совсем маленькая. Тогда мама оставила девочку на соседей и смело пошла по крысиному следу. Долго шла. День шла. Ночь. Привёл след к подножию самой высокой горы… Тебе интересно?
– Что дальше-то было?..
– …привёл след к подножию высоченной страшной горы. А рядом стояла маленькая ветхая избушка. Мама постучалась в окошко, и к ней вышла добрая волшебница. «Я знаю о твоём горе, – сказала она. – Сама ты не спасёшь папу. Возвращайся домой, назови дочь именем «Айгу», и только когда она сама спросит о папе, выпей этот настой – фея дала маме изумрудный пузырёк, – ты превратишься в кошку. И сразу, вместе с Айгу, приходи сюда, к высокой скалистой гряде. Крысы живут за ней. Там они и держат в заточении пленника. Раз в день, едва солнце коснётся вершины, огромные челюсти горы раздвигаются, одна половина её поднимается вверх, и появляется громадная щель. Бегите через неё на другую сторону хребта. В это время все крысы уходят на равнину за добычей. Коли до захода солнца вы не успеете папу спасти, гора снова опустится, челюсти сомкнутся, и вы навсегда останетесь в царстве крыс. Помни об этом!».
– Ты взаправду, что ли, сама это выдумала? – изумился сын.
– Слушай дальше!
Совёнок шумно завозёхалась:
– Мама вернулась домой, назвала доченьку именем Айгу и стала ждать. В тот вечер, когда девочка впервые спросила о папе, она достала волшебный пузырёк, выпила настой и превратилась в рыжую кошку. Вдвоём они отправились к дальним кручам. Шли день. Шли ночь. И дошли до зловещей горы-громады. Стали ждать.
Ночь постепенно растворялась в дне. Край солнца выглянул из-за сонной вершины. И тут раздался страшный грохот. Земля и скалы задрожали. Камни поднялись, и в горе открылась огро-оомная чёрная щель. Узенькая тропинка ускользала вглубь. Зелёные кошачьи глаза хорошо видели в темноте. Кошка смело побежала вперёд, девочка за ней. Они пробирались между камней, берегами подземных озёр, пока пещера не закончилась. Вышли они из-под каменного свода и попали в густой дремучий лес. Деревья повалены друг на друга. Везде паутина. Сырость. Мрак. Солнышка там нет, одни светлячки своими огоньками-фонариками подсвечивают. Тропинка вела, вела их и привела к развалинам старинного заброшенного города. Куда дальше путь держать – не знают. Если не успеют до захода солнца, навеки останутся в сером царстве.
Неожиданно одна из чугунных дверей стала медленно, с тяжёлым скрипом, отворяться. Кошка и Айгу зашли внутрь. Смотрят: на большом деревянном помосте, укрытом шкурами крыс, сидят папа Айгу и красивый юноша. Не шевелятся. Глаза закрыты. Заколдованные потому что. Рыжая кошка прыгнула на помост. Обошла вокруг них трижды и, проходя мимо, каждый раз задевала их своим хвостиком. Пленники ожили, спрыгнули на землю и вместе с кошкой и девочкой – вон из крысиного царства.
Сказительница замолчала. Сделалось тихо.
Сын нетерпеливо:
– Ну?!.. Дальше!..
– А дальше я ещё не придумала. Но всё обязательно кончится хорошо. Не может дальше… нехорошо, ведь Айгу нашла своего папу. Главное, теперь они вместе: мама, папа, Айгу и… юноша.
Сын восхищённо захлопал в ладоши, воскликнул:
– Наташка, ты настоящая артистка!
***
Следующим летом подошла наша очередь на новую квартиру. Покидая «живой уголок», расставаясь с непутёвыми соседями, я и не пытался скрыть радости.
Что там потом стряслось у Раисы, точно никто не знал. Говорили, серенький котёнок, которого Совёнок подобрала на улице, напрудил Жорке в кеду. А у того суд скорый: на глазах у ребёнка он схватил живой комочек и – об угол плиты. На мать руку поднял… Нервное потрясение оказалось настолько сильным, что девчонка потеряла дар речи. Сожитель у Раисы долго не загостился, а Наташка так и осталась немой. Навсегда.
Может, болтали?..
…Прошли годы. Серёжка, несмотря ни на какие уговоры, поступать в университет отказался. У нас в городке окончил простое училище, отслужил в армии. И вот однажды, ранней весной, мы собрались на выходные в деревню. Сын обещал приехать позже... Не один, с невестой. С женой гадали-гадали: «Кто избранница?»
Я отправился на остановку встречать. Беспокойно маялся у обочины, курил до того момента, пока на дороге, вдали, не показался рейсовый автобус. Я заметил ребят через боковое стекло: Серёжка стоял, положив руку на плечо невысокой хрупкой девушке. Сын был сдержан, девушка мельком глянула на меня, смущённо улыбнулась и склонила голову. Её лицо показалось мне знакомым… Словно где-то раньше я видел эти огромные выразительные глаза.
Я шагнул навстречу, взял у Серёжки сумку, с интересом разглядывая спутницу...
Совёнок?!
После секундного замешательства наигранно-весёлым голосом выдавил:
– Ну, здравствуй, Наташа! Совсем красавицей стала.
Она засмущалась, ещё теснее прижимаясь к Серёжке.
Мы добрались до своротки, что вела к нашему хутору. Спустились в тенистую ложбину. Тропинка держала плохо. То одна нога, то другая временами проваливалась, оставляя после себя в талом снегу глубокие лунки. Подошли к дому.
Стол накрыт, сели, завели разговор о погоде. Весна сей год была дружной, говорливой. Мы шутили. Натянуто смеялись. Молчали. Переглядывались. Изучали Наташу. Совсем не похожа на мать: светло-русая тяжёлая коса через плечо, тонкие аккуратные черты лица, яркий румянец на щеках, милая улыбка. Бездонные, зелёные с карими крапинками глаза светились любовью к Серёжке.
Я взял вёдра, пошёл за водой. Не столько по надобности – хотел с мыслями собраться. А мысли в голове крутились разные… Вспомнил: соседка по старому дому видела их вместе, но тогда мне не захотелось в это верить.
Сел возле колодца на остывшую лавочку, закурил. Солнце удалилось на покой, укрывшись тучным небом. Вечерний морозец подсушил снежное месиво, превращая его в ноздреватый колючий панцирь.
После переезда из крысиного дома я и думать не думал про этих соседей. А мой Серёжка, видно, занозился. Не забыл своего Совёнка. Получается, после отъезда они встречались, дружили. Дела… Нам только невесты-инвалида, подранка только не хватало. Нужно спокойно объяснить, что она не пара ему. Я затушил сигарету, вдохнул полной грудью весеннюю свежесть и, зачерпнув воды, уверенно зашагал к дому. Ситуация теперь не казалась мне безвыходной. От найденного решения на душе сделалось спокойно.
За столом в комнате в уютной тишине пили чай. Деревенская кошка дремала у Совёнка на коленях, благодарно взмуркивая в ответ на почёсывание.
Я встал в дверном проёме:
– Наташ, а чем закончилась твоя сказка? Про Айгу-то, помнишь?
Совёнок всем телом подалась вперёд, попробовала ответить сама, но лишь некрасиво замыкала… Страдающее усилие исказило её лицо. Щёки запылали огнём. Она стала что-то торопливо, взволнованно объяснять Серёжке жестами и мимикой.
Сын несмело перевёл:
– Наташа говорит, что своего принца нашла и хотела бы… называть папой… тебя. Потому что ты добрый, хороший… Если ты, конечно, не против…
Мне словно душу оголили… Я почувствовал, как из неё с болью… выкатилась… крупная сухая горошина.
– Я... что я?.. Лишь бы вам было хорошо…
И будто... тяжёлый гнёт свалился с плеч.
Свалился тяжёлый гнёт...
Да, эта девчонка – волшебница!
Она предложила писать продолжение сказки всем нам. Кто знает, может, настоящие, счастливые сказки в жизни так и слагают. Вместе…
А невестка…
Станет нашей – будет хорошей!
*
Петрозаводск, 2008 год
Двор на Тринадцатом
Повествование в рассказах
Посвящается
Владимиру Борисовичу Григорьеву
Когда уходит детство
На… златом… крыльце… сидели… царь… царевич… король… королевич… сапожник… портной… кто… ты… будешь… такой… говори… поскорей… не… задерживай… добрых… и… честных… людей.
Детская считалочка
Число «тринадцать» для меня счастливое. Судите сами: родился тринадцатого декабря; номер на мотоцикле – «13–13»; детство и юность прошли в Кочкарёвском дворе на Тринадцатом…
Из нашей дворовой компании я самый младший. Пацаны успели отслужить, а мой призыв только следующим летом. Двор всех провожал и встречал. Он, точно живой организм, ждал с нетерпением каждого своего воспитанника, однако вынужденную разлуку с одним из них переносил особенно тяжело.
Кочкарь.
Это он «качал макуху» у нас во дворе. Это он был, как стали говорить много позднее, «неформальным лидером» и авторитетом для всего Тринадцатого района. Это в его честь на нашем воображаемом, победоносном знамени золотыми буквами горело: «Кочкарёвский двор»! Уже своим внешним видом Кочкарь выделялся: высокого роста, крепкий, с открытой, доброй улыбкой на светлом лице. Всегда с гитарой. Это был наш оберег и наша вера!
Кочкарь демобилизовался из рязанской дивизии ВДВ тоже тринадцатого, июня…
Был выходной. С утра я выкатил из сарая новенькую «Яву» и по привычке холил её: протирал чистой фланелевой тряпицей отливающие никелем детали, и без того сверкающие фару, стекло спидометра, зеркала, фонари. Солнечные зайчики весело прыгали рядом. Стараясь ни капли не уронить на любимого «коня», долил топливо в бак. Слегка качнул рычаг стартёра. Двигатель, измаявшись ожиданием, с явным удовольствием заурчал.
Ночная прохлада освежила липкую, мясистую листву тополей, она пахла остро, терпко. День обещал быть жарким и, похоже, душным.
Кочкаря я заметил сразу: заломленный на затылок голубой берет, солдатский ремень с бляхой из квадратика солнца, на груди парадным строем значки, широкая поперечная лычка на погонах, в открытом вороте кителя – десантная тельняшка с чередующимися полосками: голубыми – указывающими, что обладатель сего спустился прямо с небес, и белыми – символизирующими чистоту помыслов. Он шёл из-под солнца прямо ко мне, в проёме двух домов. Неспешно, уверенно. И родной двор казался тесен ему в плечах.
Я бросаюсь навстречу…
– Вовка, здорово! – Кочкарь, едва скрывая волнение, ставит на землю спортивную сумку. Стальной рукой сжимает мне ладонь.– Ну вот и дома…
Смущённо улыбаюсь в ответ и молчу. Кочкарь подходит к скамеечке под тополями, раскидисто садится. Я опускаюсь рядышком.
– Володь, сгоняй за Ниной! Она не знает, что я вернулся, – Кочкарь окидывает долгим счастливым взглядом двор. – Хотел… как с неба свалиться.
– Сгоняю. Я мигом! – Через силу отрываясь от него, иду к мотоциклу.
Из дома с восторженными криками, широко распахнув объятия, выскочили Витяня и Гера.
***
Двор наш – десять домов. Все деревянные, с печным отоплением.
Двор для меня – это прежде всего характерные запахи…
По краям друг на дружке – сараи, дровяники. После зимы там тень. Снег тает поздно. Идёшь мимо – ноздри щекочет влажный запах свежепиленых осиновых и берёзовых дров. В поленницах принято ховать всякую всячину. Руку туда так и тянуло. Сунешься – хоп – пачка сигарет! В карман её. Потом выясняется: Витяня схоронил, чтобы домой не тащить.
Зимой построили новый двухэтажный сарай.
Доски неструганые, жёлтые, свежие. Вдыхаешь аромат – не надышишься! Ходишь по коридору вдоль кладовок, принюхиваешься. Если какой-то запах исчез, проверяешь: что изменилось? Благоухание солений – это у Кипрушкиных огурцы в бочке солёные. У Вороновых сын увлекается физикой – изнутри несёт электричеством, лаком, канифолью. Навесной замок гвоздиком ковырнём… Посмотрим, покрутим новый приборчик, он обязательно действующий – вертушечка под стёклышком – на место поставим.
На втором этаже сарая веранда и скамейка на всю длину. Сторона на юг. Лужи во льду, а здесь от стенки печёт. Ноги на перила. Едва шевелимся. Млеем под очумевшим апрельским солнцем, словно мухи после зимней спячки. Возьмём увеличительные стёклышки и выжигаем каждый своё: кто бородавки на руке; кто – тупо – дырку в доске; кто наведёт лупу на коленку задремавшему приятелю, сфокусирует солнечный жар в одну точку и… скромно отойдёт. Через пару минут ткань прогорит и как кусит: «А-аа!»
Я выжигал на стене: «Вова + Женя».
Пахло автомобилями…
Наши ведомственные дома принадлежали двум автоколоннам: грузовой и автобусной. Жили здесь в основном шофёры. Отец работал на «Колхиде». Сосед – на грузовой дизельной «Шкоде». Он заезжал во двор и не глушил её никогда. Конечно, пахло солярой.
Может, кто обращал внимание: водители среди обычных людей заметно выделяются: они шустрее, пронырливей, в технике разбираются. Весь Тринадцатый – моторизованный район. У каждого в сарае если не мотоцикл, то хотя бы мопед. Но если у других – «Минск», у нас – «Ява»; у них – «Восход», у нас – «Чезет». Кочкарёвский двор был самым продвинутым во всём. В любом деле.
Помню запах курева…
Решили мы с Саней стать взрослыми. Самый короткий путь к этому – закурить. Пробовали сначала хабарики – не понравилось. Решили купить сигарет. А как купишь? В магазине никто не продаст. Деньги прохожим суём – отказываются. Наконец дошло: можно купить самим, открыто, но только не одну пачку – сразу несколько. Заходим в магазин, вид подневольный, и продавщице: «Папка послал сигарет купить!» Она пересчитывает монеты, взамен кидает на прилавок пять пачек «Северных» по шесть копеек. И пошли мы становиться взрослыми в дальний сортир. Саня щегольски зажигает спичку о задницу. Прикуриваем. Чадим сигарету за сигаретой. Не взатяг, просто: «Уу-ф – фу! Уу-ф – фу!» Как стало нас выворачивать… Я-то в сознании остался, а Саня не помнил, как домой попал.
Никогда не забудется и запаши́на новогодних каникул… Что ты!..
Новый год – король всех праздников. Но я почему-то наступления Нового года в детстве побаивался... К его приходу морозы крепчали, и наш благо-устроенный туалет замерзал. Батя привычно бежал на второй этаж, умолял соседей не пользоваться канализацией и вызывал ремонтную службу.
Прибывает машина, в кузове – печь с паровым котлом. В топку, рады стараться, закидывают дрова, поддерживают огонь. От парового котла протягивают к нам в квартиру шланг, и горячий пар под давлением подают прямо в унитаз. Квартира заполняется воньким, густым, тёплым туманом. Нечистоты весело разбрызгиваются. С улицы, через открытую входную дверь, заползает лютый мороз. Мои младшие брат с сестрёнкой безутешно громко плачут, упорно не желая разделять праздничного настроения всей советской страны. К бою кремлёвских курантов мать еле успевала всё убрать и намыть.
Вселившись, вонь неохотно покидала наше жилище. И оттого формула запаха Нового года для меня никогда не была простой: только мандаринов, только шампанского и бенгальских огней. Всегда наворачивался целый букет.
Хорошо помню запах близкой махаловки…
Источником являлся младший брат Кочкаря – Джуди. Прозвали так в честь обезьяны: в кино про неё насмотрелись, знали. Джуди сутулый, руки длинные-предлинные, ниже колен. И огромные кулачищи. Шубутной. Ему – слово поперёк, Джуди – в драку. Одно время увлекался боксом. Азы освоил, секцию бросил. Мужик мимо идёт, он подскочит, шваркнет в торец. Не то, что ему подраться хотелось, просто удар отрабатывал. А в душе рубаха-парень, добряк.
Постоянно мне объяснял:
– Вовка, смотри. Раз! – его правая рука чугунным молотом вылетает вперёд, едва не задев мне шнобель. – Да смотри ты: рука прямая. Она должна составлять одну линию с кулаком. Ты понял?!
– Понял! – в подтверждение киваю часто и мелко.
На его защиту я мог рассчитывать всегда. Ему не важно: перед ним один человек или толпа. Ежели обидели салаг – меня или Саню, – Джуди в разборке первый.
Не в силах забыть я и запах наших дворовых игр.
Летом целыми днями играли: в «казаки-разбойники», «кислый круг», в «ножички», «лапту». Но самая любимая игра – «прятки».
Вот уж чего-чего, прятаться было где. Мой отец рассказывал, что у них в детстве эта игра называлась «прятанки» или «хоронки». Встаём в круг. Вместе с девчонками нас человек пятнадцать. Выбираем водящего. На него считалочка сама укажет: «На… златом… крыльце… сидели… царь… царевич… король… королевич… сапожник… портной… кто… ты… будешь… такой…»
А у Сикоси свой репертуар. Он тыкает грязным указательным пальцем в каждого по очереди и радостно выкрикивает:
– Шишел… мышел… пёрнул… вышел… – на последнем слове грубо выталкивая водящего из круга. – Саня, ты вада!
Саня послушно идёт к телеграфному столбу посреди двора, отворачивается и громко начинает считать до тридцати. И напоследок:
– Раз, два, три, четыре, пять. Я!.. Иду!.. Искать!..
Пока он считает, все разбегаются, прячутся. Я несусь между сараев к заветной прятке за поленницей. В ней впору укрыться только одному. Если вада идёт, его можно подпустить почти вплотную, неожиданно выскочить и добежать до столба первым. Ветром лечу, а впереди меня Женька из соседнего двора: сиреневое платье, прыгают по сторонам золотые косички. Она несётся между сараями и – юрк! – на моё место. Кругом голая стена… Не успею спрятаться! Сейчас Саня обернётся, застукает меня… Я – следом за Женькой. Сильно толкаю её, прижимаюсь к ней всем телом. (Женька эта уже давно нравится мне.)
Несмело:
– Ты чего сюда?
Она раскраснелась. Молчит. Смотрит в глаза, сдувает непослушные волосинки с лица. Моя правая рука случайно оказалась у неё прямо на сердце. Оно стучит часто-часто.
– Кто не спрятался, я не виноват… – кричит вада.
Я крепче прильнул к Жене.
Она закрывает глаза, задерживает дыхание. От неё сладко пахнет карамельками. Наклоняюсь к её лицу, неумело тычусь в приоткрытые губы. Всё происходит так неожиданно, впервые… В смятении отпрянул, сделал шаг назад.
– Вовка, туки-туки вада! – бдительный Саня опрометью бросается к столбу.
Он ещё полчаса бегает по закоулкам, пока всех не застукает или не пропустит.
В тягучем томлении машинально передвигаю ноги, не замечаю никого. Смотрю на своё тело со стороны… не могу в него вернуться.
Где-то далеко-далеко зовут вадить меня…
За шоссе Первого Мая – железная дорога. Чадят паровозы, разит сгоревшим углём. Железку перевалишь – Рыбка. Летом на Рыбке день-деньской гомон, толкотня. Маневровый паровоз подаёт в тупики и выводит товарные вагоны, лязгают сцепки. Мелькают с накладными экспедиторы, по деревянному перрону топают кирзачами рабочие, трещат откинутые в сторону сломанные ящики, газуют отяжелевшие машины.
К грузчикам подходим ватагой:
– Дяденьки, дайте арбузика…
Мужики дармовыми-то фруктами объелись – глядеть не могут. Щедрые. Выберут арбуз побольше:
– Берите, пацанва! Не жалко... – хохочут. – Только в штаны не напрудоньте!
Мы вдвоём на опущенных руках тараним эту ягодину за вагон, точно над рельсом выпускаем из рук – арбуз под своим весом азартно крякает, разламывается. Мякоть сладкая, бордовая, сочная. Семечки чёрные натыканы по кругу. Сидим на рельсине, всей моськой в сердцевину погрузившись… Посасываем, чавкаем. Уши шевелятся, как у помойных котов. Отпрянем – сок так и струится с носу, с подбородка, со щёк. Аж дыхание от восторга сводит!
Сикося из нас самый старший. Ему пятнадцать.
Отец у Сикоси уголовник. С ними не жил, всё по тюрьмам… Мать, тётка Соня, по ночам гнала самогон, приторговывала. Аппарат и готовую продукцию прятала в сарайке. Каждый наш сарай имел порядковый номер, но никто его не подписывал. Только у них на двери чёрной краской выведена цифра «13». Деньги в этой семье водились всегда. Имелось «рыжьё». Двор это хорошо знал. Знали мы и то, что на своём добре тётка Соня помешана… Их сарайку обходили стороной. Сикося обычно не дружился с нами, а подваливал к нашей компании, когда считал: «выгодно». Мы к нему тоже не тянулись. Он ушлый какой-то… Наглый. Наевшись до отвала арбуза, мы смущались или хотя бы старались не выставлять напоказ свою физиологию. Сикося же лыбился, обнажал редкие гнилые зубы, потряхивал музыкальным задом и философски приговаривал: «Писыки без пердыки, как свадьба без музы́ки».
Как-то раз мы сходили к вагонам неудачно. Ничего не обломилось. Тащимся понурые восвояси. Идём мимо огромных складов, и тут Сикося, вкрадчиво так, предлагает:
– Эй, салаги, хотите сладостей?
Мы наперебой:
– Хотим! Хотим! – сами вопросительно смотрим на него. – Где?!
– Я знаю! Пошли?
– Пошли…
И ведёт нас уверенно.
Часов в ту пору никто не носил, но знаем: хоть светло, рабочий день кончился. На территории никого нет. Нас человек восемь, кто постарше, кто помладше. Разбег в возрасте – пять–шесть лет. И габаритами мы здорово отличались.
– Тут!
Сарай деревянный, высокий. Двустворчатые ворота, чтобы машине заехать, под воротами лаз – футбольный мяч пройдёт с трудом.
– Кто смелый?
Гера ложится на живот, бестолковкой в щель тычется – никак. Пролезть может только самый мелкий. Все уставились на меня. А на мне сандалии девчоночьи, зелёные. (Стою, как простофиля!) Говорил ведь матери… У всех ребят настоящие мальчишеские плетёнки. А эти закрытые, с рр-рантиком, дыр-рр-рочками, с глупой застёжечкой сбоку…
– Вовка, ты пионер? Давай первым!
Я быстренько – нырсть в склад. Выбираюсь по ту сторону ворот. Встаю, оглядываюсь: «Ёк-макарёк!..» Ящики кругом и коробки, коробки, коробки… целый склад. Потолок высоко-о. И запах: дурманящий… сладкий… вафельный. Хожу между рядами, задрав голову, озираюсь.
Сикося мне с улицы:
– Ну, что там?
– Коробки...
– Читай, что на этикетках написано…
Прочитаю, подбегу к воротам:
– Вафли, печенье…
– Дальше смотри!
Я опять в глубь склада. А там сумерки: свет проникает только через щели в стенах да под воротами. Рву коробки, нащупываю пальцами содержимое и бегом с донесением к Сикосе:
– Пряники! Мармелад!
– Не то. Пошарь в другом углу… ищи повкусней!
Глаза понемногу привыкают. На одной наклейке пытаюсь разобрать: буквы русские, название – чужое. Ни разу такого не слышал. Не могу прочитать, бегу к воротам:
– Нерусское слово какое-то.
– Тащи сюда.
Волоком подтаскиваю коробку к самому проёму.
– Читай!
– Каа-рра-кум… «Кара-кум» какой-то. Конфеты.
Сикося довольный:
– Неслабо!
Пихаю коробку под ворота, они оттуда тащат – не пролазит.
– Сминай!
Прыгаю на ней, не хватает веса смять – лёгонький.
– Открывай, по карманам рассуём.
Разрываю картонку:
– Здесь тоже коробочки…
– О! Подарочные конфеты.
Передаю ему.
– Всё, харэ! Затарились.
Выбираюсь наружу, коробки под рубахи – и дёру. Добегаем до забора, один за другим – в дыру, к железной дороге. За насыпью – Парк коммунизма: берёзы насажены, ивы, бузина. Ныряем в густые заросли – мы в безопасности. Валимся на траву, открываем коробки, запихиваем конфеты в хохотальник. Не по одной, сразу по нескольку штук. Сидим, смеёмся с набитыми ртами. День гаснет, а мы светимся от счастья светлячками! «Нашару» нарубались шоколада! Для нас это не кража вовсе – приключение. Мы не лакомство «спионерили» – партизаним так!
Успокаиваемся, приходим в себя. По дороге домой попадается дорожный знак, пуляем в него конфетками. На меткость!
День проходит, два проходят, три. Конфеты закончились: какие съели, какие раздали. Повторяем нашествие. В стене одну из досок оторвали снизу. Удобно: когда надо – отодвинешь, когда надо – закроешь. Целой оравой забираемся. До того хохочем в этом складе, до того нам радостно… Бродим из края в край, пинаем пустые коробки. Уже всё знаем, всё надоело. От приторных сладостей воротит.
Джуди читает на этикетке:
– «Халва… арахи-со-вая».
Открывает коробку – в пергамент завёрнут большой липкий ком. Измазавшись, вытаскивает, таранит его к проёму в стене, поскальзывается: халва вылетает из рук, об пол – «бах!»… Куски – по сторонам. Мы с гоготом, воем сползаем по стене, утирая слёзы и постанывая.
Целый месяц тянулась эта лафа. Куш сорвали знатный. Двор за это время покрылся ковром разноцветных фантиков от ирисок, карамели, благородных шоколадных. Многие таскали сласти домой, к столу. Я свою долю держал в сарайке, тихарил от отца. Знал: выпорет по полной программе. Конфеты у меня были везде: в посылочном ящике под потолком, в настенном шкафчике, на полатях. Они были раскиданы прямо по дивану, на котором я спал летом.
Не знаю, сколько бы ещё продолжались набеги, но вдруг в городской отдел милиции вызвали повесткой Сикосю, Кочкаря и Геру. Оказывается, Сикося сладким не ограничился: с зарецкими бичами сколотил компашку, подломили вагон с сигаретами. Их захомутали, дознались про конфеты. Завели дело, и всё, что висело нераскрытого, чего, может, пацаны и не трогали, списали на них. Сикосю определили в спецшколу на два года, Кочкаря и Геру поставили на учёт в «детскую комнату». Их родителям выписали штраф «двести рублей» – сумма огромная по тем деньгам. Геру отец отлупил ремнём так, что тот месяц потом хромал и при малейшем скоплении народа, приспустив штаны, навязчиво демонстрировал фиолетовую гематому в форме двух полушарий.
Нас не тронули. Мы обделались лёгким испугом.
Сикося после спецшколы недолго был на свободе. В первый же месяц – грабёж, привод в милицию и – новый срок. Но уже в колонии.
На том «конфетное дело» закончилось. Больше про склад мы даже не заикались. Все были напуганы: милиция… Что ты!.. Невольно пришлось повернуться лицом к пристойным, мирным занятиям. (Лозунг «Энергию атома – в мирных целях!» – оказывается, сложили про нас.) Нет, до посещения библиотеки мы не опустились. Всей гурьбой пошли записываться на станцию «Юный техник», в авиамодельный кружок. Станцию я обожал. Заходишь: с порога аромат клея… Запах волновал, доводил в процессе творчества до эйфории. (В те годы никто не представлял, что балдеть можно от одного клея…)
Я начинал с постройки планеров. И если модель делал сам, сам с ней и выступал. Было к чему стремиться! Ребята постарше строили кордовые модели с дизельным двигателем. Объём в полтора кубика, два… самые большие – пять. Корд – это проволока. Самолёт управлялся двумя струнами, метров по тридцать. Двигатель заправляли эфиром. Для того, чтобы запустить, нужно было компрессию подвести вручную и резко крутануть пропеллер. Рывком. Палец частенько попадал под удар.
Идём после занятий домой, я вижу у Кочкаря под ногтями – иссиня-чёрные сгустки запёкшейся крови:
– Чё у тебя с рукой?
– Пропеллер разукрасил…
«Вот бы мне так!» – завидовал я.
…В 71-й школе, где училась наша честна-компания, ребята только с Тринадцатого. Все свои. А Саня, мой лучший друг, ходил до седьмого в школу № 6. Почему – не знаю. В той школе – отовсюду: и с Зареки, и с Черёмушек, и с Мурманки…
Хрящ был с Сулажгоры.
Чего он с нашим Саней не поделил – неизвестно. Детали никого не интересовали. Главное: конфликт возник – надо разбираться. Кочкарь объявил, чтобы никто из посторонних не впрягался, пусть дерутся один на один. Он назначил день, время, место сшибки – огороженный пустырь у автошколы, в субботу, в три.
Приходим: мы – своей компанией, они – своей «шоблой», как убеждённо считал Джуди. Закон железный: никто не встревает, никто не разнимает. Мы жмёмся к забору, бойцы выходят в центр площадки. Минут десять топчутся друг против друга, заводятся. Хрящ тянет на Саню, понт создаёт. Вначале, как принято, было слово:
– Чушок!..
– Не возникай…
Хрящ прёт буром:
– Ща в пятачину получишь…
Мы наблюдаем. В напряжении. Началось! Пару тычков в плечи, по животу… Саня рукой попадает Хрящу в лицо… Тот ножки подгибает и, не от удара – нам со стороны чётко видно – от страха, аккуратно падает на бок. Типа: лежачего не бьют. Всё. Кипиш окончен. Наши поздравления Сане. Расходимся. Была договорённость: дело на этом закрыть.
Прошло три дня. Хрящ оклемался, осмелел. Оборзел! Шурум-бурум. После школы с кирюхами подловили Сашку и отволтузили – синяки по всему телу. Кочкарь к нему: «Малой, что случилось?» Тот и рассказал...
А вот это уже никуда не годилось…
– Говнотики! – непримиримым рефери выставил оценку Джуди.
– Ну, что… теперь будем разбираться по-другому… – Кочкарь поставил многоточие и ушёл.
Оказывается, он отправился поднимать всю Тринагу. От дома – к дому, от двора – к двору. Было объявлено: завтра в шесть идём «мочить» Сулажгору.
Наступило «завтра».
Ближе к вечеру стали собираться: где по десять, где по тридцать, а где и полсотни человек со двора. Кучками перетаптываются, ждут. Поступает команда – потянулись на Кутузовский пятак.
Толпа формируется, накапливается около тысячи человек. Точно, конечно, никто не пересчитывал, но площадь перед Круглым магазином забита. Народ пришёл не с ложками для манной каши – в руках велосипедные цепи, цепи от бензопилы «Дружба», солдатские ремни с залитой свинцом бляхой, просто колы. Чтобы ухватистее держать цепи – намотали изоленту. Время настаёт – двинулись. Впереди Кочкарь, рядом макухи с Григорьевского и Рыбинского дворов. Идём плечом к плечу. Не разбирая ни возраста, ни ранга. На равных. Бок о бок с парнями после армии – салаги. Идём молча, угрюмо, как на работу. Цель у всех одна. Голова извилистой колонны удавом перетекает сулажгорский переезд, а хвост ещё ползёт по Достоевской. Уличные фонари выхватывают из вечерних майских сумерек блики-чешуйки заточенных металлических прутов. Движение перекрыли. Редкие машины останавливаются. Водители из кабины не выходят, не сигналят. Чувствуют: если сейчас встать у нас на пути – прольётся кровь…
Малолетки ликуют! Что ты!..
Я иду в колонне вместе со всеми и твёрдо знаю: иду в бой за правое дело.
Мы вошли в мятежный посёлок, сминая все надежды на мир. Махач назначен на площади перед магазином «Городок», но Сулажгора будто вымерла. Даже бродячие собаки слиняли. Агрессия находит выход в задиристых криках. Погромов не устраиваем, ограничиваемся демонстрацией силы.
Со стороны переезда заревели милицейские сирены. Кочкарь приказал сваливать. (Было ясно: победа за нами.) Мы с Саней ныряем под забор металлосклада, решаем переждать. Гул уазиков, нарастая, достигает предельной высоты. Визжат тормоза. Беспорядочно хлопают дверки. По всей площади топот кованых сапог: «Кто не спрятался, я не виноват!» Трещит штакетник. Опять взвизгивает неугомонная сирена. В неё вплетаются крики, ругань, шумная возня.
Сирены, нарушая тишину, ещё долго носятся по ночному району...
Району, побеждённому без всякой драки силой нашего духа.
Отсидев часа два, изрядно продрогнув, мы выбрались из укрытия и тайком подались к дому. Наутро сообщили: человек двадцать всё-таки забрали в милицию; парней продержали ночь в изоляторе, больше так, для острастки, и отпустили. Предъявить им было нечего.
Стали старше. Кочкарь поступил в авиаклуб, в парашютный кружок. Присвоили ему третий разряд и – в армию. Служить призвали в романтически притягательные десантные войска.
Провожали Кочкаря на Высотную всем двором.
Наша команда к этому моменту удвоилась. С нами были девчонки. Я так с Женькой и дружил. Кочкарь был с Ниной.
Следом за Кочкарём в авиаклуб подались и мы с Витяней.
В теории Витяня обогнал всех, наземную подготовку тоже освоил назубок. Его назначили старостой группы. (Куда ни глянь: Кочкарёвский двор впереди!) Следующий этап – прыжки с самолёта в Деревянном.
Вот и февраль. Аэродром ДОСААФ: расчищенное зимнее поле, по краям сугробы в два метра. Двигатель самолёта запущен. Идём на посадку. Парашюты – основной и запасной – точно два увесистых курдюка, сковывают движения. Ледяная острая крошка летит в лицо, давит на грудь, не пускает в самолёт.
Возбуждённый, радостно пихаю Витяню в спину:
– Сейчас прыгнем!..
Витяня молчит и, такое ощущение, сильнее сгибается под тяжестью Д-5.
В самолёте он садится на металлическую скамейку у самого дверного проёма: ему прыгать первым. Я усаживаюсь рядом. Инструктор закрывает дверь. АН-2 набирает обороты, выруливает на взлётную полосу, прибавляет газу. Взлетаем. Как неваляшки, одновременно клонимся на бок. В салоне болтанка, шум двигателя оглушает. Тереблю Витяню за рукав, не слыша себя, ору ему на ухо:
– Надо! было! фотик! взять!..
Он в ответ непроизвольно трясёт головой. Взгляд отсутствующий. Щёки бледные.
Самолёт делает большой круг, летит по прямой. Инструктор кидает пристрелочную ленту, определяет скорость ветра. Витяня заслоняет мне обзор, но кусок картинки вижу: внизу, в снежной дымке, белёсая земля, как на карте. Самолёт разворачивается, ложится на курс.
– Встать!
Я поднимаюсь. Витяня сидит. Смотрит себе под ноги. Толкаю его в плечо. Помедлив, встаёт, нехотя подходит к двери. Пол в самолёте наклонный, на подошвах валенок ледяная корка. Скользко. Хоть бы не упасть! Слева от выхода замигал красный фонарь. Навязчивая сирена пнутой шавкой взвыла над ухом прерывисто, громко: «Вв-вя, вв-вя, вв-вя».
Руки у нас сложены на груди: в правом кулаке зажато вытяжное кольцо основного парашюта, левая ладонь сверху – фиксирует.
Инструктор поворачивает рукоятку, открывает дверь… Будь это у нас во дворе, я бы сказал – на улицу… А тут!.. Близость холодной бездны возбуждает и… манит. Красный сигнал будто заклинило: он перестаёт мигать, вспыхивает ярче. Сирена зашлась длинно, тревожно. Инструктор хлопает Витяню по плечу:
– Первый, пошёл!
И вдруг Витяня отшатывается назад… рвёт вытяжное кольцо. Купол скомканным постельным бельём выползает из ранца, заполняя собой пространство в салоне.
Я в шоке…
Инструктор резко отодвигает Витяню в сторону и командует:
– Второй, пошёл!
«Убьюсь, так убьюсь», – единственное, что успеваю подумать, и, оттолкнувшись левой ногой от порога, ныряю в холодную пустоту…
У молодёжи всегда есть свои кумиры.
И правильно!
Один хочет походить на знаменитого артиста, другой – на полярника или космонавта. Я часто вспоминал нашу считалочку: «Кто ты будешь такой?» На этот вопрос ответил давно… Я непременно хотел стать таким, как Кочкарь. К тому моменту уже старший сержант воздушно-десантных войск Сергей Кочкарёв. И раз для этого нужно прыгнуть с неба – я готов!
***
Пока Кочкарь ходил домой показаться родителям, Гера сбегал с трёхлитровой банкой до ларька, принёс бормотухи. Сели на скамейку у теннисного стола.
Кочкарь расстегнул ремень, снял китель и остался в тельнике. Вытер пот со лба:
– Ну и духота. Гроза будет.
Он тягуче посмотрел на небо. Чёрные облака тяжело подползали к солнцу.
Морщась, выпили. Витяня поставил мутный гранёный стакан на землю:
– Время бежит… Вовке на будущий год в армию. Саня служит в Заполярье, на Северном флоте. Сикося… Встретил его тут как-то в троллейбусе. Смотрю: весь в наколках, расписной, башка под ноль, но на харю такой свежий, цветущий. «Хорошо выглядишь», – говорю. Он: «Так я только что оттуда».
Выпили ещё. Закусили зелёным луком с грядки да ржаным хлебом. Гера принёс из дому гитару и подушечки «Дунькина радость»:
– Помнишь «конфетное дело»?
– Разве такое забудешь?!
– Ты у нас везу-унчик, тебя отец тогда не тро-онул!
Кочкарь взял в руки гитару. С ладов сорвались пробные аккорды… Он прикрыл глаза, и задушевные, родные до слёз, ритмичные мелодии наполнили двор. Спели про то, как плачет девушка в автомате, про Алёшкину любовь.
– Жалко, Джуди нет. Он бы свою любимую завёл: «Допрос ясеня».
Джуди, младшего брата Кочкаря, самосвал сбил на мотоцикле. На похороны приехать не удалось. Не чокаясь, помянули его.
Как-то незаметно банка опустела. Гера поднялся со скамейки:
– Щас сбегаю ещё...
– Валяй! – Кочкарь глянул на сараи и, припоминая что-то, встал. – Перед армией, как уходить, спрятал под обналичкой парашютную шпильку. На удачу. Интересно: блокировка жива – нет?
Упруго ступая, он направился к крайнему сараю, остановился у двери, сделал к ней шаг. Поддатенький Витяня засеменил следом и с ходу упёрся лбом в могутную спину Кочкаря, тряхнул охмелевшей головой, поднял затуманенный взгляд: цифра «13»! Мысли его беспокойно заметались: «Сикосин! Говорят, к ним в сарайку недавно пытались залезть».
– Кочкарь, идём отсюда…
– Я быстро…
Он с силой оттянул скрипучую потемневшую доску.
За спиной раздался шум. Затем пьяный женский крик. Не оборачиваясь, Кочкарь узнал голос тётки Сони, матери Сикоси. Потрясая рыхлым подбородком, задыхаясь от ярости, она прерывисто хрипела:
– Я вам… покажу! Как… в сар-р-ай-ку… мою! – и уже себе под нос свирепо: – Голодр-рр-ранцы!
До Кочкаря не сразу дошло, что ругают именно его.
Витяня попытался приобнять сварливую старуху, задобрить, отвлечь, но у него ничего не получалось. Из открытого окна на первом этаже выскочил Сикося и бросился к сараю на крик матери.
Кочкарь увидел его и, радостно улыбаясь, пошёл навстречу.
Сейчас все люди Кочкарю – братья.
Весь мир люб!
А Сикося, Мишка Сикорин, с которым в детстве столько прожито, подавно.
Если бы он не купался в дворовом счастье, то смог бы заметить, до чего холоден взгляд и решительно сжаты Сикосины губы. Как, по-звериному пригнув бритую голову, скользящими быстрыми шагами тот приближался, скрывая правую руку за спиной.
Тётка Соня толстыми бородавчатыми пальцами вцепилась в тельник Кочкаря, он повернулся к ней и на какой-то миг оказался к Сикосе спиной…
– Кочкарь! Берегись! – дикий крик Витяни разрубил двор на Тринадцатом…
Что-то длинное, острое предательски вошло в тело Кочкаря, как раз вровень с сердцем. Взгляд Сергея поплыл, ватные ноги не удержали, и он рухнул в тёплую пыль.
Над Кочкарёвским двором сильно громыхнуло… Первые крупные капли дождя упали на землю.
Мы въезжаем с Ниной во двор – навстречу, по лужам, – Женька:
– Там Кочкаря убивают!..
Не останавливаясь, прибавляю газу.
Смотрю – двор изменился.
Притих.
Съёжился.
Живой организм стал восковой декорацией.
Застывшая растерянная улыбка двора пугала…
Исправить уже ничего было нельзя. На руках Нины Кочкарь затих. Окровавленное тело прикрыли кителем, тяжело увешанным армейскими значками.
Сейчас я как бы со стороны видел себя, двор, Нину, Кочкаря…
Я здесь… и не здесь.
Звуки становятся отдалёнными, притупляются запахи…
Глухота.
Потерянность.
Плохо понимаю, что делаю, говорю... Пытаюсь какими-то нелепыми словами успокоить Нину.
Боли нет.
Осознание потери ещё не пришло. Горе пока не придавило всей своей тяжестью.
Тяжесть, которую придётся нести по жизни, навалится потом…
…На суде Гера, не обращая внимания на замечания судьи, настойчиво пытался доказать, что Сикося убивал Кочкаря вместе с матерью: «Она стояла на коленях, била по неподвижной голове Сергея обломком кирпича. Сикорин сидел у него на пояснице и заточкой из отвёртки наносил удары один за другим». Его показания не повлияли на решение суда. А Витяня молчал. Мать фигурировала в деле лишь свидетелем. Сикорину дали десять лет. Все понимали: без крупной взятки тут не обошлось.
Никто не знал тогда и не мог себе даже представить, что пройдёт совсем немного времени, и власть денег в стране будет безграничной.
***
Вся молодёжь Тринадцатого, Сулажгоры, Мурманки провожала Кочкаря в последний путь. Чёрная река текла широко, полноводно, выходя местами из берегов. Гроб с телом Сергея, попеременно меняясь, несли на плечах до самого кладбища. Мы с Хрящом тащили огромный венок и боялись глядеть друг на друга.
До меня только теперь начинало доходить это нелепое, непоправимое, неподъёмное горе… Слёзы предательски наворачивались, как ни старался их сдержать. Мне было жалко Сергея, жалко его маму, отца. Горько за Нину. Мне было жалко всех…
Но жальче всего мне было себя.
Я чувствовал, что сейчас вместе с Кочкарём мы закапываем в мёртвую землю не только этот сосновый гроб, обитый красной тканью. Непослушными пальцами я бросил в могилу горсть медных монет, налегая на лопату, сталкивал вниз гулкие комья спрессованного жёлтого песка… опуская в бездушную глубокую яму, предавая земле… своё собственное… детство...
Погребая его безвозвратно.
Навсегда!
*
Воздушный змей
В неизвестность первые шаги…
Из детства – в бесконечную туманную даль.
Путь этот проходит сквозь поток событий, чередующихся, словно в калейдоскопе: горьких и сладких, грустных и весёлых, радужных…
Разных!
Великим событием для меня было появление в городе первых троллейбусов. Я называл их «рогачи». Они разворачивались на старом вокзале, у Танка. Первый раз на диковинном транспорте прокатился с отцом. Мне всё понравилось: как кондуктор отматывает билеты из сумки на животе, переходя по просторному салону от одного пассажира к другому; какие блестящие в троллейбусе поручни, широкие мягкие сиденья и большуханские стёкла, точно в аквариуме. Топливо не заливают – а Он везёт и везёт, да ещё электричеством в высоких проводах потрескивает. Можно стоять и смотреть через стекло, как водитель рулит. Я сдвинул козырёк кепки набок, прижался лбом к стеклу-перегородке, расплющив нос. А добрая тётенька-кондуктор заметила, что я в восторге:
– Мальчик, ты приходи, я тебя покатаю!
– Меня?! Покатаете?..
На следующий день родители – на работу, а я нарядился, будто праздник, и пошлёпал на остановку. Стою, высматриваю нужный троллейбус. Их много… Один придёт – другой уйдёт. Один придёт – другой уйдёт. Вытягиваю шею, глазею по окнам, ищу знакомую тётеньку. Самовольно зайти в троллейбус… не смею. Жду, когда меня окликнут, позовут. А доброй тётушки всё нет и нет. Приволок деревянный ящик, сел на него, кулачок – под щёку. Пригорюнился. Захотел есть, убежал домой. На следующее утро опять пришёл. Такое желание было прокатиться…
Две недели ходил по утрам на остановку, ждал кондукторшу, но так её больше и не увидел…
В детстве я был нерешительным, робким. Часто плакал. Если чего-то хотелось, терпеливо ждал, просительно заглядывая взрослым в глаза. Не любил себя за это, да что толку.
Мне казалось, я никогда не стану смелее.
До переезда на Тринадцатый мы жили у бабушки в Сулажгоре. Городской район этот больше смахивал на деревню. Бревенчатый бабушкин дом – «хоромы», как уважительно величали домашние, – стоял на горушке. У неё и хозяйство деревенское: кролики, курицы. За домом – огородище: с картошкой, морковкой, редиской, укропом, лучком.
Из сверстников по соседству – мальчишка на год младше. Мы с ним всё мечтали найти клад и купить гору «петушков». На поиски отправлялись к автобусным остановкам, забирались под деревянный настил, искали оброненные монетки.
Сквозь щели в досках дневной свет еле пробивается. Подолгу кряхтим, ползая в тесном пыльном пространстве. Если народ ходит по остановке, затаимся, чтобы не выдать себя. (Доски прогибаются над головой, песок сверху сыплется – лежим, не дышим.) Добыча бывала разной. Сразу после зимы, когда таял снег, мы собирали мелочи по целой горсти. Полная жменя копеечек, трёхкопеечек, пятачков. Выбираешься оттуда грязный, как чёрт, и довольный, если нашёл. Считать не умели и все монетки кучкой относили в магазин в обмен на леденцы. Эти остановки служили нам копилочками.
Как-то раз страшно повезло: у магазина, в траве, мы нашли мокрую красную денежку с портретом дедушки Ленина. Разделили по-честному: одну половинку я оторвал ему, вторую взял себе. Тратить сразу не стали, решили копить на велик…
Каждое лето к бабушке на каникулы приезжал мой двоюродный брат в нарядной плюшевой кепке. Он был старше меня на два года, но важничал на все четыре. Со мной совсем не играл. Я невольно тянулся к нему, а он знай посмеивался:
– Тюля!
Однажды брат взял из кладовки дедушкины инструменты, старую газету, с кухни – нож и унёс всё в сарай. Слышу, что-то мастерит: пилит, стругает. Пытаюсь приблизиться – шикает. Закончил работу, выносит из сарая непонятную хрупкую конструкцию из реечек, обтянутых газетой, с длинным расщеплённым хвостом-мочалкой из лыка. Теряюсь в догадках: что это? Идёт на пустырь. Я – поодаль, следом. Разбегается, подняв вверх таинственный аппарат, и внезапно тот, словно живой… взмывает в воздух! Управляя длинной нитью, брат то отпускает его в свободный полёт, то придерживает, подтягивая к земле. Издали смотрю, как в вышине планирует белый квадрат, как взбирается он в небо по невидимым ступеням. Длинный хвост с бантиком на конце красиво вьётся по воздуху.
Мне тоже хотелось так бежать, удерживая шнур…
Навстречу ветру!
В августе брат засобирался в свою Кандалакшу-говнялакшу. Едва дождавшись, когда за ним хлопнет калитка, я кинулся в сарай… Чудо-крыла нигде не было! Обыскал каждый уголок и вдруг… наткнулся… на брошенные обломки растерзанной птицы.
Себя было жалко. Слёзы стояли в глазах.
Мечта запустить в небо воздушного змея с тех пор не отпускала меня, преследуя даже во сне.
***
В город, на Тринадцатый, мы переехали, когда мне исполнилось шесть лет.
Квартиру нам выделили в деревянном двухэтажном доме по шоссе Первого Мая: с отдельной кухней, водопроводом, с газовой колонкой. У нас, как у буржуев, теперь были свой туалет и целая комната на четверых: мама с папой и мы с сестрёнкой. (Брат Игорь появился через год.) Вот бы такую квартиру, да жить рядом с бабушкой! Там всё знакомое, родное.
В новом дворе я никого не знал, чурался ребят и летом с утра до вечера пропадал в Сулажгоре. Баушка жила с дедом и дядей Мишей, но я считал, что она главнее, и потому шёл в гости именно к ней. А ещё там была собака. (Дома мать не разрешала заводить, как ни канючил.) Спаниель Тишка отогревал мою душу. Издалека заприметит меня в начале улицы – летит навстречу со звонким радостным лаем, уши на бегу треплются. В дом прошмыгнёт между ног первым, заглядывает преданно в глаза и барабанит хвостом-обрубочком по фанерному шкафчику, быстро-быстро: «ту-ту-ту». Моё сердце восторженно вторит в ответ: «тук-тук-тук».
У нас с Тишкой секретов было – навалом!
Вот и это лето закончилось быстрее зимы. Началась учёба.
Из школы вернусь и сижу дома, грущу. Двор для меня чужой... Холодный. Неуютный.
Опасный…
Наблюдаю из окна с завистью, как ребята играют в снежки, строят крепость, прыгают с крыш сараев в сугробы. Им вместе хорошо, разве-есело… Так хочется... к ним!
Но я боюсь... выйду, все будут… смотреть на меня.
Пожалуй, я так и просидел бы взаперти до сих пор, но весной мать насильно выпихнула меня на улицу. В апреле на пустыре за сараями бежали полноводные ручьи. Детвора возводила запруды, пускала кораблики. Солнце слепит. Щурясь, гляжу по сторонам, вдыхаю талый воздух с запахом ивовых кустов. Малыши смеются, брызгаются, прыгают через поток.
Там впервые я и увидел Коську…
Он показался мне богатырём. Коська выделялся среди сверстников ловкостью, какой-то завидной отчаянностью. С ним хотели водиться все. Я об этом даже не мечтал…
Нас свела консервная банка с «килькой в томате».
Возвращаюсь однажды из школы, гляжу: во дворе Коська с ребятами. Подходит ко мне, конопатый и ростом… пониже будет. (Вспомнилось, отец рассказывал про Ленина: сперва все тоже считали, что вождь мирового пролетариата великан, а в Мавзолей-то заглянули… метр с кепкой!)
Коська протягивает мне руку:
– Давай знакомиться! Я знаю, ты из Сулажгоры, во втором «б» учишься. Тебя как звать?
– Вовка… – смущаюсь я, несмело отвечая на рукопожатие.
– Мы на стройку идём банку консервную взрывать. Айда с нами. Здоровски будет!..
Мальчишки в трикотажных отвисших спортивках, кто в синих, кто в чёрных. А я, как был, в школьной форме, с портфелем, так и пошёл. (Когда тут переодеваться?) Рядом строили хлебокомбинат, туда и направились. По дороге Коська рассказал, как они развлекаются. Его послушать: нет лучше забавы, чем, бегая по гулким этажам, играть в войнушку; прыгать с третьего этажа на песчаную кучу под окном – кто дальше; жевать «вар»; выкачивать бензин из оставленного на ночь грузовика и, разливая его по лужам, наблюдать, как «вода горит»; нагребать карбид, делать из бутылок гранаты. Охранять всё это богатство приставлен сторож. Но разве успеть бородатому хромому старику за ватагой быстрых на ногу пацанов? Пока он с одного края стережёт, ребятня к другому прицелится.
По шаткой доске мы перебрались через глубокую траншею, нырнули в окно. Огляделись. Какое-то время стояли, прислушиваясь. Тихо. На бетонном полу сложены водопроводные трубы, батареи, льняная пакля. Коська достал из груды заготовок чугунный смеситель, прикрутил к нему с одной стороны стальную трубку, на конец – муфту. Получился пистолет. Как настоящий! Я в восторге…
Коська сунул «песталь» за солдатский ремень и стал пробираться к дверному проёму. Мы – за ним. Попадаем в длинный коридор, оттуда – на площадку. По лестничным пролётам без перил поднимаемся на третий этаж.
Коська, раскинув руки, задорно крикнул:
– Э-ге-геей!!!
По хмурым, тихим закуткам стройки пошло разгуливать озорное эхо. Ребята весело гомонили, я мало-помалу осваивался. Наконец Коська, многозначительно поглядывая на нас, достаёт из штанов пузатую консервную банку. На грязной этикетке угадывалась надпись: «Килька в томате». Аккуратно кладёт банку на пол и командует:
– Ищите камень побольше!
Расходимся в разные стороны. Я нахожу булыган первым и, кажилясь, тащу его.
Так… хочется… угодить… товарищам!..
– Ништяк… – одобряет Коська. – Сейчас рванём!
Мы склонились, пялимся на банку, ждём, что будет. Коська поднимает каменюгу и – на раздутую мину…
– Ба-ааах!!!
Резкий хлопок-взрыв на мгновенье оглушил. Смотрю на ребят: по лицам, по одежде стекает килька многолетней выдержки. Пацаны гогочут. Я робко подхохатываю. Запах… даже с ног не сбил, всего лишь чуть повело, сделалось витиевато… (Не-еет, каждый день я так дружить не смогу-уу.)
И тут скрипучий окрик:
– Вот я… ваааам!!!
Над ухом испуганно рявкнули:
– Шухер!..
В штанах стало тепло и сыро: «Адреналин! – мелькнуло в голове. – Рассказывал отец». Дружки кинулись наутёк. Портфель где?.. Я заметался, поскольззз... Шмякнулся!
Сторож!!! Красная ручища... к портфелю моему...
Дурак какой-то… Мамочка!
Вся моя никудышная жизнь промелькнула в голове…
…Очнулся на куче песка с портфелем в руке. (Зачем я здесь?..) Коська насильно разжимает мне пальцы, восхищённо произносит:
– Ну, ты сиганул! Я бы так не смог.
Ребята подняли меня под руки, повели. (Мне было всё равно куда…) Я силился благодарно улыбаться в ответ.
В этот вечер засыпалось сладко. Счастье тихо убаюкивало: меня… приняли… в друзья! В друзья. (А всего-то нужно было – вымазаться вместе с ними.)
Рубашку и брюки мать долго отмачивала, затем шоркала на стиральной оцинкованной доске, несколько раз меняла воду. Полностью аромат «посвящения» покинул меня лишь после бани на Виданке, куда мы раз в неделю ходили всей семьёй.
Мыться я не любил: невыносимый жар в парилке, обжигающие доски с раскалёнными шляпками гвоздей, щипучее мыло, жёсткая мочалка! Отец натрёт меня, не обращая внимания на хныканье, излупцует веником да вдобавок окатит с головой чуть ли не кипятком. Не знаешь, как одеться: нижнее бельё противно липнет к влажному телу. Одна радость – буфет с круглыми высокими столиками. Себе батя покупал «Жигулёвское», а нам обязательно лимонад «Крем-соду» или «Крюшон» и коржик. Рядом стоит притихшая сестрёнка: личико пунцовое, волосы причудливо закручены в полотенце, блестящие росинки на носу. Блаженствуя, пьём с ней прохладный газированный напиток. Удовольствие растягиваем, следим друг за другом: у кого больше осталось.
В баню, под горку, шли быстро. Из бани – неспешно, распаренные, в истоме…
Раз в месяц, перед помывкой, мать водила меня в парикмахерскую. Советским пацанам никаких причёсок, кроме «чёлки», не полагалось. Всех стригли одинаково. У кого волосы редкие, ещё ничего: чёлка лежала нормально. А мои-то локоны пушистые, густые. И вот вся голова лысая, а на лбу уродливый пучок тёмных волос топорщится. Ходишь, как балбес. За лето, конечно, обрастали, но к школе приходилось лохмы корнать.
Банный день – в воскресенье, единственный выходной для школьников. А тут на неделе, ни с того ни с сего, Коська вызывает на улицу:
– Айда в баню!
– Это в среду-то?! Нипочём не пойду…
– Да я не за то… Не мыться.
Оказывается, пацаны из соседнего двора разнюхали в бане закуток, откуда можно подглядывать за женской половиной. Эка невидаль! Обнажённых девчонок, если не считать сеструхи, я сколько угодно видел в садике. У нас была общая горшочная. Нянечка заводила всю группу в холодную комнату, доставала со стеллажа горшки один за другим. Горшки белые, эмалированные и тоже холоднющие… двух типоразмеров: мужиков усаживала на те, что побольше, девок – на маленькие. Пол кафельный. Сидеть неподвижно – наказанье. Ногами отпихиваешься изо всех сил и, сидя верхом на горшке, елозишь с лязганьем – всяко интереснее, чем глазеть по сторонам.
– Пойдём, здоровски будет!
При этих словах у меня под ложечкой тревожно засосало…
Восемь лет – возраст бесполый. Мне нисколечки не хотелось идти. Разве что для расширения кругозора… Мать недоумённо пожала плечами, собрала полотенце, бельишко. Дала двенадцать копеек на лимонад.
Выскакиваю – во дворе Коська с бумажным пакетом. Мы вниз, дворами, напрямки. (Ни разу в кино так не спешили.) Покупаем билетики, мигом раздеваемся и ходом – в моечную. Мужское и женское отделение в бане отделялось маленьким техническим тамбуром, дверь туда на ключ не закрывалась, так, скамейкой припёрта. (Коська сознательно выбрал будний день – народу меньше.) Для вида набираем в тазики воду, ждём, когда два мужика-балагура уйдут хлестаться в парилку. Отодвигаем скамейку и – шмыг внутрь. Тесно. Цинковые тазы сложены друг на друга, тут же швабра, вёдра, половые тряпки. Дверь за собой прикрываем. Темно. И луч света из проковырянной дырочки с рваными краями. Ожидание, что нас вот-вот застукают, становится невыносимым. (Зачем я пошёл на это мокрое дело?)
Коська прилипает глазом к отверстию:
– Во… дают!..
Я стою на холодном кафельном полу, зябко подрагиваю. Кожа становится как у ракетки для настольного тенниса. Причмокивания Коськи озадачивают, заводят.
– Дай позырить!
– Подожди!
Нетерпеливо топчусь: «Он так всё самое интересное один увидит!»
Толкаю в бок:
– Пусти…
Изумлённо цокая, Коська нехотя отрывается от глазка. Я припадаю к «секе», но навести резкость не успеваю. Дверь сзади шумно распахивается!
Сделалось светло и страшно...
Чья-то мокрая крепкая рука больно хватает меня за ухо. Ну, так и знал!..
Истошный вопль работницы банно-прачечного хозяйства пустым опрокинутым ведром грохотал под высоченными сводами бани:
– Октябрята-ко-бе-ля-та!!! Ишь, повадились! Вот я вам сейчас гляделки устр-ооо-ою…
Коська, перепрыгивая через скамейки, дриснул к выходу…
Рассудок мой смешался... Бабка в грязно-белом халате несла меня за ухо… Я надеялся: сейчас мужики одёрнут распоясавшуюся старуху... отобьют меня. Но они лишь осуждающе смотрели на неё.
Неожиданно у самой двери баушка опустила меня на пол, доверительно приобняла за плечи. «Извиняться начнёт…», – едва успеваю подумать я и получаю... энергичный пинок в попу. Синяя дверь – в глаза!.. Бамм!!! Лбом распахиваю… Стара-ая!.. Карга-аа!..
Коська ждёт одетый. Хватаю пожитки, вдогон – за ним.
Одевался уже в буфете. Странно: лимонада совсем не хотелось…
…На полпути к дому пытаюсь вспомнить: где я? иду куда? откуда?.. Голова гудит. Рядом какой-то мальчик… Взахлёб рассказывает об увиденном. Ах, да-ааа!.. Картинки кажутся мне бесцветными… скучными. Ухо и шишка на лбу горят огнём, в голове противно звенит голос старой швабры. Фамильярность её меня просто шокировала!
Наш первый сексуальный опыт Коська назвал удачным, однако повторять его мне почему-то не хотелось. Я твёрдо решил ограничиться полученным багажом знаний на всю жизнь…
С Коськой никогда никому не было скучно. Он на выдумку горазд.
Как-то играли в «кислый круг». Девчонкам приспичило в сортир. Коська дождался, когда они рассядутся по дырочкам, открыл крышку, где выгребная яма, и огромный булыжник туда – бултых! Брызги, визги!!!
Заигрывал так с девочками…
Мои приятели были дворовыми детьми, по домам не сидели. Постепенно двор и для меня становился главным «местом жительства», забавой, воспитателем, близким другом. Я чувствовал, что с каждым днём сила его, дух переходят в меня…
Только когда появился телевизор, мы временно сменили образ жизни на оседлый.
Отец купил телик первым. «Рекорд» – бандура большая, экранчик маленький. И вот вечерина наступает – полдома сидят у нас в гостях, не протиснуться. Передачи транслировали с двух часов дня. Мы с благоговением включали волшебный ящик и жадно смотрели всё подряд, программу за программой: диктор говорит – интересно; новости какие – интересно; фильм художественный… будешь баловаться – старшие убьют, не отрываясь от экрана. Телевизор стоял на журнальном столике о трёх ножках. Однажды мы с Коськой кувыркались, задели столик, телевизор упал и… разбился.
Я почему так живо помню? Спасибо папе!.. Он впервые меня не ругал.
Молча порол…
Говорящего ящика не стало, и мы вернулись в лоно двора.
Между Тринадцатым и Пятым посёлком – Рыбка. Вдоль железной дороги – склад цветного металла под открытым небом. Территория огромная! Забираемся тайком через дыру в заборе. Кругом высоченные штабеля: двигатели от машин, электромоторы, спрессованные в кубы для переплавки. Поскольку подшипники изготовлены из прочной стали, они в алюминиево-медной массе остаются несмятыми. Поднимаемся на верхотуру, ворочаем брикеты. Найдём, где подшипничек запрессован с краю, скидываем понравившийся блок на землю и выковыриваем. А дальше – на самокаты, заместо колёс. Как сейчас, трогаю их масляную полированную поверхность… Ощущения эти живут на кончиках пальцев. У меня вообще обострённая тактильная память. Я могу из тысяч женских туфелек найти ту самую… стоптанную туфлю старухи-банщицы.
Нас и с Рыбки частенько гоняли. Какой-нибудь дядька заметит – и ну ругаться. Мы наутёк: «Сторож! Сторож!» А может, это просто рабочий?..
Самокат – две доски. В одной пропиливается окошко, ось – палочку делаешь, подшипники насаживаешь и – хоп! Самокат готов в шесть секунд. Чем больше диаметр подшипника, тем быстрее катишься. Как раз в ту пору начали перестраивать шоссе Первого Мая. Вместо узкой дороги, вымощенной булыжником из малинового кварцита, – Первомайский проспект с двумя широченными асфальтированными полосами движения. Ещё проезд для машин закрыт, а мы на самокатах по свежеуложенному асфальту гоняем вовсю. Такой простор!.. Подшипники при движении жужжат. Коська, Саня, Витёк, Гера… Кавалькадой как шуранём – гул стоит!
На самокатах ездили к железнодорожному тупику смотреть, как выгружают легковые автомобили «Москвич-407». Диковинка! В отличие от «броневичка» у новых – форма современная. Тринадцатый – район автомобилистов. Наши отцы технику почитали, в ней разбирались и тоже приходили оценить новую модель: «Да, хороша, но передок слабоват». Мы повторяем следом за старшими: «Слабоват!..»
Я мастерил вместе с ребятами самокаты, а ночью, закрыв глаза, видел уносящегося в небо воздушного змея. Детская несбытная мечта не давала покоя.
Однажды я рассказал о ней Коське, а уже на следующий день он притащил из дому журнал «Юный техник». На обложке счастливый мальчишка запускал в небо бумажного змея. В журнале было всё подробно расписано и начерчено.
Я с завистью разглядывал иллюстрации:
– Здорово!
– Мы сделаем не хуже! Айда!
– Ты что, сумеешь?..
Никогда не видел, как строят воздушного змея, и не представлял: «Ну как он полетит?»
Следуя инструкции, от сухой сосновой доски без сучков мы отщипнули тоненькие реечки. (Чем легче деревянные детали, тем проще запускать.) Пропитали их олифой. Склеили столярным клеем каркас: реечки из угла в угол, крест-накрест, и по периметру. (Точно выдержишь угол, будет что надо парить, неудачно – может вовсе не взлететь.) Из центра протянули длинную-предлинную нитку. Саня принёс лист кальки: бумага тонкая, плотная, хрустящая. (Это вам не страничка «Ленинской правды», как у двоюродного брата.) Четыре дня мы всей «шарашкой» колдовали в сарае над птицей счастья. Рисовали акварельными красками узоры на крыле, сушили под грузом. Для хвоста Коська стащил у сестры шиньон. Его распустили, распушили, покрасили в синий цвет. Хвост служит не только для красы. Это балансир: чем он длиннее, тем лучше. (Так в журнале было написано.)
Смастерили. Два дня ждали подходящей погоды…
Вечерами я подолгу ворочался, не мог заснуть. А утром первым бежал в сарай к своей птице. Наконец ветер задул уверенными сильными порывами. Мы бережно понесли воздушного змея на пустырь. Солнце, нагревая землю, вызывало испарения, и это было нам на руку. Сильный упругий ветер, наталкиваясь на взгорье, превращался в восходящий поток. С пригорка и решили запускать.
…До моего сознания не сразу доходит, что именно мне Коська великодушно предлагает:
– Вовка, запускай ты.
– Я?..
Он объяснил, как правильно держать катушку, сам кончиками пальцев взял змея. Дождавшись порыва ветра, мы побежали. Ветер пел у меня в ушах. Нитка натянулась, стала упругой. Коська, чувствуя, что змея подхватило вихрем, отпустил его.
Бумажная жар-птица решительно взмыла в голубое небо. Я отматываю катушку… выпускаю нитку… она поднимается всё выше, выше, выше.
Парит легко и свободно.
В третьем классе Коська с родителями переехал в другой город. Мы больше никогда не виделись, но я его запомнил навсегда и благодарен за то, что он помог моей заветной мечте расправить крылья и подняться высоко-высоко.
В самое небо.
*
Три аккорда
У каждого времени свои приметы, своя особинка.
Памятным знаком родительской юности служила гармонь. Без гармониста село не считалось селом… Под гармошку встречали и провожали, грустили и бесшабашно веселились. Гармонист широко растягивал меха народного инструмента – в ответ распахивалась русская душа.
А главная примета семидесятых – гитара. Что ты!..
Летние прозрачные вечера… Незатейливая оправа из деревянных построек, образующих двор, а изнутри – самородком чистой воды – лирический перебор или отрывистые аккорды шестиструнной гитары. Зачастую в них вплетается ломкий мальчишеский голос. Прохожие замедляют шаг, слушают.
Эти ритмичные звуки, точно папиллярные узоры, придавали каждому двору неповторимый, свойственный исключительно ему колорит.
***
До повального увлечения музыкой мы занимались всем понемногу, в охотку. Зимой – лыжами на Стрелке, за Пятым посёлком. До Стрелки километров пять будет, не меньше. Вон куда таскались! У каждого наготове обрезанные укороченные лыжки: резина натянута к пятке, к носику, чтобы лыжа с ногой составляли одно целое. И на них… с верхотуры… Такая скорость! Старше стали, на коньки перешли. Хоккейные – страшный дефицит! Зима, мороз, а я каждый день мотался в «Спорттовары». Продавщицы узнавали в лицо. Как-то приезжаю – есть! Верх кожаный, скрипучий. Никелированный, блестящий конёк играет на свету. Красота! Коньки тотчас надел и – во двор. На улице темень. Между домами ледяная дорожка вниз. По ней до такой степени накатался, так натрудил голеностоп – на льду стоять не мог, ноги разъезжались. Домой брёл по сугробам, до двери – на коленках полз...
Летом, сутки напролёт, резались в домино, в настольный теннис. Стол из ДСП под дождём набухал, расслаивался. Ракетки – советские, твёрдые, с пупырышками. Вьетнамские, мягкие, гладкие – по блату.
Большим спортом мы не увлекались, к разрядам не стремились. Рядом ни футбольного поля, ни хоккейной площадки. Из нашего двора целенаправленно тренировался только Андрюха Осипов. Оборудовал себе в сарайке тренажёрный зал: две гири по два пуда. Метал их, как хотел. Та-ку-ю рельефную мускулатуру накачал… Мы его силы даже побаивались. Желание быть первым, во что бы то ни стало, не способствует дружбе.
А страсть к музыке нас объединяла…
В СССР в то время не было ярких групп. Везде распевали: «Мой адрес не дом и не улица» или «Не расстанусь с комсомолом, буду вечно молодым». Сплошная идеология! Мы пионерский-то галстук носить стеснялись. Доставали его, скомканный, из кармана перед самой школой, чтобы с порога не завернули.
Владимир Высоцкий – исключение из советской «плеяды» музыкантов:
Он не вышел ни званьем, ни ростом.
Не за славу, не за плату –
На свой, необычный, манер
Он по жизни шагал над помостом –
По канату, по канату,
Натянутому, как нерв.
Как не боялся такое петь?!
Высоцкий был нашим кумиром! Своими песнями он вселял веру, что можно пройти «четыре четверти пути» достойно.
Любимая музыка пришла к нам с магнитофонных бобин. Катушечный аппарат «Ригонда», размером с прикроватную тумбочку, отец притащил мне одному из первых. Ночами мы с Герой и Саней записывали на него с коротковолнового приёмника обрывки западной музыки.
Поймаем волну и сразу:
– Тихо, тихо! Пишем…
Минуту, две прорывается мелодия, затем её глушат. Накатывает шипение, треск, бульканье. Всё это через выносной микрофон записывается на ленту. А нам нипочём, лишь бы ритм угадывался. Магнитофонные плёнки «шестой тип» часто рвались. Тут же под рукой баночка с уксусом – раз макнул, хоп – склеил. Склеиваешь и восхищаешься: «Как удобно!»
Совсем салагами мы считали: если поют на иностранном – значит, непременно «Биттлзы». Что к чему, просветил нас Роберт – единственный во дворе выпускник музыкальной школы.
Отличался он не только музыкальным образованием...
Прикид Роберт имел на зависть. Вечно модничал: брюки-небрюки; джемпер супер-пупер, светлый пиджак там в клеточку, ботинки на каблучке; на шее шёлковая косынка или жабо с брошью. Раз приходит на танцы – у него кулон из карельской берёзы с надписью «The Beatles». Не самоделишный, настоящий! На кулоне сантиметров в десять – чёрная надпись и чёрные силуэты знаменитой рок-группы. Грифы гитар смотрят в разные стороны. (Пол Маккартни ведь отбивал ритм левой рукой.) «Битлз» – из другого мира, недоступное что-то… Нам приходилось довольствоваться суррогатом: кабацкие лабухи в местных ресторанах «Одуван» и «Берёзка» пели «Yesterday». Конферансье заученно объявлял: «Песня “Вчера”», – и благодарная публика переставала жевать, обращаясь в слух.
Семья Вашкевичей – необычная. Мать Роберта преподавала в школе английский. Имя у неё такое редкое: Римма. Сочетание имени-отчества «Римма Владимировна» звучало торжественно! Я с удовольствием произносил его вслух! В кримпленовом платье салатного цвета, элегантная, словно из журнала мод, она высоко несла свою божественную белокурую голову. (Я втайне любовался ею.) Во дворе её уважали чрезвычайно. Чтобы не поздороваться, прошмыгнуть мимо – исключено. Могли сделать вид, что кого-то не заметили, но только не Римму Владимировну. К ним в квартиру зайдёшь: полки с книгами, заморские сувениры, дорогие мебель, посуда. Мы любили встречать Новый год у Вашкевичей. Римма Владимировна наготовит всякой вкуснятины, накроет стол и уйдёт. Бутылочку достанем и давай отмечать…
Роберт умел красиво, долго говорить. Фразы моментально придумывались в его голове и вылетали как из пулемёта. Раз стали придуряться, Роберт незаметно улизнул в другую комнату – выходит артистом: ши-кар-ней-ший костюм, блестящие атласные лацканы, из нагрудного кармана торчит уголок белоснежного платочка – смокинг отцовский напялил. Мы не знали, кто у него отец, но сразу подумали: где-то выступает, раз такой костюм. Глаза вылупили: ничего себе! Не смолкая, шпрехает по-английски. Настоящий артист перед нами! Мы аплодируем. А Роберт никак не угомонится… Приглашает в спальню, распахивает дверки гардероба настежь. А-бал-деть!.. Четыре костюма! У наших родителей один выходной костюмишко, тут – че-ты-ре. Шесть пар обуви. Всё новенькое!..
А Роберт продолжает показывать свои «фокусы», переходит на шёпот:
– Пацаны, никому ни слова: мой отец в секретной службе работает.
– Брось заливать!..
– Не верите?!
И достаёт из тайника фотоплёнки: на них отсняты не люди, не пейзажи – технические схемы! Приложил палец к губам:
– Ш-шш!.. Секретные материалы.
Мы притихли. (Отец – шпион!) Сделалось не по себе...
Только потом я узнал, что отец его на судне – радистом. В загранку ходит. Снимки электрических схем делал по работе. А куда ему столько костюмов? Ума не приложу. Роберт к капстранам относился с симпатией. Если в хоккей мы всем двором болели за Советский Союз, он обязательно – за Канаду. Опять предупреждал: «Вы токо никому…»
Вот у Роберта водились настоящие пластинки зарубежных групп – «синглы». Маленькие в диаметре, по одной песне на стороне и «Apple» – фирменный лейбл невероятной ливерпульской четвёрки. Впервые мы услышали качественную запись, да ещё на прибалтийском проигрывателе «Эстония» – лучше аппаратуры тогда не существовало! Большие пласты-двойники болгарского производства появились позднее. (У фарцы из-под полы они шли по шестьдесят, по восемьдесят рублей – месячная зарплата моей матери.) Хиты мы переписывали на бобины, пускали по рукам.
Однажды зимой возбуждённый Роб затаскивает нас к себе. До этого все разговоры о музыке крутились вокруг западных рок-н-ролльных команд. А тут сообщает:
– Мужики, у нас появился свой «Битлз»!
Включает пластинку «Песняров», на первом треке – «Косил Ясь конюшину».
Это – что-то!..
В музыке мы разбирались слабо, направление определить не могли, но чувствуем: музыка другая, здоровская, созвучная с «Битлз», с «Ролингами». Мелодичность песен на белорусском языке захватывала до головокружения… С тех пор, послушав «Запад», мы обязательно – на сладкое – врубали «Песняров». Зачастую именно любовь к музыке гнала на фильмы. А вскоре у нас появился свой «Элтон Джон». «Золото Маккены» пересмотрели вдоль-поперёк, фильм знали наизусть, но отправлялись в кинотеатр специально ради песен Ободзинского. Его голос и дома не отпускал: с голубых виниловых пластинок, вырезанных из «Кругозора», бередил наши юные души:
Что-то случилось этой весной…
В музыкальном отношении благодаря Роберту весь двор стал «продвинутым». Я тоже считал, что в теории музыки достаточно преуспел, но теперь мне этого было мало… Прямо как в сказке про золотую рыбку: уж не хотел я быть простым слушателем, хотел сам быть гитаристом! К этому времени из нашей компании ни в «прятки», ни в «старики-разбойники» никто не играл. Собирались вместе с девчонками. Пацаны пели под гитару. Я помалкивал. Знал: голоса нет. А к гитаре тянуло страшно. Брал чужой инструмент в руки, обнимал большой лёгкий корпус и тренькал. К Роберту приставал, канючил: «Научи да научи!» Долго за ним ходил.
Тот вроде согласился:
– В основе игры на шестиструнной гитаре – приём «баррэ», – прижимаем указательным пальцем левой руки на одном ладу несколько струн, расслабленными пальцами проводим по ним. Показываю!
Гитара радостно встрепенулась, ожила! (Ну, думаю, началось…)
А Роберт отложил инструмент в сторону, закатил глаза и стал втирать теорию:
– При помощи «баррэ» легко переходить из одной тональности в другую, извлекать звуки необычной, разнообразной окраски...
Я не решился его отвлекать, незаметно встал и ушёл.
Нет, педагог мне нужен другой...
Был во дворе ещё один гитарист, Колян.
Длинные жирные патлы до плеч. Вылитый Джордж Харрисон! Только без усов. Он тоже, как Джордж, месяцами не стригся и в школе дерзил учителям. А то, что отцы у того и другого водили автобусы, только усиливало сходство биографии Коляна с лидер-гитаристом «Битлз». Поверх замызганной майки Колян носил пиджак с «золотым» значком ГТО на лацкане и, как неукоснительно требовала молодёжная мода семидесятых, хипповал в брюках-клёш. Среднюю школу Колян до конца пройти не сподобился, про музыкальную и говорить нечего, а вот «университет» за плечами имел авторитетный. (Так в революционных книжках называли места заключения.) Навыки игры на гитаре приобрёл «на химии» – своего рода «интернате» для взрослых, получивших срок. Играл мастерски. На слух моментально подбирал, без всяких там партитур.
Я понимал: набиваться в ученики нужно со своей гитарой. Однажды Саня шепнул: «Выкинули». Я – в универмаг. А там не «шиховские» – по семь рублей, а «ленинградские» – по шестнадцать, и хуже. Делать нечего, пришлось брать. (Невтерпёж!) Дома бренькнул, брень-кнулллл – нет музыки. Выхожу с покупкой во двор. На скамейке под тополями Колян интеллигентно потягивает бормотушку. Рассеянно посмотрел на меня, на гитару – с интересом:
– Ну-ка, ну-ка...
Он взял пару аккордов, подвернул колки, подёргивая струны. Контрольный перебор. Ещё чуть довернул, и гитара ожила…
– Коль, научи играть!
Колян взбодрился, приосанился, выдерживая паузу:
– А гитарка-то ничего звучит…
– Коль, научи!
Я умоляюще заглядывал ему в глаза.
– Лады, карифан! Научу, ...ля буду! Чуваку с гитарой тёлки охотней дают.
Я, не веря своему счастью, присел рядышком.
– Если тебя устраивает бренчать по-пьяни в окружении заливших хайло, смердящих сцаниной шмар, – за неделю настропалишься. А заточить пальцы под струны – жизни мало... Ты-то чё хочешь?
– Коль, хочу играть, как ты!
– Тады-ой!
Колян запрокинул «огнетушитель» в горло. Остатки «Агдама» с бульканьем перетекли в него, сочась тонкой струйкой по краю губ. И урок начался:
– Гитара, Вован, это такая х…йня, похожая на биксу без ног, – он любовно погладил корпус, – тока дырка в верхней деке не для тово, чтоб ты сувал туда свои гениталии. Пол?!
– !!!
– Начнём с прелюдии. Секи! – он оттянул толстую струну и, помедлив, отпустил. Гитара издала гудок, который постепенно стихал, растворялся, исчезая вдали. – Кода! И слегонца так ручкой помашем. Песня называется «Прощай, пароход».
– Здорово!..
– Тока не факт, Вован, что ты поймёшь мой базар. Я трезвею…
В тот вечер мы занимались допоздна. Домой я летел не чуя ног! Маэстро снизошёл до меня… Завтра в дворовой студии очередной мастер-класс.
Скорей бы «завтра»!
Я отказывал себе в мороженом, на сэкономленные деньги покупал Коляну портвейн «Три семёрки», чтобы, не дай бог, не иссяк его педагогический источник.
– Струны мацай четырьмя пальцами, пятым страхуй гитару, а то ...бнецца на пол! Дави сильно-сильно! Чтоб продавить, нах, гриф насквозь!.. Подкол! Так не стоит. Хотя зажимай струны плотно, иначе звука не будет, один гул. На первом ладу мы зажимаем вторую струну, на втором – третью и четвёртую.
Я пристально следил за пальцами преподавателя, богато расписанными татуировками.
– Папробуй-ка, ...ля, взять этот аккорд. Если струны звучат долго и счастливо – ставлю жбан! А ежели какие-то пукают, тихнут, значит, плохо зажал, либо своей клешнёй глушишь. – Колян показал ещё два аккорда. – Ну, лана… Играйся пака. Схажу пасцу…
Разбитыми кончиками пальцев я, прилежно высунув язык, ставил аккорды: ля минор, ми мажор, ре минор. Пальцы не слушались, попадали между струн.
Колян далеко не ходил. На манер римского императора Юлия Цезаря он занимался одновременно тремя делами: справлял малую нужду, пыхал «беломориной», прищурив глаз от едкого дыма, и продолжал вести урок:
– Ну что, кампазитор? Смузицирил? Ну и зае…ись! Ща объясняю, что за аккорды ты поимел: в народе они называются «блатными» или «лесенкой» малой, большой и «звёздочкой». Теперь, по мнению насоса-дембеля, ты знаешь о гитаре фсё! С помощью этих трёх аккордов ты ж – ходячий камерный концерт! Теперь смари и делай, как я!
Колян обтёр руки о пиджак, деформировал физиономию под грусть и хрипло затянул:
Синий, синий и-иней
Лёк на провода…
День шёл за днём, неделя за неделей.
Длинные летние вечера, пока мать не загонит домой, я проводил в «Школе музыки Коляна» – своей альма-матер под открытым небом. В конце урока получал домашнее задание и всякий раз прилежно выполнял его. Стараясь быстрее освоить музыкальную науку, я в исступлении рвал струны, отрабатывая «удары» и «броски». Младший брат Игорь с опаской поглядывал на меня. Когда его однажды спросили, кем хочет стать, он твёрдо заявил:
– Врачом… чтобы Вовку вылечить.
Спать я ложился с гитарой, с ней вставал. Чуть свет, в горячке тянулся к грифу и снова долбил, долбил основные аккорды. Постепенно кожа на кончиках пальцев огрубела, превратилась в мозоли, боль ушла. Корпус гитары уже не елозил по коленям. Женский профиль её устойчиво, словно литой, занимал положенное место. Мы становились с ней одним целым.
Колян – прирождённый учитель. У человека ни наград, ни званий, а материал раскроет живо, обстоятельно, доходчиво. На его вечернем отделении я преуспел: к концу лета уже сносно музицировал, исполняя замысловатые пассажи.
И наконец услышал от педагога скупые слова похвалы:
– Ты стал крутым, Вован. Как варёные яйца! Теперь ты можешь подойти к сваему кирному другану-дембелю, который стряхивает пыль со струн, орёт благим матом песню про е…учую учебку под Ногинском, и чиста так, небрежно, через плечо бросить: «Ааа, корешок, гитарка-то у тебя нестроевич! Секи, в натуре, как настраивают гитару реальные пасссаны!» Кент зауважает тя шопесец и при встрече будет всегда наливать.
***
Во дворе стихийно образовался ансамбль. На гитарах Гера, я и Кочкарь. (У Кочкаря гитара нарядная, цыганская.) Ударничек – Саня – на простеньком барабане типа пионерского.
Гере родители привезли инструмент аж из Ленинграда. А ещё он разжился двумя гэдээровскими «переводками»: в блюдечке с тёплой водой их размочил и, аккуратно отслоив овальные изображения бедовых девиц, налепил на корпус. Зависть тонкой едкой струйкой точила меня всякий раз, когда я бросал взгляд на его гитару. Гера – абсолютный музыкальный неслух, он силился копировать мои движения, слепо путался в струнах, пытался наносить на них отличительные пометки масляной краской и ободрялся лишь одной мыслью: «Ничего, мы себя в постели покажем!» Джуди переписывал из журнала «Кругозор» слова песен. Колян, отложив «бомбу», помогал подбирать аккорды. (Когда Гера бездействовал, у нас получалось недурно.) Рядом крутилась малышня, с восхищением поглядывая на наш ансамбль под тополями. Взрослые мужики выходили во двор покурить, подолгу слушали нас...
Гитара была центром всеобщего притяжения.
В школе намечался смотр художественной самодеятельности. Наша классная, Зинаида, предложила:
– Девочки, давайте споём «Гренаду».
Ну давайте. Няппинен Валера играл на клавишных, мать его в нашей школе учительницей русского. Ему и поручили аккомпанировать. Но не звучит эта песня под пианино. Нет того ритма, той смелости духа…
И тут девчонки:
– Володь, можешь на гитаре подыграть?
Сами умоляюще смотрят на классную.
– Ну, не знаю… Пусть попробует.
Я подобрал: бац-бац – готово! На смотре девчонки нарядные, в укороченной донельзя школьной форме, в белых фартуках, с огромными белыми бантами. Пели всем классом, серьёзные, взволнованные. Я стою: взгляд поверх зала, аккорды ставлю уверенно, жёстко, выдаю ритм. У стихов прямо крылья выросли. Мурашки по спине…
Я хату покинул,
Пошёл воевать,
Чтоб землю в Гренаде
Крестьянам отдать.
Прощайте, родные!
Прощайте, семья!
«Гренада, Гренада,
Гренада моя!»
В смотре патриотической песни наш восьмой «Б» занял первое место. Директор долго аплодировала. Зинаида довольно улыбалась.
Директрисе даже захотелось организовать свой ВИА – школьный вокально-инструментальный ансамбль. У шефов выбили деньги. Купили ударную установку, усилитель «Умку», две электрические гитары. Вечером мы перетаскали всё это богатство в захламлённую кандейку за сценой.
Уходя, я нерешительно остановился на пороге, обернулся…
Лёгкая дымка пыли ореолом окружала гитары… В тусклом свете чёрные полированные корпусы их, никелированные накладки безмятежно отражали блики. Звукосниматели, ручки громкости и тембра на корпусе завораживали, ударная установка просто сводила с ума. Я не удержался, взял в руки ритм-гитару, нежно прижал к сердцу. Предстоящие репетиции, восторженные глаза девчонок сияющими миражами вскружили голову. Молчаливые струны ждали моих рук.
Обращаясь к гитаре, будто к живой, я, успокаивая, прошептал:
– Подожди до завтра…
Ночь прошла. Наутро с Саней идём в школу. В вестибюле необычно тихо, настороженно. Все молчат. Классная с порога мне: «К директору!» (Не могу врубиться?!) Захожу в кабинет, и там как обухом по голове:
– Ну что, дружок? Сам скажешь, куда гитары дел, или милицию вызывать?
– Какие гитары?..
– Ты дурачка-то из себя не строй…
Меня больше ни о чём не спрашивали. Классная куда-то долго звонила. Я сидел в приёмной, мимо взад-перёд ходили с бумажками. Приехал сержант, вывел меня на улицу и усадил в «воронок» за решётку, где возят преступников. Машина тронулась. Через металлические прутья я видел: вся школа наблюдала из окон.
Доставили в горотдел на Кирова.
Следователь мне:
– Говори по-хорошему, где гитары?
Оказывается, ночью кто-то залез через фрамугу в комнатку, где хранились инструменты, и сбондил их.
– Я не брал. Сам в школьном ансамбле собирался играть.
– Ну-ну…
Следователь выдернул из-под меня стул, поставил на ноги посреди кабинета и началось… По лицу не били. Следак ударял в живот, сержант сзади метил по почкам, по ушам… Метелили и приговаривали:
– Только пикни, убьём…
Я размазывал по щекам слёзы, сдержанно мычал, старался руками закрыться от ударов. Не удавалось. Они работали слаженно…
…В протоколе написали: «Гитары украл я. Утопил в глубоком озере. Готов возместить материальный ущерб полностью. Прошу уголовного дела не заводить».
Я подписал всё…
На другой день чуть опоздал на урок. Зинаида прошипела:
– Ш-што, уголовник, сознался?!
Все: «Ха-ха-ха!»
Я молча прошёл на место, сел. Понимал: уже никогда не отмыться от этого позора, и училка тут ни при чём. (Разве стороннему человеку объяснишь, почему такую лажу сам подписал?) У родителей целый год высчитывали часть зарплаты. Мы не голодали, но первый батон белого хлеба мать смогла купить лишь следующим летом. Да что хлеб! Горечь свила в моей душе чёрное гнездо… Мне так и не удалось поиграть на настоящих электрогитарах на школьных вечерах. Теперь уж ничего не изменишь.
После восьмого класса я решил поступать в музыкальное училище. Дни считал до окончания учебного года. Подал документы в приёмную комиссию, но вступительные провалил. И стало мне тогда до лампочки, куда идти.
Надвигался сентябрь.
Мать ругается:
– Не поступил – иди в девятый!
– Не пойду…
– Иди хоть куда-нибудь.
Мы с ней отправились в четырнадцатую хабзайку. Директор спрашивает: «На кого хочешь учиться?» (А мне всё равно. Думаю: год перекантуюсь, снова буду в музыкальное экзамены сдавать.)
Отвечаю нехотя:
– Запишите на электромонтажника.
В конце концов не я первый. Тот же Джордж Харрисон после школы поступил на электрика… Приняли меня. Втянулся. Увлёкся радиотехникой, электроникой. Друзья появились, так и закончил ПТУ.
…Сижу как-то во дворе, с гитарой по душам разговариваю. Подходят два сопливых хлюста, лет по десять:
– Вов, научи на гитаре бацать…
Усаживаются передо мной на землю, обхватывают руками колени и смотрят во все глаза, не моргая.
Я?! Почему бы нет?.. Приосанился, собрался с духом, вспоминая педагогические находки Коляна… И приступил к учёбе.
Вначале было слово:
– Короче…
Через два месяца мой «класс» вырос ещё на одного вольнослушателя...
*
Проводы
Завтра мои проводы в армию, а сегодня мы с Женей договорились встретиться у ЗАГСа в одиннадцать. Это была моя идея: подать заявление до призыва, чтобы потом, через три месяца, приехать на собственную свадьбу.
До встречи оставался целый час. Чего припёрся так рано?.. Какое-то неприятное беспокойство выпихнуло из дома. Вчера стали прикидывать, какие документы нести. Нужен только паспорт. И тут она огорошила: у тётки оставила! Хотел утром ехать вместе… Дурак, не поехал! Сейчас бы не томился, высматривая среди прохожих. Зачем порю горячку с заявлением? Себе нет смысла врать... Хочется «забить» эту девчонку, застраховаться на все «сто». Уходить в армию на два года без уверенности, что Женька дождётся, я не мог.
Давно бы уж могла обернуться… Чего так долго?
Я припоминал детали нашего свадебного уговора, беспорядочно вытаскивал из памяти её взгляды, жесты, недомолвки, отговорки… Почему о паспорте сказала только вчера? Ведь неделю, как условились. Главное, спросила: «А нужно ли так спешить?» Месяц назад собирались – тоже что-то придумала. Да она... просто не любит меня! (Может, только и ждёт, чтоб ушёл?) Я вдруг почувствовал себя обманутым, выставленным на потеху всему двору… Самолюбие, подначивая, нашёптывало: «Ну и пусть, ну и подумаешь!»
Без трёх минут. Жду ровно до одиннадцати. Не придёт – не надо!
Прошло две минуты, ещё одна. Минутная стрелка нехотя накрыла цифру «двенадцать», переползла её. Я побрёл к троллейбусной остановке стопорясь, непрерывно оглядываясь. Тяжёлые ноги, словно их переставлял кто-то другой, насильно уводили меня от желанной судьбы всё дальше и дальше…
Если бы только она появилась сейчас…
Но Жени не было.
Всё!
Никакой свадьбы не будет. Пусть ищет себе другого дурачка!..
***
Девок у нас – полон двор. Но ни один парень не ходил со своими девчонками. Всем чужих подавай! Мне – не требовалось никаких. До самого восьмого класса.
Гера поставил диагноз: «Задержка в развитии...»
Но потом разом всё перевернулось, будто съел чего...
У дяди Миши, брата отца, были фотокарты. Вместо тузов, королей, шестёрок – голые тётки. Раньше колода лежала себе спокойненько в столе, никому дела не было. А тут глянцевые чёрно-белые картонки точно мёдом мазнули. Манит взглянуть, хоть ты что. Мы с Саней, когда дядька на работе, придём, вытащим запретные фотки и да-авай смаковать. Карты эти для нас – окно в мир. Что ты!.. До того доглядим – дышать нечем. Голова кругом идёт, штаны трещат по швам. Дядюшка скоро догадался, хмуро сдвинул мохнатые брови и строго-настрого предупредил: «Ещё раз залезешь в мой стол…» Хотя мы укладывали карты аккуратненько. Может, он в определённом порядке их хранил?
А вот Гера на картинки не разменивался.
Причиной всему – имя. Известно: как человека назовёшь, таким он и будет. Богиня Гера в древнегреческой мифологии – покровительница брака и деторождения. Наш Гера не в силах был изменить судьбу, безответственно предначертанную ему древними греками. Всегда заряженный на позитив, он девочек любил не на шутку. Для него познакомиться – запросто. И сразу – кранты! Влюбился. Что ты!.. В понедельник влюблён, во вторник влюблён! В среду уже меньше. К концу недели любовь испарялась, и в субботний вечер после танцев Гера шоркал очередную зазнобу.
В воскресенье к полудню парни лениво подтягивались к скамейке под тополями, закуривали, перетирали вчерашнее... У Витяни никак не вытанцовывалось закадрить девчонку. Внешне нормальный, симпатичный парень. Секрет обольщения он стремился выведать у Геры, приставал: «Как? С кем? Чего?» А тот и рад стараться: по поводу лялек из него плескало через край. Любимая тема: как новенькую клеил, оприходовал.
Он не усеет всё обсказать, Витяня – наводящий вопрос:
– Ту высокую блондинку?
– ?.. В сиреневом трико!
Гера забывал имя, рост избранницы, габариты. Цвет волос и глаз начисто вылетали из головы… Память избирательно, бережно хранила только детали нижнего женского белья. Причём бабником его не назовёшь: пока с одной ходит, на других даже не смотрит. Скорее однолюб! Перед армией один раз он чуть не женился. Нежно взявшись за руки, молодые пошли подавать заявление в ЗАГС. Ну, думаем, пропал наш Гера… Возвращается оттуда один. С хохотом заваливается во двор, рассказывает:
– Сблизились в первый вечер, месяц ходили, а фамилию наречённой спросить не успел. Анкету стала заполнять, выводит: «Пу-пы-рыш-ки-на». Пупырышкина! Это что же? Я, Гера, наделаю маленьких «пупырышат»?
Помолвка разладилась.
К восьмому классу я сделался придирчив в одежде. Пошил в ателье пиджак на заказ; заузил в талии белую нейлоновую рубашку с длинным, разметавшимся по плечам острым воротником. Зинаида на весь класс высмеивала: «Как денди лондонский одет». (Хоть сквозь землю провались!) Зато в дворовой компании я хипповал свободно. В моду вошли плащи из болоньи. Жарища, дождя в помине нет, а ты в душном синем балахоне, ширк-ширк, ширк-ширк, нарезаешь. Рядом в таких же плащах с закатанными рукавами изнывают наши мужики. Яркие афиши по всему микрорайону зазывали на «Вечер танцев»: летом – в городской Парк культуры и отдыха, с сентября – в ДСК на Тринадцатом. На танцы отправлялись всей оравой. Сначала я полагал, что меня тянет музыку послушать да потрястись за компанию. Потом чувствую: нет! Безразличие к женскому полу сменилось неподдельным интересом.
Не ко всем напропалую, как у Геры… К одной девчонке.
Женька из соседнего двора вскружила мне голову посильнее дядькиных карт.
Я только подумаю о ней – по всей груди, по ногам идёт беспокойная горячая волна. Хотя целовался с ней всего один раз, когда в прятки играли… Случайно. А уж забыть про это не мог. Вечерами я проникал в Рыбинский двор и украдкой любовался, как она, украшенная ожерельем из деревянных прищепок, помогала бабушке развешивать бельё.
Эта Женька затмила собой весь свет…
Я забывал есть, беспокойно спал, не мог думать ни о чём другом. И поговорить об этом не решался ни с кем. Всё носил в себе.
На танцах стал Геру донимать:
– Научи приглашать на медленный…
– Подходишь к чувихе, спрашиваешь: «Можно Вас?» А сам не говоришь, что имеешь в виду. Если она согласная – тут у тебя руки и развязаны…
Заиграли тихий. В центре зала толпа стала рассасываться. Одна за другой возникали парочки. Женю с подружками я высмотрел в самом начале вечера. Идти, не идти? Вздохнул поглубже, пошёл краем. Женя в белой водолазке, короткой облегающей юбке… Стоит у стенки, руки за спину. Подошёл, хрипло произнёс:
– Можно?..
Даже при тусклом свете заметил, как зарделись её щёки.
Преодолев секундное замешательство, шагнула навстречу, протянула горячую маленькую руку. Тут вся моя решимость куда-то делась… Боясь обернуться, повёл свою избранницу на середину зала. Не дыша, вытянутыми вперёд руками приобнял. Приобнял, как что-то легкоранимое, бесценное. Женя, смущаясь, положила мне руки на плечи и тоже не дышала. На пионерском расстоянии друг от друга, стараясь не встречаться глазами, мы стали тихонько, не в такт музыке, перетаптываться на одном месте.
Дрожь крупным градом била по моей спине, шла по всему телу и затихала на кончиках пальцев...
Танцы закончились – провожал.
Завести роман с девчонкой и сохранить отношения в тайне было невозможно. Не знаю, у кого как, у нас во дворе на то имелась Зойка Носова – наш дворовый трибунал. Дочка её – ровесница мне, а Зойка – ну бабка и бабка старая. Такое на себя всё напялит забытое, древнее. Вечно в штапельном тёмном платье, коричневом плюшевом жакете, суконных ботах с брякающей пряжкой, неопрятном платке. Робкие попытки жильцов утаить от неё свои интимные подробности она воспринимала как личное оскорбление. Гере «повезло» больше других: он был её соседом по площадке...
Зойка – «хочу Всё! знать».
Сутками на стрёме. Что случись: информация кому какая нужна, сомнения ли рассеять, любопытство удовлетворить – напрямую обращались к Носовой. Постоянный наблюдательный пункт её – у кухонного окна с геранью. Однако, если оперативная обстановка требовала, Зойка рикошетом перемещалась к входной двери. Незамеченным не проскочишь: обязательно из четвёртой квартиры высунется Зойкина голова с гуттаперчевым длинным носом – принюхивается, вглядывается в сумеречный холод площадки. Для виду кличет: «Мурка-Мурка-Мурка!» (Легенда такая – кошку зовёт.) Частенько кошка выскакивала у неё между ног в коридор. Гера в долгу не оставался: громко хлопал дверью в подъезд и, едва Зойка открывала хлеборезку, слюняво заходился вместо неё: «Мурка-Мурка-Мурка!»
При наличии такой бздительной соседки никто девчонок домой не водил. Да куда приведёшь? Квартиры – размером с шифоньер: передом войти, задом выйти. Нас, к примеру, на шестнадцати квадратных метрах жило пятеро: мать с отцом, брат, сестра и я.
Выручал двухэтажный сарай…
Зимой там холодрыга. Что делать? Гера брал паяльную лампу, кочегарил её докрасна, нагонял тепло, пока девица томилась в ожидании, и только после этого – любовь.
Как не спалили сарай? Не знаю…
До армии я спал дома на раскладушке, а весной, чуть только теплом обдаст, перебирался туда. Сарай цивильный: застеклённые окошки, диванчик с откидными круглыми спинками. Всё как полагается. Летними ночами шлындаю – днём отсыпаюсь. Ништяк! Нижний Тринадцатый – частные дома. В садах натырим яблок. В июле их, конечно, есть невозможно – не разгрызёшь, кислятина! Зато сам процесс добычи – приключение: одни на шухере стоят, другие лезут. Или подсолнухов нарвём. Торчат на виду, привлекают внимание. Надо сорвать, а то как же? Пощиплешь, пощиплешь мягкие зёрнышки, помусолишь, выплюнешь, успокоишься на время. С вечера я приносил в кладовку батон белого хлеба и литровую банку с водой. Мать варила брусничное варенье и много яблочного повидла – отец из рейса привозил яблоки мешками. Хранились припасы в сарайке. За ночь аппетит нагуляю, вернусь под утро, разрежу батон по всей длине на два лаптя, сверху повидло грядой. Рубану – и спать…
Лишь по субботам мне было не до сна.
У шаловливого Геры на втором этаже апартаменты, через три кладовки от моей. Там в субботу «приём по личным вопросам»: сначала лёгкой волной накатывает таинственный стук каблучков, затем из-за тонких дощатых перегородок дотягиваются до меня смачные поцелуи, стоны, смешки. Жужжанием пчёлки расстёгивается молния...
− Гер, я тебе нравлюсь?..
− Глаза боятся, руки делают.
Неприличный скрип панцирной кровати... Забываю дышать. Не успеваю слюнки сглатывать. Воображение смелой кистью малюет «летки-енки». Панорамы одна масштабнее другой. Бородинской далеко… Что ты!.. Спустя несколько часов опять стук каблучков: совсем близко, кажется, прямо по моему сердцу. Отхлынув, удаляется, стихает, стихает, растворяется в белой ночи…
Моя пытка на сегодня закончилась. Сперва становится тихо-тихо, но уснуть не успеваю: Гера всерьёз принимается храпеть. Ворочаюсь один-одинёшенек, мечтаю о своей Женьке…
Грёзы плавно перетекают в сон, сладко смешиваются, предлагая расцеловать несмелые Женькины губы… Зачастую романтично-волшебную картинку сна нарушал грубый транспортный сюжет: на обильно вымазанной солидолом дрезине мчусь с грохотом куда-то вдаль, ритмично качая рычаг… От себя – к себе, от себя – к себе.
Просыпаюсь в сараюхе, на куцем диванчике.
Приснится же такое... Почему именно дрезина?! В нашей семье сроду железнодорожников не было.
В углу паучок деловито плетёт солнечную паутинку.
Он – мой единственный гость.
Иногда подружка у Геры оставалась ночевать. Глядеть через щёлку в двери на то, как ранним воскресным утром на расстоянии вытянутой руки тёплые доступные девки проходят мимо, больше не было никаких сил...
С Женей я ни о чём этаком даже не помышлял.
Понимал: она не такая, как все. Между тем танцульки, робкие поцелуи на прощанье распаляли меня… каждый раз пронося ложку мимо рта.
***
Мои проводы в армию. Как необычно!
Наши дворовые мужики давно отслужили и демобилизовались. Один Саня – на Северном флоте. Немножко грустно призываться последним.
Вспомнились проводы Кочкаря. Летом у Круглого магазина на Кутузовском пятаке торговали квасом. Цистерну с нераспроданным пойлом оставляли на месте. Той ночью мы бочку покачали: плещется. Впятером: Гера, Витяня, Саня, Джуди и я – прикатили её прямо в наш двор. Замочек открыли, кран повернули и – только банки подставляй. Портвейн тоже тёк рекой: предварительно мы скинулись по «рваному» с рыла.
Громкие ритмы гитары. Хмельные песни. Звон разбитого стекла. Маты. Угар вымученного веселья.
Я тогда упился первый раз в жизни…
На мои проводы мать назвала соседей, пригласила родственников из деревни, накрыла стол. Из корешков только Витяня, Гера да мой учитель музыки – неподражаемый Колян. Саня служит в Заполярье. А Джуди и Кочкаря с нами уже не будет никогда...
Женьку встретил днём во дворе. Что-то хотела объяснить. Не требуется! И так всё ясно. Пожалеет ещё… Повернулся, зашагал прочь.
Надеялся: позовёт, кинется вслед.
Не кинулась.
Не побежала…
Не окликнула.
Я уходил, спиной ощущая неподъёмную тяжесть молчания.
На сердце у меня шёл чёрный дождь. Гостям невпопад кивал, силился улыбаться.
В разгар утомительного терпкого веселья уединился с гитарой на кухне, рассеянно перебирал струны. Вдруг дверь толкнули. Дядя Жора, Витькин отец, подпихивал вперёд незнакомую девушку:
– Вовка, знакомься, моя племянница. Пристала: «Познакомь да познакомь».
Девица кокетливо вспыхнула:
– Скажете тоже, дядь Жор.
На щеках у неё заиграли, заплясали ямочки. Маленькая родинка над верхней губой восторженно приподнялась… замерла.
– Лиза… – певуче произнесла она и протянула мне изящную руку.
В махонькой кухне сделалось просторней, светлей. Свежим порывом ветра она настежь распахнула окна в мой унылый затхлый мирок.
Я не мог оторваться от её притягательных карих глаз. Эти глаза – не против! Года на три постарше. Шёлковая лента в блестящих каштановых волосах. Стройная. В нарядном белом платье в малиновый горошек. Красное блестючее сердечко-ориентир жеманно покачивалось в ложбинке тяжёленьких грудей. Я скользнул взглядом в указанном направлении. Голова закружилась от такой пропасти…
Мы вместе вернулись к столу, сели рядышком, под озорные крики «горько» выпили водки. Она развернула фантик шоколадной «белочки». Жемчужные зубки легонько откусывали конфетку, розовый упругий кончик языка, выглянув из ротика, слизывал остатки тёмного шоколада. «Лиии-за!» Такое аппетитное имя абы кому не дадут… Я молча таращился на неё. Она казалась мне неземным волшебным цветком среди бурьяна и крапивы. Откуда появилась эта фея?
Завтра отец пострижет меня наголо. Ветер понесёт по двору длинные тёмно-русые лохмы. С нехитрыми пожитками в рюкзачке, в сопровождении двора я уйду на Высотную, на призывной пункт. Но это будет завтра. Зав-тра…
А сегодняшние вечер и короткая белая ночь – у меня в руках.
На какой-то миг в сознании пронеслась Женька. Смурное серое облачко на секунду приглушило сияние полуденного солнца, однако светило не сдавалось. Последние белёсые ошмётки унёс лёгкий приятный ветерок.
Под перестук гранёных стаканов, смачное кряканье мужиков, заливистый Зойкин смех с прихрюкиваньем, гулянье вместе с закусками, бутылками, посудой перекатилось во двор, шумным водоворотом обтекло стол под тополями.
Мы с Лизой, взявшись за руки, отправились вниз по Тринаге, туда, где в хмельной дымке поблёскивала лиловая гладь море-Онего.
Слышно было, как Зойка фальшиво затянула:
– Вон кто-то с го-рочки спустился...
Песню нестройно подхватили, высоко подняли и… бросили.
Лиза была игрива, возбуждая и заводя своей неуёмной бесовской энергией меня. По дороге она то забиралась на каменный бруствер, то её туфельки переступали по верхней доске случайного штабеля досок, то она поднималась на скамейку автобусной остановки и, балансируя одной рукой, едва касаясь моих пальцев, шла, устремив взор вперёд. Такая притягательно-легкомысленная и одновременно неуловимая. Я завороженно смотрел на неё снизу вверх, чувствуя, что держу в руках птицу счастья.
Мы долго гуляли. Влажный зыбкий туман белой ночи теснее прижимал Лизу ко мне. Я накинул ей на плечи пиджак, обнял за гладкую талию. Музыкальные пальцы мои жадно дотягивались до её груди, как бы невзначай опускались ниже пояска на платье, повторяя волнительный изгиб…
Где?!
В сарайку – не получится. Там сегодня родственники из деревни ночуют.
Завтра днём!..
Я повёл Лизу к себе домой. Хотелось перед расставанием побыть вдвоём, в укромном уголке, надёжно спрятаться от чужих завидущих глаз, пусть ненадолго. Маленькая прихожая, где только и есть места, что для двоих, приютит нас.
Дверь не заперта… Я зашёл первым, она протиснулась следом. Дома беспробудно вповалку храпели, просматривая очередной сон. Через кухонное окно сюда, в глухой коридорчик, пробивался отсвет раннего летнего солнца. Я прижал Лизу к вороху навешенной одежды, тычась неумелыми губами, ищущим языком ей в губы, шею, открытые глаза; нетерпеливо перетаптывался, захлёбываясь от желания. Она слабо сопротивлялась. Петельки-вешалки под натиском наших тел рвались одна за другой. Я нашёптывал всё громче, громче:
– Люблю тебя, люблю… лю…
– Ч-чч! – Лиза прикрыла указательным пальчиком мой вожделеющий рот.
Не в силах совладать с застёжкой лифчика, не сознавая до конца, что происходит, рванул пласмаски. Вредные детальки щёлкнули, открыв путь.
– Дурачок… – хмыкнула она.
Я зачерпнул ладонью её ласковую грудь и никак не мог натрогаться соском. Приник к нему губами, долго пил. Лиза тихонько заскулила и вдруг!.. прижала гладкие пальчики к моему оголённому дрожащему животу, заскользила вниз…
…Весь следующий день я украдкой бросал на Лизу пытливые взгляды. В её глазах вспыхивали ответные бесинки. Теперь мы связаны общей тайной навек…
Я ходил не видя, не слыша никого.
Младший брат Игорь недоумевал, «чему я весь день так дурацки лыблюсь».
На вокзале мать безутешно всхлипывала, будто на войну провожала. Пьяненький батя просил, как приеду, сразу отписать. Отец Кочкаря сунул в карман «чирик» – «на всякий пожарный». А мы с Лизой вкусно целовались на глазах у всех.
В душе что-то заскребло, когда встретился взглядом с Женькой. Она тенью стояла в стороне.
Капитан воздушно-десантных войск скомандовал:
– По вагонам!
Я с трудом оторвался от сладких Лизиных губ, чмокнул в щёчку мать и запрыгнул в тёмный душный вагон.
Впервые невольно подумал: а у отца с матерью любовь?.. Наверное, да. Во всяком случае, мать отчаянно ревновала. Всякий раз, когда отец непроизвольно икал, она с горечью упрекала: «Вот! Опять какая-нибудь лярва вспоминает!»
***
Своё первое письмо Лизе отправил с дороги…
От неё через неделю получил конверт «Авиа», на обратной стороне по точкам индекса жирно выведено «ПИШИ». Строчки прыгали, никак не выстраиваясь в связный текст. Уяснил главное: тоже любит. Сильно. И скучает. Спокойно прочитать это священное послание смог только ночью, в туалете. Второе письмо пришло через день. В уставное «личное время» накатал страстный ответ.
Ротного почтальона ждал, как родного, летел навстречу, едва заслышав: «Письма!» Силился угодить ему со всех сторон, понимая, что излишне навязчиво заглядываю в глаза. Перебирал вместе с другими стопку разноцветных посланий. Желанного письма так и не нашёл… Страждущие руки солдат тянулись за бумажными кусочками счастья. (В этот момент я их всех почти ненавидел.) Решил, что конверт наверняка в спешке пропустил. Дождался, когда всю корреспонденцию разберут. Нет ничего... От родителей, от Геры, Сани из Североморска – не в счёт. Ждал два дня и две ночи… Сорок восемь часов… После отбоя, казалось, не шариковой ручкой – оголёнными нервами, кровью своей, написал ей несколько обидных колючих строк.
Письмецо от Лизы получил лишь через три дня. Писала, что всё хорошо, была занята, любит.
Больше писем от неё не было…
Ни одного! За два месяца.
Я всё понял...
Как не свихнулся?..
Возможно, для «закипания» мозг должен сначала осмыслить случившееся и только потом перегреться. Достаточно каких-нибудь пятнадцати минут. А их-то как раз мне никто и не дал. Сразу после карантина направили в «учебку» и началось: укладка парашюта до мелькания строп, купола… до «белых зайчиков»; наряды по кухне; марш-броски, полоса препятствий, стрельба из автомата, прыжки с парашютом. Мы спали по три–четыре часа в сутки.
Это и спасло…
А тринадцатого сентября в весёлом розовом конверте от матери сухая весть: «Лиза вышла замуж за моремана из Мурманска». Мать написала об этом в череде прочих домашних новостей.
Не удивился. Даже ждал…
После «учебки» я вернулся в часть младшим сержантом, стрелком-радистом.
Вернулся другим…
Через год на погонах добавилась третья лычка, а потом присвоили звание «старший сержант», назначили командиром отделения. За удачное десантирование с техникой, «умелое командование вверенным подразделением» объявили благодарность по полку. Мужчиной я стал не тогда, с Лизой…
Настоящего мужчину из меня сделала Армия.
Я несколько раз принимался писать Жене… бросал. И она молчала. Гера сообщил: «Женю вижу редко. Ни с кем не ходит, на танцах не бывает. Тебя дожидается».
Простила… Ждёт!
Я глотал эти буквы ночью в каптёрке «начкара».
Дурень! На пять минут не хватило терпежа, а она готова ждать всю жизнь…
Непроизвольно втянул голову в плечи, съёжился весь, закрыл ладонями глаза, задержал дыхание. Если б только мог… разорвал бы сейчас время, полетел через все леса, через сотни километров… к ней.
Хочу, чтобы всё вернулось назад! Туда… обратно… в клуб… на тот первый медленный танец… Ещё можно исправить!
Белая эмалированная кружка с чёрным гнутым ободком, ленивая пилотка, щедрый укрой белого хлеба с маслом, «пирамида» с автоматами стали растворяться…
ОНА!..
Её добрые глаза. Заразительный переливчатый смех, длинные локоны цвета льна, рот, пахнувший карамельками.
Тревожно и сладко защемило глубоко в груди.
Чувства, которые я испытывал, не были похожи на прежние. Я касался в мыслях создания чистого, светлого, высокого. Не было обычного биологического желания соития. Многогранный, богатый оттенками вихрь кружил меня. Полумистическое, почти религиозное чувство благоговения, о происхождении которого я раньше даже не догадывался, расправляло мне крылья: словно кто-то неведомый вёл меня сквозь время и пространство; вёл, не давая возможности допустить роковую ошибку; вёл, помогая познать разницу между землёй и небом; и, наконец, открыв глаза, указал недостающую Половинку.
Мы станем одним целым!
Это подарок свыше.
***
…Поезд вёз меня домой слишком медленно, казалось, запаздывая. За два часа до прибытия я не выдержал, вышел в тамбур. Прижался к прохладному стеклу двери, смотрел, как бегут мимо железнодорожные станции, мохнатые ели обгоняют друг дружку. Становилось всё «теплее», «теплее». «Горячо!» Людный перрон с ларьками, фонарными столбами ликующе бежал навстречу. Пожилая проводница ласково посмотрела на голубые крылышки моих погон, на плетёные аксельбанты, открыла входную дверь, подняла широкую подножку. Вагон последний раз дёрнулся, остановился.
Меня никто не встречал. Сам, до последнего, не знал, когда приеду. Спрыгнул на перрон, в несколько шагов пересёк его (он показался мне таким маленьким), сбежал по широкой лестнице на привокзальную площадь и, подлетев к остановке, нырнул в троллейбус.
Я ехал к Жене…
Дрожь тяжёлыми волнами шла по моему телу.
Родной дом. Не сейчас…
Придём к родителям вместе. Вот будет сюрприз!
Рыбинский двор. Знакомый подъезд с облупившейся краской. Шестая квартира.
Сердце стучало, выпрыгивая от счастья.
Эх, и свадьбу закатим. Столы накроем прямо на улице. Чтобы весь Кочкарёвский двор гулял, радовался за нас. Вся Тринага чтоб… Загадал: «Если откроет сама, значит, сбудется!»
Звонок протяжно, заупокойно заныл…
Дверь отворилась. На пороге тёмной прихожей стояла девушка в чёрном. Наглухо повязанный платок, чёрная блузка, чёрная юбка до пят. Отрешённый чужой лик.
Живой мёртвый человек…
– Женя?.. Ты?
…Я сидел на скамейке под тополями, не в силах прийти в себя. Услышанное не умещалось в голове. Женя – «Христова невеста»… «Господь… Бог»… В наше-то время?!
Потерянный, зашёл домой. Весёлые крики, поцелуи близких... Сестрёнка, ликуя, повисла на шее. Счастливый батя побежал за бутылкой. Игорюхи дома не было. Мать за два года сделалась какая-то крохотная, потерялась в объятиях.
Испуганно глянула на меня:
– Сынок, на тебе лица нет. Что случилось?!
– Ма, ты знала про Женю?
– Боялась писать…
Зачем это – церковь, кресты, иконы? Зачем – навсегда?.. Мир немых теней закрыт для людей. Закрыт для меня…
Что это за сила такая разом забрала всю мою силу? Всю радость.
Жизнь мою!
И как теперь быть с этим дальше, я не знал.
*
Младший брат
Восьмого декабря – заседание народного суда.
Игорю реально маячит новый срок. Срок серьёзный. Свиданку ему разрешили только со мной и Любой – родными братом и сестрой. Своей семьёй не обзавёлся, родителей в живых нет. Вот бы отец полюбовался… В детстве батя его вечно в пример ставил. Я не ревную, не завидую. Чему тут завидовать?.. Просто для себя пытаюсь понять: как так вышло? Почему?
Да разве жизнь поймёшь?..
***
Родился младший брат в сытные шестидесятые годы.
А ведь недавно всё было по-другому…
Дошкольный возраст, когда я часами простаивал в очередях за булкой, помню хорошо. В то время по всей стране сеяли кукурузу, а рожь с пшеницей похерили. Сколько раз бывало: стоишь-стоишь – и зря. Однажды батоны закончились прямо передо мной. Слёзы!! В соплях, урёванный, с пустой авоськой пошлёпал домой. Из дальнего рейса отец привёз три мешка пшеницы, и они с матерью пытались делать муку на мясорубке с дисковыми ножами.
Рядом с нашим двором два магазина: на Кутузовском пятаке – Круглый, около воинской части – Гарнизонный. Там ассортимент побогаче, нет-нет да что-нибудь вкусненькое подбросят.
Каким-то чудом Зойка Носова узнавала об этом первой… Старая кошёлка, позвякивая застёжками на ботах, вихрем летела через двор к себе домой, пулей – назад, на ходу процедив: «В военном… масло выкинули». Двор сразу оживал… Фразу на лету подхватывали, тиражировали, передавая по сотам социалистического общежития из одной ячейки в другую. Все обитатели двора поспешали вслед за Зойкой. Моя мать работала в столовой, возвращаться домой с пустыми руками была «не привыкши», но коли продукт не завезли в магазины, в столовой его тоже не было. Поэтому с зажатым в кулаке трёшником поспешала и она.
Зато в год, когда родился Игорь, полки Круглого ломились от снеди. Колбасы – горой! Заходишь в магазин – ноздри распирает, щекочет аппетитный запах…
Сейчас колбаса так не пахнет!
Жизнь в стране в конце шестидесятых налаживалась на глазах. Казалось, с каждым годом будет только лучше. Отец уверял, что младший сын ни в чём не будет знать отказа: «Мы натерпелись, хватит!» В семье Игорь был любимчиком. Отец называл его на иностранный манер: Игорон. Никак иначе. Если не в рейсе, отец всегда ходил на родительские собрания в класс младшенького, гордился его успехами. А как-то под хмельком весомо заявил:
– С Игорона толк будет.
Младший брат – копия бати. На детских фотографиях – одна мордашка. У него всё отцовское: выходки, манеры, характер. Даже пальцы: такие толстенькие, коротенькие, наоборот загибаются. На гитаре аккорд не возьмёшь... Но отец – трудяга, семью содержал… Дальнобойщик, он крутился денно и нощно. У отца напарником – дядя Саша Цапенко. И вот на новенькой «Колхиде» они зарабатывали кучеряво. Цапенко – хохол! Подкалымить, перепродать – хлебом не корми. Отец перед отъездом все командировочные отдавал матери. В рейсе, при желании, на каждом километре могли подхалтурить. Отправляясь за длинным рублём, готовились обстоятельно: на свалке грузили шаланду пустыми бочками из-под топлива – в Подмосковье, в дачных кооперативах, тара уходила по червонцу за штуку; укладывали рядами бордюрный камень; забрасывали в кузов пару ящиков с гайками. Порожняком не гоняли. Плюс ко всему делали приписки… Отец любил быть с деньгами. У него всегда полная «заначка» – тайничок в дверце машины. Откручиваешь болтик и на тебе – бери, сколько хочешь... Игорон только и ждал, когда отец с работы придёт «на бровях». Батя утром:
– Игорон, что за дела? Где деньги?
А тот внаглую:
– Я не брал. Ты помнишь, какой вчера пришёл? Небось, выронил где…
На том «следствие» и заканчивалось.
Отец его за это серьёзно не ругал, не наказывал. Да только ли за это? Ни за что не ругал. Меня выпорет, сестру в угол поставит, его – никогда. Помню, родители решали, кого из нас троих отправить в пионерский лагерь в Анапу. Мне до того хотелось! Море, мы ж не видели его. Поехал он. Игорю в детстве было слаще, чем нам с сестрой. Забот у него по дому никаких. Он же маленький... Печку протопить – моя обязанность. Дома прибраться, посуду помыть – сестра. Чуть что не по нему, губы надует сковородником, насупится, молчит. Дожидается, когда родители пойдут на попятную. Ждать приходилось недолго… Игорь сызмальства привык, что земля вертится вокруг него. Мы с Любкой на подарок матери денежки от завтраков экономим; принесём ей вкусненького, радуемся, а она сама не ест, потихоньку Игорю сунет... Так обидно!
Дедушка в Сулажгоре болел сахарным диабетом. Мать доставала ему конфеты из заменителя шоколада. Пахли вкусно, как настоящие. Дед никогда не угощал ими. Мы понимали: нельзя так нельзя. А Игорь, ему лет пять было, втихорька к деду в стол залез... Не одну стырил, чтоб незаметно, – все. Разом!
Дед:
– Кто взял?
А у братца моська, руки в шоколаде. Молча жуёт.
– Игорь!.. Ты?
Тот в ответ с набитым ртом:
– Не я!
Честными лягушачьими глазками смотрит на дедушку. Конфеты у него из кармана вытаскивают:
– Как не ты?..
– Не я…
Публично уличили, всем неловко. Ему – хоть бы хны.
Врал он всегда убедительно, вдохновенно, с невинным выражением на лице.
Первый класс Игорь закончил на круглые пятёрки. Ко второму году обучения октябрятский задор подостыл. Новый материал он схватывал на лету, поэтому одноклассники, которым приходилось повторять по нескольку раз, раздражали: «Чё тут непонятного?» Ему стало скучно… Вначале Игорь старался найти развлечения в школе: первым забегал в столовую на завтрак, окунал немытый палец в стаканы с компотом, «забивая» себе, и под нытьё одноклассников спокойно выпивал; открыто смолил в туалете, когда даже десятиклассники старались не попадаться педагогам на глаза: уходили за угол школы. Наглый, самоуверенный, он тонко чувствовал людскую слабость. Его не обманывал ни возраст, ни рост. С ехидной улыбкой он цеплялся к верзилам. Знал, что Саня, который учится в этой же школе в десятом, ни за что «Игорька» в обиду не даст. В третьем классе Игорь разгуливал по школе некоронованным королём. Родительская защита сменилась надёжной силовой поддержкой Кочкарёвского двора. Эта привилегия распространялась на всех мелких. Им было дозволено на Тринадцатом всё. Но при этом остальные салаги видели край...
Не чувствуя сопротивления, не сталкиваясь с отпором, он наглел больше и больше. Всё заметнее терял интерес к учёбе и уже не хотел становиться врачом. Начал часто прогуливать. Утром для вида складывал учебники в портфель, надевал школьную форму, брал у матери деньги на завтрак и уходил из дома…
Уходил не в школу.
…Свежерастерзанная чайка.
Я обнаружил её на пустыре, далеко за сараями. Чайка висела, подвешенная за горло, невысоко над землёй. Прямо под ней лежала прозрачная кишечная оболочка, набитая мелкими гвоздями. Рядом – пёстрая скорлупа от яиц. Одна лапка отрезана…
– Вот уроды! Наши точно не могли.
Маленькое пуховое пёрышко, испачканное кровью, прилипло к дощатому забору.
– Не могли наши!
Эта картина долго не выходила у меня из головы. А тут мать, подметая пол, выгребла из-под кровати засушенную, сморщенную птичью лапку. Взял в руки… От чайки. Я оторопел, никак не мог поверить… Игорь? Пусть циничный, ершистый, пусть так, но не живодёр...
Сунул ему улику под нос:
– Твоя работа?!
– А чё?.. Нельзя?..
– Она ведь… живая, ей тоже страшно, тоже больно...
– Да ладно…
Я хотел дать стервецу затрещину, но он увернулся и выскочил из комнаты.
Игорь…
Неужели действительно он?..
***
…В середине мая небо сделалось безумно-голубым, бескрайним. Солнце рассыпалось по молодой траве жёлтыми одуванчиками.
Голые монохромные тополя втайне завидовали отзывчивым на тепло веткам берёз. У них из почек дружно высунулись наружу и теперь расправляли плечики маленькие ярко-зелёные листочки с зубчатыми краями. Птицы строили на деревьях уютные семейные гнёздышки, заботливо облагораживая их в ожидании желанного потомства. Деловитый пернатый гомон, пересуды, задорный щебет и амурный клёкот праздничным гулом висели над округой.
Забросив портфель в дровяник, Игорь, в поисках развлечений, пересёк Тринагу до самого озера. Белоснежные чайки парили над ослепительной гладью, сложив крылья, камнем падали в воду, поднимали кучи брызг, а затем уносились к островкам розовых ивовых кустов на окраине пустыря. «Вот бы поймать одну и проверить: летают ли самолёты с бомбами?»
Он притащил на пустырь кусок сетки-рабицы, один край её приподнял, подперев палкой, привязал верёвку, накрошил крупными кусками белый батон и, притаившись внутри обветшалого сарайчика, стал ждать…
К разбросанным хлебным кускам стайкой слетелись воробьи. Пичуги задиристо чирикали, расталкивали друг друга. Взрослые, бывалые – в ярко-коричневом оперении, молодые – в неброских сереньких пальтишках. Они не столько клевали, сколько спорили. Осторожная вездесущая ворона сделала над ловушкой круг, сердито каркнула и взгромоздилась на телеграфный столб. Она наклоняла голову то на один бок, то на другой, с подозрением разглядывая необычное сооружение. Появились две чайки. Заинтересованно кружа над приманкой, энергично отталкиваясь сильными крыльями от воздуха, они зависали над землёй, хриплыми гортанными криками приглашая сородичей на пиршество.
Одна чайка спикировала вниз и взмыла с рыжей горбушкой в жёлтом клюве.
Игорь напрягся, сжимая в руках конец верёвки.
Вторая чайка камнем пала в центр хлебных кусков. Игорь дёрнул бечеву, подпорка соскочила... Воробьи с шумом вспорхнули. Тяжёлая металлическая сетка придавила белую птицу. Она беспомощно забилась под проволочной западнёй, старалась поднять, сбросить гнёт… И не могла. Чайка в воздухе тревожно заплакала: «Ай-ай-ай!»
Игорь подбежал, придавил сетку ногой, выдернул за шею через крупную ячею перепуганную насмерть птицу. Прыснул жидкий белый помёт.
– Попробуй только обхезать, вмиг голову сверну!
На земле в бумажном свёртке лежали приготовленные сапожные гвоздики. Игорь одной рукой брезгливо прижал птицу к себе, второй начал запихивать гвозди в раскрытый клюв. Чайка пронзительно кричала, вырывалась, царапалась, потом лишь хрипела и билась всё тише и всё слабее. Теперь в глотку покорной птицы он запихивал гвоздики не щепоткой, по два–три, а сыпал прямо с ладошки.
Пакет опустел.
Игорь разжал пальцы, птица неуклюже подпрыгнула, завалилась на бок, с трудом поднялась и стала пьяненько прихрамывать, склонив голову.
Игорь пнул её:
– Лети!
Чайка безвольно перебирала крыльями.
Он поднял её на руки, забрался на крышу низенькой сарайки, подкинул птицу вверх.
– Орлята учатся летать…
Чайка, кувыркаясь, нелепо упала на землю.
– Ну, не хочешь летать, как хочешь…
Игорь сделал петлю из верёвки и подвесил птицу на перекладине телеграфного столба. Чайка некрасиво болталась... Сперва из клоаки показались два пятнистых сереньких яичка в податливой скорлупке, а следом тяжёлый мешочек из прозрачной кишечной оболочки. Под своим весом он постепенно вылезал, вылезал, пока не шлёпнулся на землю. Кованые сапожные гвозди лежали в нём, точно упакованные…
***
Игорь как будто впитал жестокость с рождения, с молоком матери.
Но ведь мать у нас одна…
Теперь я смотрел на младшего брата другими глазами. Переосмысливал многие его поступки, слова. Раньше они меня забавляли. Я лишь недоумевал, зачем он циркулем проткнул зрачки на моей фотографии, где я стою с гитарой на школьном смотре-конкурсе? Садистские стишки, которые Игорь целой охапкой притаскивал домой, потешали:
Дети в подвале
играли в гестапо.
Зверски замучен
сантехник Потапов.
Или:
Я лежу в своей квартире
весь от крови розовый.
Это с папой мы играли
в Павлика Морозова…
Скажет тоже…
У нас во дворе считалось неприличным у кого-то что-то отбирать. Это было, как выражался Джуди, «западло». А тут узнаю: оказывается Игорюша наш, вот такая мелюзга, повадился гуливанить в строительный техникум, что по соседству, отбирать у студентов деньги. Салапет! И никто ему хвост не прищемил… Покорно выворачивали карманы. Но потом всё-таки стуканули: накатали заяву в милицию. Чуть до суда не дошло… Отец отмазал. Подключил знакомых, нужным людям «сунул», ходил к родителям студентов, к директору техникума, унижался, просил-лебезил. Дело спустили на тормозах.
Плюгавый шкет – ни силы, ни здоровья, на перекладине ни разу подтянуться не мог. Плюнь в задницу – башка отвалится, но на Тринадцатом его боялись.
Дальше – больше.
Исполнилось ему восемнадцать лет. Однажды зимой шёл на танцы. Навстречу – бывший одноклассник в овчинном полушубке: новеньком, белом, офицерском. Тогда мода была такая… Что ты!..
Игорон останавливает:
– О-оо! Какой на тебе фасончик! Запачкаешь! Дай-ка мне на танцы сходить!
– ?..
Игорь замахнулся, сделал вид, что ударит:
– Саечка за испуг!
Парень безропотно снял шубу. А наш говнюк всучил ему свою старую болоньевую куртку:
– Поношу – отдам…
Паренёк домой вернулся, отец военный – шуток не понимает:
– Где шуба?
– Дал поносить…
– Не юли, правду рассказывай!..
И – заяву в милицию. Выходило, уже повторную. С одной стороны посмотреть: детская шалость, баловство. А по сути – грабёж с разбоем, «стоп с прихватом». Игорю руки за спину, и вместо армии – тюрьма. Пять лет дали.
Мать одно твердила:
– Хорошо, отец не дожил...
Мы с матерью ездили навестить его в Сегежу. Посмотрели: недурно устроился… В детстве он любил художество, на зоне таланты пригодились. Мастрячил под заказ «стирки» – самодельные игральные карты с портретами уркаганов и охраны, «набивал картинки». Я не ожидал его увидеть в довольстве, сытым. А тут – репа лоснится. На фаланге безымянного пальца татуировка перстня: чёрный фон из угла в угол пересекают белые полосы, а в середине череп. Знак уголовный – «судим за разбой». По всему было видно: брательник чувствовал себя в своей тарелке… алюминиевой.
Отсидел «от звонка до звонка». Мама не дождалась. Доконал он её…
Когда освободился, я с ним много говорил. Игорь молчал, прихлёбывал «чифир», вроде слушал. Мне казалось: что-то понял.
Помог ему оформиться водителем на грузовую. Он – за старое: бензин налево-направо толкнёт, утром ехать – бак сухой. С работы его культурно попросили. Ещё несколько раз пристраивал, но всё заканчивалось одинаково.
Наш двор всегда был силён общинным духом, коллективизмом, взаимовыручкой. А тут – волк-одиночка… Хотя даже волки стаями держатся. Человеку третий десяток, у него ни семьи, ни друзей…
Я – с упрёками, он в ответ:
– Вован, не гони порожняк! Думаешь, в натуре, буду ишачить, как ты?
Нам солнца не надо –
Нам партия светит!
Нам хлеба не надо –
Работу давай!
– Тьфу, ёпт! – Игорон зло сплюнул сквозь зубы.
– А как другие?..
– Вот пусть другие и горбатят.
– Из-за тебя стыдно людям в глаза смотреть.
– Кто тут «люди»?! «Дружба!..» Сам шестерил у Кочкаря. Ссыкун…
Я понял: разговор бесполезный…
Первое время он всё одалживал у меня. Но сколько можно? Я ему напрямик:
– Встанешь передо мной на колени, будешь упрашивать, что «с голоду умираю», скажу: «Садись, ешь». Но денег наличных больше не дам.
У меня перестал просить, а Любаша, медсестрой работала, сама вечно на подсосе, выручала младшего братца. Там «зелёненькую», тут «синенькую» выкроит.
Проходит полгода, сестра приезжает ко мне:
– Игоря забрали…
Что случилось? Да то же самое… В шалмане с бичами пристали к мужику. Дали по ушам, забрали что-то из вещей. У Игоря нашли перчатки. Прихватил, видимо, до кучи.
Я ходил к нему на свиданку, спрашиваю:
– Как теперь?..
– Всё в ажуре!
Лишь посмеивался:
– Что мне будет за перчатки?
Из ребят нашего двора «сидели» только он и Сикося. Все остальные парни достойные, порядочные. Засранцев не было. Каждый к чему-то стремился, хотел в жизни чего-то достичь.
А Игорь с малолетства во дворе тянулся к Сикосе, впитывал законы уголовного мира: «Кто сильней, тот и прав», «ЧЧВ: человек человеку – волк», «Не верь! Не бойся! Не проси!». Весь расписной, в татуировках, Сикося бахвалился, обнажая металлические фиксы, травил бравые уголовные байки – слушать противно. А у Игорюши глаза блестят. Наблатыкался от него воровского жаргона. Романтика. Что ты!.. Они с Сикосей даже внешне стали походить друг на дружку: те же сутулые настороженные лопатки, будто спиной глядят; та же вечная кривая ухмылка и холод в глазах. Я заметил: все уголовники чем-то неуловимо похожи. Им точно одно клеймо ставят.
Любу спрашиваю:
– Зачем помогаешь? Его не переделать.
– Как не помогать? Он брат. Бог даст, образумится. А то, что вор… Господь учил: «Не нужно собирать богатств на земле». В Заповедях-то десяти, думаешь, зря Он воров увековечил?.. Воры – слуги Господни. Они нам правильный выбор помогают делать. Без них никак!
Хоть стой, хоть падай! Вроде, толковая баба... Если бы Игорон только воровал… Разбой – преступление против человека. У него ничего святого не осталось.
Разрешают свидание.
Не пойду!
Толковал с ним не раз. Не слушает. Ухмыляется.
Я и на суд не пошёл. Люба плакала: «Когда прокурор объявил срок четыре года, у него и слёзы потекли». Досмеялся, храбрец! Огрёб целиком. Теперь об амнистии можно не мечтать. Статья тяжёлая, повторная. Рецидив.
Выбор есть у каждого. Мы сами избираем свой путь.
Вот пусть и мыкается… один.
***
…Время шло. День за днём.
Судьбину брата, его непутёвую, неудобную мне жизнь я мысленно пытался отрезать от своей. Силился навсегда вычеркнуть его из памяти, души, судьбы.
Стереть.
Забыть.
Не получалось…
Словно горемычная часть меня самого бродила где-то неприкаянно. Страдала. Сносила боль, унижение, голод-холод, страх, разлуку, потерянность, одиночество. Я места себе не находил…
Не находил себе места.
В субботний вечер я собрал брату новые шерстяные носки из овечьей шерсти, связанные ещё матерью, свой тёплый мохеровый шарф, десять пачек «Беломора», чай со слоном и, облегчённо вдыхая полной грудью морозный воздух, зашагал по заснеженным улицам на ночной поезд...
*
Вместо послесловия
На… златом… крыльце… сидели… царь… царевич… король… королевич… сапожник… портной…
Кто… Ты… будешь… такой?
Петрозаводск, 2009 год
Борису Александровичу Сараеву
Баян
Знание – орудие, а не цель.
Л. Н. Толстой
Маев уверял, что учителем русского языка он стал исключительно по слабости характера:
– В понедельник, как на грех, прохожу мимо своей кафедры. В недобрый час... Вдруг из деканата вылетает наш Паша, затаскивает, главное, к себе... Выплёскивает мне на голову последние международные события в университете и умоляет разобраться с «этим негодяем».
– Я-аа?!
– Иванович, ты хоть не нервируй!.. Всё! Баян твой! Можешь не усыновлять, а на поруки взять придётся. Свози его в Кижи...
– В январе?
– ...На лыжах прогуляйтесь. Окружи традиционным северным радушием, теплотой. Подтяни по предмету. Думай сам! Руки у тебя развязаны...
***
Лета, считай, в тот год не было. Солнце неделями «прогуливало». Потому купаться не хотелось, а вот в баньке похлестаться веничком – тянуло.
Отправился к Маеву Володе. Давно звал...
Аккуратная рубленая банька на песчаном берегу, мосточки к самой воде.
Сказка!
Тихая гавань...
Подхожу... Нарастающий визг?!. Ба-ммм!!! Дверь – настежь! Густое облако пара, крика... Кубарем выкатываются два смуглых юноши и без оглядки – к озеру. Следом на пороге вырос счастливый Володя. Тело полное, в красных пятнах и свежих листьях берёзового веника:
– Давай скорей! Опаздываешь!
Он натянул на лысину суконную шапку, надел рукавицы и шагнул в жар. Я – за ним.
– Когда твои гости успели так загореть?
– А-аа! Это мои подопечные студенты-арабы, в карельской бане первый раз. У нас на сельхозе учатся. Постигают специальность «учёный агроном». Рафат – из Палестины, на третьем курсе, а Баян – на первом: с филфака зимой перевёлся. Иорданец, правильный такой. У них столица Иордании – Амман. Наберёт полные лёгкие воздуха, выгнет грудь колесом: «Амм-мма-на!» Как с минарета пропоёт. И поглядывает на всех свысока, беркутом. Будто он – самая последняя инстанция, а все остальные, хоть и говорят «Амман», но это далеко не так.
Володя подкинул в топку дровишек.
Стрелка термометра решительно пошла на второй круг.
– На одном только нашем факультете четырнадцать заморских студентов, но их не видно, не слышно. Такое впечатление: университет посещает один Баян. Его соплеменники сами руками разводят, изумляются. Не случайно у него имя такое. Я не поленился, вычитал в энциклопедии: оказывается, на Руси «баяном» называют «разновидность большой гармоники со сложной системой ладов». О, как!
В предбаннике раздалось шлёпанье босых ног, и в парилку бочком проскользнул высокий юноша с утончёнными чертами лица.
– Рафат, забирайся к нам. Знакомься.
Молодой человек настороженно протянул мне узкую двухцветную кисть:
– Да!
Я легонько её пожал и тоже представился:
– Александр.
Володя окликнул:
– Баян!
В ответ – гробовая тишина.
– Баян! Ты опять в предбаннике хочешь отсидеться? Бегом сюда!
Я с нетерпением ожидал подданного Иорданского королевства...
Дверь заскрипела натужно, совсем не по-королевски, нехотя приоткрылась, и внизу, над самым порогом, нарисовалось закопчённое лицо с широко раскрытыми от ужаса глазами.
– Ты чего невесёлый, Баян?
– Жарко… я так нэ могу!
– Интересно, всю жизнь в пустыне прожил, а тут не можешь. Забирайся к нам.
– Нэ-э-эт, жарко.
Он на четвереньках перебрался через порог, уселся на пол и прижал уши ладонями.
Мы основательно пропотели, затем Володя натянул шапку поглубже и плеснул на раскалённую каменку. Обжигающий пар под давлением заполнил парилку. Уши скрутились.
– Э-ээх, крра-ссота! Красота ведь?! – допытывался хозяин, радушно подливая шипящий кипяток. – Баян, давай наши познания закрепим: «О-оо…»
Обречённым эхом отозвалось:
– О-ой...
– Ози-мы...
– О! Мы...
– Молодец!.. Озимые... Ну! Ещё буковку... к... ку... культуры.
Я не вытерпел:
– Зачем тебе это «Поле чудес?» Дай человеку попариться!
– У нас экзамен в понедельник. Баян, умоляю, просто повторяй за мной... человеческим языком: «О-зи-мы-е куль-ту-ры».
– О-ууу!!! – Баян задрал руки вверх и с диким воем метнулся прочь из «преисподней».
– Ну вот, сам видишь: учёба мало-помалу даётся, а дисциплина... – Володя с подозрением глянул на Рафата, подбирая слово помягче, – а вот дисциплинка у нас... хромает.
Мы с азартом отходили тела душистыми вениками и затрусили к озеру. А вода, считай, осенняя. Быстро окунулись: «У-у-ух!» Свежо. Ещё бухнулись и опять на полок. Сидим, оттаиваем.
Палестинец встревоженно:
– Баяна нет!
– Наверно, тихонечко идёт.
Снова хорошо прогрелись. Жарко! Спешим купаться. Смотрим: Баян сидит по грудь в хмурой воде. Плавать не умеет, сидит и дрожит. Рябь гонит. Весь в каких-то жутких пупырышках. Б-ррр! Губы у них и так чёрные, тут – иссиня-чёрные. А кожа, наоборот, побледнела. И даже зрачки белые. Портрет-шарж от Пабло Пикассо!
Володя участливо:
– Баян, ты чего?
– Здэсь лучшэ, чэм там…
– Раз лучше, давай здесь: «бан-ный день».
В ответ прилежно, тоже по слогам:
– Э-бан-ный дэн.
– Ну... это уже антоним. Растёшь!..
Когда чужестранцы оделись и пошли по приглашению хозяйки в дом отведать чайку, я поинтересовался:
– Они что, сами к тебе напросились в баню-то?
– Да, нет. Сейчас расскажу… Баян ведь сначала поступил на строительный факультет. Его единственного из студентов заинтересовало деревянное зодчество, хотя в Иордании, как ты знаешь, дерева нет. Отучился один год. Заявляет: «Нэт! Буду выучить русский, как Лэнин. Знать языка, который говорить хорошо, надо очэнь!» Ну, «надо», так надо. Перевели на филологический. Однако от скучных учебников его воротит. Орфография с пунктуацией нагоняют зевоту.
Хочется живого дела…
Получила очередную долю независимости Организация освобождения Палестины. Вроде как сказали им, что ещё один кусочек земли сектора Газа – «ваш». По этому поводу все арабы, независимо от гражданства и политических симпатий, ликуют. Выпустили стенгазету, нарисовали свой край, красным отметили отвоёванную территорию: «Поздравляем всех палестинских студентов. Ура! Ура! Ура! Вперёд и дальше!» Плакат закрепили кнопками на стенде у деканата.
Мимо, ступая по-хозяйски, вышагивает профессор Рабин, который, как ты знаешь, не за Россию, не за ФАТХ и не за ХАМАС, а за свою обетованную родину. И видит он... прикинь! почти весь его Израиль оказался по этой карте Палестиной. В сердцах срывает газету, суёт вахтёрше. Та – к декану филфака: «Куда девать?»
В ответ простое решение:
– Выбросьте!
Эти приходят на следующий день: «Оппа!»
– Где наша родная Палестина?
Делегацией к декану. Хотят новую карту рисовать, где вообще нет Израиля.
Баян громче всех негодует:
– Кто посмэл?!
Но Рабина не выдали. Вместо этого объяснили, что вахтёр газету сняла сама: расписание занятий вешать некуда. Боевой листок им отдали, и они успокоились.
…И вот «юный лэнинэц» на филфаке.
Сам по-русски говорит «мало-мало», а там программа – ого-го! Не каждый наш осилит. Его земляки – молодцы. Есть у них напор, настойчивость. Стержень! А этот – размондяй!.. С «хвостами» и зимнюю, и летнюю сессию закончил. При этом убеждён: язык знает достойно. Просто учителя придираются! Рафат, из чувства солидарности, потакает ему. Готов пособничать. И отправляются они на пару в деканат. Искать свою правду. А для чистоты эксперимента прихватывают в карман диктофончик.
У нас декан филологического факультета занятный мужик. Горячий, заводной. Ма-тер-шинн-ник… страшный. Ага! Всё любит повторять: «Пролетарское происхождение и низкий культурный уровень – наши главные козыри!»
В деканате гости России у секретаря спрашивают:
– На мэстэ?
Молоденькая сотрудница тряхнула кудряшками. Они вваливаются в кабинет, дверь нараспашку.
Декан по телефону разговаривает и им недовольно:
– Подождите!
Баян против:
– А чэго ждать? Ты тут всё равно ничэм нэ занимаэшься…
– Выйдите!
– Нэт. Мы к тэбэ!
Вены на шее декана угрожающе набухли, лицо побагровело.
Он бросил телефонную трубку мимо аппарата, не мигая уставился на Баяна… А сам по столу судорожно шарит пальцами, комкает служебные бумаги.
И рождается у декана в состоянии аффекта дипломатический спич:
– Мать… вашу… ети!!!
– Ах Вы так?! А здэс всё записано…
Товарищи с братского Востока демонстративно достают диктофон и, кривляясь, поддразнивая, крутят им на недосягаемом расстоянии. Декан вскакивает, стул с грохотом падает. Интервьюируемый галантно подлетает к иностранным корреспондентам, силится политкорректно дотянуться до записывающего устройства. Рафат с Баяном сопротивляются, брыкаются. С этого момента формат общения можно скорее охарактеризовать как «встреча без галстуков». Или, говоря по-нашему, завязывается маленькая свалочка, потасовочка. Представитель принимающей стороны оказывается «в партере». Диктофон падает на пол. Студенты его хватают, выскакивают за дверь.
Декан истошно орёт им вслед на великом русском языке...
– Говорят, эхо по коридорам целый час металось.
– Ёперный театр!..
– А то... Мне всё это секретарша нашептала. По большому секрету. Ты тоже, смотри, никому!
Итак: свой «визит вежливости» иностранные студенты нанесли утром; вечером того же дня, в качестве ответного реверанса, зарубежным гостям объявили выговор. На том дело и кончилось. Баян, разумеется, шумно возмущался, что их как бы все, всегда и везде… «гнобят». Обзывался нехорошими словами.
У него осторожно интересуются:
– Дальше будешь учиться здесь?
– Нэт! Типун вам на ваш вэличий могучий язык. Баян хочэт учиться на агроном, гдэ Рафат. Он всё сдаёт на «прэкрасно», мнэ остаются одни двойки, а учимся одинакава.
Володя вытер пот со лба и, словно оправдываясь, продолжал:
– В итоге откосить мне не удалось. Пришлось сделаться русистом. Без русского языка ему ведь, один хрен, ничего не вобьёшь. Пока без акцента произносит только «мать вашу…»
– Все с этого начинали, – подбодрил я.
– ...Сейчас перешли с ним на интенсивный метод «глубокого погружения в языковую среду». Заодно знакомлю иорданца с карельскими традициями, выдумываю культурно-развивающую программу. Сам видишь: веселю, как умею. Может, ты чего подскажешь?..
Я вдосталь напарился в баньке, всласть попил чайку с мятой и, прощаясь, поинтересовался у Баяна:
– Как выучишься на агронома, здесь у нас будешь бананы разводить или там, у себя, – картошку?
Баян не удостоил ответом.
Позже, я слышал, он уехал на родину.
После учёбы на трёх факультетах ему открыты все дороги.
*
Петрозаводск, 2007 год
Офицер запаса
Афганские очерки
Посвящается Офицеру КГБ СССР
Айбак
Война – всегда только горе и страдания. Только раны.
Не пойму, почему же тогда Моя война запомнилась мне заурядными, житейскими ситуациями?
Военный 1981 год.
На почтовых конвертах, приходящих из дома, вместо Афганистана указывали узбекский город Термез: «вэ че» такая-то. А стояли мы в городе Айбак, в двухстах километрах от Мазари-Шарифа.
Город этот – сплошной непрерывный кишлак с домами, выложенными из сырцового, саманного или обожжённого кирпича, с голубым куполом мечети, сетью арыков и лабиринтом троп. Единственное достояние местного дехканина – жёлто-красная, твёрдая, как гранит, земля.
Двухэтажная вилла, в которой размещалась наша оперативная группа, раньше, при шахе, принадлежала финансисту. Здесь иначе. Вокруг сад. В марте начинает цвести миндаль, обливая стену белым, и только к ноябрю созревают орешки. Рядом висят на тонких веточках плоды граната размером с гандбольный мяч, зёрна сочные, сладкие.
Не военная база – прямо Эдем. Только без женщин.
Как там моя Светлана?
Дома и представить не мог, что внутри будет так щемить при воспоминании о ней. Вот дела… Мой «март» давно прошёл. Виски седые. А мысли в голову лезут совсем не военные. Домашние мысли…
Домашней была и наша экипировка.
Мы ходили по-гражданке, кто в чём приехал. Советско-крестьянский покрой предполагал практичное, немаркое, на вырост. Может, поэтому Федя, старший лейтенант из Гомельского управления, с первой же получки и купил себе в дукане американские джинсы. Да не какие-нибудь – «Wrangler»! Плотный материал цвета индиго, лейблы, аккуратные медные заклёпки. По карманам красивой строчкой вилась крепкая оранжевая нить. В СССР купить этакую модную одежду в то время можно было либо у фарцовщиков, либо в валютном магазине, куда простым смертным вход заказан. Целая тысяча боевых афганей ушла на заветную покупку.
Старлей сразу же напялил их и вышел во двор. Картинно продефилировал из края в край по утоптанному земляному подиуму. Цветастая этикетка покачивалась при ходьбе. Ладная фигура в штанах вероятного противника привлекла внимание всей группы. И офицеры, и бойцы из отделения связи невольно прервали свои занятия, дивились на него.
И тут неожиданно из кунга, нашей радиорубки на колёсах, выпрыгнул офицер связи:
– Старший лейтенант и вы, майор! Приказ старшего зоны: засечь огневые точки моджахедов в ущелье, по ходу выдвижения колонны на Таш-Курган. Местный товарищ уже в вертушке.
Лейтенант по-бабьи засуетился:
– Я сейчас, только джинсы переодену.
– Отставить! Бегом к машине!
На ходу запрыгиваем в уазик, мчимся к вертолёту. Двигатель военной птицы запущен, ныряем внутрь, лопасти начинают набирать обороты.
Старший лейтенант безутешен:
– Не хватает ещё испачкать их в первый же раз. Чёрт дёрнул надеть…
В поисках сочувствия он посмотрел на меня. Я понимающе кивнул.
Места в кабине хватало только двум пилотам. Поэтому приспособились: открыли дверь, и на высоком пороге примостился наводчик, пуштун; над ним, заслоняя дверной проём, навис старлей. Проводник-наводчик ориентирует – лейтенант тут же пилотам переводит. А пока всё спокойно, этот афганец Ахмад, знай себе, поёт на фарси единственную весёлую афганскую песню:
Мо мирим бэ Таш-Курган, Таш-Курган.
Мо мирим бэ Таш-Курган, Таш-Курган.
Мо мирим бэ Таш-Курган, Таш-Курган.
«Мы едем в Таш-Курган, Таш-Курган».
По фюзеляжу защёлкали пули.
Попали под прицельный огонь…
Вертолёт – это вам не стриж. Это скорее поднявшийся на крыло динозавр среднего размера. Идеальная мишень, особенно при наборе высоты.
Залетаем в извилистое узкое ущелье. В иллюминаторах по обе стороны – отвесные базальтовые стены. Считанные метры отделяют лопасти несущего винта от рокового касания. Вниз – не видно, какая под нами глубина. Вверх – не видно неба.
Судя по всему, лётчики-то с горами на «ты».
Отчётливо слышно, как свинцовые пчёлы кусают машину. Вдруг пулей пробивает брюхо нашего Ми-8 и по касательной задевает лейтенанту штанину на заднице. Кожу едва царапнуло, крови нет. Но на новых… фирменных… американских… джинсах – дыра!
– Да ну, на хер… с вашим Афганистаном! В гробу я видел эту братскую помощь. Чтобы я ещё раз…
Лейтенант разгорячённо жестикулирует и, перекрывая рёв моторов, кричит всё это в лицо афганцу. Ахмад боится шелохнуться. Часто моргая, он в страхе глядит на «старшего русского брата». Ни слова не понимает, лишь вздрагивает от каждой новой тирады.
На крик оборачивается второй пилот:
– Что тут у вас? Ранило кого?!
– Да идите вы все в …опу!!!
Обстрел кончился. Проскочили!..
Открылось далёкое пространство; сверху, снизу – везде ласковое голубое небо. Меняя высоту и скорость, Ми-восемь всё больше удалялся от тёмно-бурых, опалённых огнём скал. Полной грудью вдыхаю горячий воздух. С каждой минутой горы раздвигаются вширь, распадаются на пологие кряжи, холмы, словно разводят свои ручищи, нехотя выпуская нас. Облачная пелена исчезла, рассеялась, и горизонт открылся с видимостью «миллион на миллион», как говорят лётчики. Горбатая тень Ми-8, то падая, то взмывая вверх, стремительно скользила по сине-оранжевым предгорьям. Под нами тут и там рассеянно зияли чёрные пасти каньонов с разбитыми, сгоревшими машинами на дне, и, поблёскивая, пенилась своенравная река. Копируя изгибы её, к обрыву прижалась белёсая лента дороги.
Мы засекли все огневые точки духов, вернулись живые, невредимые, однако старший лейтенант считал этот вылет неудачным.
Ахмад был согласен.
Подобрать квалифицированного проводника-наводчика крайне трудно.
Местное население тропы знает распрекрасно, но, куда уходят бандиты, умеют показать только пешком, от базара. Проводить к нужному месту по воздуху – не проси. Крутят головой. Путаются. Таджики, узбеки, хазарейцы, пуштуны и эти… новый отец народов-то… туркмены. Языки кругом: пуштунский, фарси, дари.
Из кишлака взяли по наводке молодого парня. Первый раз летит, боится, дрожит. А в вертушке и без того тряска, грохот. Русского, естественно, не знает. Не сразу и поймёшь, что бормочет. Языковой барьер – серьёзная проблема.
Неожиданно встрепенулся, тычет рукой вниз...
Пилот решил: «Вражий штаб!» Переспросил для верности:
– Точно, штаб?
Тот радостно кивает, лопочет по-своему.
Ракеты – в цель. Прямой наводкой. Внизу разрывы, дым, пыль. Нету хижины.
– О-оох!
Оказывается, это его родной дом. Похвастаться хотел… Замолкает навеки. Теперь на него рассчитывать не приходится.
И победить без помощи аборигенов нельзя. Поэтому в работе с местным населением мы старались, как могли, придерживаться особой деликатности и такта.
А нашим постоянным гидом сделался Ахмад.
Его в составе трёх афганцев из подразделения царандоя – тамошней милиции – прикомандировали для обслуживания и охраны нашего пункта.
Ахмад прекрасно готовил. Всегда на открытом огне: на плите не умел. Затянет себе под нос заунывную восточную песнь, мечтательно прикроет глаза и давай шинковать в салат перцы, помидоры, зелень, промывать рис, печь лепёшки, жамкать кусочки мяса в маринаде на шашлык.
Мэро бэбу-ууу-уууууу-с, мэроо-оо-о бэбус.
Мэро бэ-э-э-бусс, мэроо-оо-о-о бэбус.
«Меня целуй!»
Бароййе охарин бор
Тора хода негох дор
Ке миравам бэ суй-е сарневешт.
Бахорэ ман гозаштэ
Гозаштэхо гозаште
Ке миравам бэ суй-е сарневешт.
Дохтарэ зибо
Эмшаб бо то мимонам.
Дохтарэ зибо
Эмшаб бо то мехмонам...
У нас бы сказали: «Давай сблизимся и разбежимся». Там по-другому: «Красавица, я сегодня с тобой останусь. Я сегодня твой гость. Весна моя прошла. В жизни всё проходит. Поэтому поцелуй меня в последний раз, и я уйду в сторону своей судьбы».
Ахмад частенько баловал нас отменным пловом.
Возьмёт огромный, будто банный котёл, казан. Нальёт на дно растительного масла. Масло своё, какое-то особенное, исключительно вкусное. Сверху морковь, репчатый лук – крупный, сладкий. На овощи – мясо: телятина или баранина большими кусками. (Такого мяса как «свинина» для них в природе не существует.) Дальше – рис горой. Закроет тяжёлой крышкой казан – и на костёр. Часа два, два с половиной всё это дело на огне стоит. Крышку открываа-а-ает… Ду-ух невероятный!
Рук своих Ахмад никогда не мыл. Раковину, кран с холодно-горячей проточной водой, кусок душистого мыла – всё это разом заменяла ему бурая тряпка, которой не давал он ни покоя, ни продыху. Утирка впитывала в себя соки и запахи каждого блюда, соки смешивались, на жаре доходили. И уже следующее кушанье в его волшебных руках приобретало какой-то особый цимус, неповторимую пищевую формулу. Каждый из нас тоже пытался готовить, но так вкусно не получалось. Мы гадали: «Он специи какие особые кладёт или шепчет над едой чего?» Не может быть, что всё дело в тряпке. К ней все потихоньку привыкли. Тем более, на приёме у губернатора я видел такие же. Их подавали на десерт, к чаю. Каждому свой чайник, блюдечко с восточными сладостями и, в качестве салфетки, для утирания губ, рук – тряпицу…
Хуже другое: у Ахмада постоянно был насморк.
Прозрачная, словно из горного источника, капля всегда висела у него на кончике носа. Он никогда не шмыгал, не втягивал её дыханием внутрь. Только стряхивал пальцами или ждал, когда упадёт сама. Пальцы оботрёт о тряпку и дальше готовит.
Однажды он шёл с огромным блюдом плова. (Мы принимали местных партийных вождей.) Обе руки заняты. Капли из носа, будто из неладно пригнанного краника, летели одна за другой на парящую баранину с рисом и овощами...
Наше обращение в местную кулинарную веру на этом закончилось.
Уволили мы афганца за эти сопли.
Сами стали готовить.
Однако допекали нас и другие заботы.
Изнуряли не только жара, нехватка кислорода, но и постоянное напряжение.
Город Айбак – место неспокойное.
Три года, сотни дней и ночей на войне, в чужой враждебной стране, под пулями.
Днём – мирная жизнь. Всё тихо, спокойно, замечательно. Солнце светит. А где-то с полвосьмого, только начинает смеркаться, первые, отдельные: «Бук! Бук!» Стемнело. И – сплошная канонада. Трассирующие пули. Всю ночь. Не прицельно, просто так. Я удивлялся: кто в кого? На хрена это нужно? С рассветом – стихает, стихает. Всё. Стихло.
Хотя стреляли не всюду.
В Кабуле, при посольстве, под охраной было покойно. Доходило до курьёзов. Один офицер из центрального аппарата в рапорте так и написал: «Прошу разрешить мне остаться в Афганистане ещё на один срок, потому как у меня в Подмосковье сгорела дача, а другого способа заработать на её восстановление я не вижу».
*
Фархад
Политическая обстановка в Афганистане складывалась крайне сложная.
Шла затяжная гражданская война…
Бандитствующих группировок насчитывалось более ста. Из них две, ну совсем одиозные: одна воевала за Исламскую партию Афганистана, где главарём Гульбуддин Хекматиар, другая – за Исламское общество Афганистана, где – Бурхануддин Раббани. Все они против народной власти, а эти две ещё против всех. Мы были не особо щепетильными и пытались сотрудничать с каждой.
Прибежит человек от Раббани:
– О!!! Банда Гульбуддина пришла! Выручайте! Надо их вашими силами погрохать.
Мы собираемся. Мчимся. Грохаем.
– Ташакор! – Спасибо!
В следующий раз наоборот: уже посланник от Хекматиара. Нас опять долго упрашивать не нужно. Опять едем, помогаем бандитам уничтожать друг друга. (Стараемся перехитрить всех.)
Загадка: почему при такой тонкой дипломатии мы постепенно остались без друзей, а количество «бородатых» прибывало, прибывало?..
Война велась кяризная, тайная. Кяризы – подземные ходы, устроенные когда-то для орошения. Люди возникали из них днём и ночью, как призраки... С китайским автоматом, с камнем в руке. Победить в такой войне без агентурной работы нельзя.
Местный губернатор Себгатулла Мухаммади ни к одной из правящих партий не принадлежал. У него свои подконтрольные банды. Мы снабжали Мухаммади советским оружием, – он подобострастно заигрывал с нами и, стараясь угодить, знакомил с нужными людьми.
Одним из самых полезных оказался Фархад.
Губернатор представил его как своего человека, на которого можем рассчитывать. Фархаду шёл девятый десяток. Весь благообразненький такой, с белой окладистой бородой. Ходил с «кольцами» на голове, как в Иордании. Сам родом из Узбекистана. Его родители ушли оттуда во время войны с басмачеством. Он не видел ни советской жизни, ни жизни при царе. Знал только: Узбекистан – его родина.
Старик относился к нам с интересом, уважением. Каждую неделю приносил огромный поднос жареной маринки, укрытой белой тряпицей. Эта азиатская рыба смахивает наружностью на нашего сига, но нашпигована костями хуже леща. Однако у советской рыбы им есть хоть какое-то обоснование: эти нужны для поворота хвоста, те для поддержки спинного плавника. В маринке кости натыканы бессистемно, под разными углами, в каждом миллиметре. Как будто специально. Все косточки мелкие, острые. Хотя на вкус рыбёшка бесподобна.
Мы старались отвечать добром на добро: щедро снабжали старца боеприпасами, соблюдая местную традицию «бадал хистал», усаживали гостя на почётное место, подавали в красивой пиале зелёный чай с конфетами. Старик каждый раз с интересом разглядывал портрет Ленина на стене и степенно приступал к трапезе. На Востоке голова, убелённая сединами, – символ мудрости и богатого жизненного опыта. Судя по Фархаду, – так. Четверо сыновей, здороваясь с ним, скрестив руки на груди, почтительно кланялись, а затем целовали отцовскую руку. Год назад двоих убили в междоусобицах. Фархад готов был моджахеддинов голыми руками рвать. Через него мы получали о бандах наиболее ценную информацию.
Войсковые командиры и по сей день не догадываются, скольких ребят удалось сохранить благодаря информации, доверительно полученной от этого тихого старца.
***
Дислоцированный по соседству с нами десантно-штурмовой батальон из состава полка в Мазари-Шарифе охраной не занимался. ДШБ проводил боевые операции. То в составе группы войск, то отдельно.
Как-то раз у десантников ночью с поста в карауле ушёл солдатик. Ушёл, оставив и автомат, и подсумок с рожком. Прошло трое суток. На четвёртые к нам приезжает их капитан Зобов из особого отдела на бронетранспортёре. (Нигде особистов не было, а в этом ДШБ был.) Интересуется:
– Не слышно ли по вашим каналам, не проявлялся ли где боец? У нас молодой пропал.
– Когда?
– Четыре дня назад.
– А что же вы, миленькие, четыре-то дня?..
– Хотели своими силами.
– Ну, допустим: сутки своими силами. Ни в части, нигде его нет. Почему после этого не раскинуться совместно? У нас, слава Богу, связи ого-го: от Мазари-Шарифа до Кундуза. Люди к нам сами тянутся с гор.
Это было утром, часов в одиннадцать, а вечером, с наступлением темноты, пришёл к нам Фархад с сыном и сообщил:
– Объявился в банде советский солдатик.
Ясно: тот самый дезертир, другого нет.
Чтобы не наскочить на патрули, ненужные проверки, агенты заночевали у нас. На следующее утро, до рассвета, опять особист заявился. Связи мобильной не было. Хочешь не хочешь, чтобы расспросить или рассказать о чём, способ один – ножками притопать. Ему навстречу из ворот – Фархад с сыном. (Плохо, когда осведомители попадаются непосвящённым на глаза, но всего не предусмотришь…)
Я капитану сообщаю:
– Ваш солдатик в банде. Завтра в восемь вечера его передадут в ХАД, они – нам, мы – вам. Без всякой стрельбы.
– Откуда узнали?
– Пресс-конференция закончена…
Развернулся, уехал недовольный.
В батальоне нам выделяют БТР и двух бойцов.
Сажусь на панцирь, держусь рукой за ствол пулемёта. Федя – рядом. Машина идёт плавно: то поднимаясь в гору, то опускаясь, повторяя ходом рельеф местности. Через корпус передаётся вибрация бронетранспортёра, напоминающая воинственную дрожь. К тяжёлому запаху выхлопных газов примешивается солоноватый привкус иссушенных стужей и ветром кровоточащих губ. Волнение сначала захватывает, потом постепенно отпускает. Каждой клеточкой ощущаешь ровную работу сердца боевой машины. Рокот двигателя успокаивает. Луна прямо по курсу. Жёлтая, с оранжевыми прожилками. Огромная, выпуклая, близкая. Она висит над гребнями гор, касаясь вершины. Под ней ярко освещённый склон хребта. Чем дальше от луны, тем слабее просматривается рельеф гор и, наконец, сливается с непроглядным небом. Но я знаю, что эта чёрная зубчатая гряда проходит за моей спиной и замыкает круг, образуя огромную чашу. По дну её мы и двигаемся.
Свет фар выхватывает впереди маленький клочок дороги, и от этого кусочка жёлто-серой земли ночь вокруг кажется ещё темнее. Проходит час, втягиваемся в ущелье. Маленькая речушка, что бежала вдоль дороги, резко уходит вниз. Справа – бездонная пропасть. Слева – отвесная скала. Приезжаем в условленное место. Глушим двигатель. Ждём… В восемь – нет никого. В полдевятого – нет. Луна спряталась за тучи, и ущелье, словно паранджой, накрыла пустынная беззвёздная ночь. Стоим в кромешной темноте. Рядом овраг. Слышим цокот... То ли лошадь в поводу ведут, то ли верхом едет кто.
Внезапно в той стороне, откуда должны привезти беглеца, – автоматная трескотня. Пять минут, десять… Сначала унялась пальба, затем разбуженное горное эхо.
Вообще всё стихло.
Подождали ещё недолго. Делать нечего, развернулись – и обратно, в Айбак.
Наутро прибежал работник ХАДа. Глаза – по пять копеек: в конкурирующей банде узнали, что захвачен в плен советский солдатик, собираются сдавать, – пошли на перехват. Естественно, столкнулись, популяли друг в друга в темноте и успокоились. Местные товарищи обещают: «Через сутки мы вам приведём его на то же место».
Мы – десантникам: «Не дёргайтесь, он в Карачабулаке».
– Ах, в этом кишлаке…
И командир ДШБ майор Деревский, не предупредив никого, повёл туда всю свою танковую армию: двадцать бронетранспортёров. Окружили кишлак, захватили в заложники тридцать уважаемых старцев, привезли в свою часть на броне и усадили под дулами автоматов на землю. Старики по-своему что-то: «Бур-бур-бур». А стратег Деревский поводил у них перед носом дулом автомата и ультимативно заявил:
– Не выдадите солдатика – мы вас кончим.
И над самой головой у аксакалов от пояса – очередь.
***
Вечером, со второй попытки, мы забрали-таки солдатика у хадовцев, привезли к себе на виллу и приступили к дознанию: «Откуда родом? Почему ушёл? Где содержали в плену?»
Он из деревни, молдаванин, фамилия Пержу… Если к этим трём бедам добавить неполное среднее образование, затюканность и забитость ещё до службы – картина будет полной! Бумажку какую-то в местном военкомате заставили подписать и забрали. Железную дорогу, паровоз увидел первый раз, когда в армию везли. Мать с отцом, сёстры живы. Все с малолетства батрачат.
Мы ему доверительно:
– Ну, сынок, и чем бы ты стал у них заниматься?
Еле шевелит опухшими губами:
– Пас бы овец. Афганцы бы меня кормили.
Короче, то же самое.
И, бросаясь от меня к Феде, умоляет:
– Не отдавайте им. Не надо!.. Иначе я и «дедов» постреляю, и… себя.
– За что?!
Оказывается, в ДШБ старослужащие развлекались, отдавая непонятливым и нерасторопным «сынам» приказ: «Душу к бою!» Услышав его, рядовой Пержу выпячивал грудь и получал от «дедушки Апрельской революции» удар кулаком по второй сверху пуговице.
– Раздевайся!
Дезертир обречённо стащил с себя хэбэ, грязную нательную рубаху…
Мы оторопели: грудь была изуродована иссиня-бурыми гематомами, так называемыми «орденами дурака». Он стоял перед нами голый, щуплый, истерзанный, приговорённый на такую судьбу за несуществующие грехи… ещё совсем ребёнок… и добавить к этому было нечего.
В этот момент я мысленно простил ему всё!
Никаких идеологических мотивов для побега не существовало. Выдать военные секреты он был не в состоянии. Устройство БТР для него – чёрная дыра. Просто пареньку с сослуживцами не повезло. Ведь в Афганистане нередко случались и «неуставные отношения», когда «деды» в бою прикрывали собой молодых.
Доставили мы его в родную часть. Зобов с порога встретил беглеца чуть ли не мордобоем.
Я офицеров предупредил строго:
– Та-ак. Специально узнаю: если кто ударит или что другое… Не обижайтесь!
Деревский, его замы сразу попритихли, приуныли. Они, видно, планировали разорвать парня на куски и доложить, что таким и нашли.
Пленные аксакалы сидят в пыли, в дрожащем мареве. Держатся с достоинством. Степенно переговариваются. Что они думают о нас? Как теперь убедить их в благородстве помыслов «шурави»? Среди заложников наш помощник – дед Фархад. Глазами встретились, разошлись.
Я собрался уезжать, пошёл к машине. Особист вызвался проводить, чуть отстал.
Вдруг слышу сзади:
– О! Дед! Знакомая борода! Ты что ли тогда к «комитетчикам» приезжал?! Чё молчишь?..
Холодный пот выступил у меня на спине. Я резко повернулся. Капитан Зобов навис над Фархадом. Тот сидел, невозмутимо устремив взгляд вперёд. Дехкане беспокойно зашевелились и с гневом разглядывали старика.
– Капитан, подойдите ко мне…
Скомкав беседу с Зобовым, едва выдавив на прощание приличные слова, я уехал.
Но непоправимое случилось...
На следующий день сын Фархада принёс нам страшную весть: «Отца убили моджахеды за то, что якшался с советскими».
Такого обвинения для смертного приговора было более чем достаточно.
***
Парня-солдатика отправили в Союз, в стройбат. Майора Деревского после этой операции прозвали Дубовским и направили в академию. Контакты с ДШБ мы свели к минимуму, но полностью исключить их не могли. Служба есть служба.
Своих не выбирают.
*
Глаша
Когда ветераны вспоминают войну, сквозь расстояния, годы вырастают перед нами в исполинский рост бойцы-герои; вновь звучат сухие приказы командиров; с коротких привалов слышатся заученные, будто молитва, строчки письма из родимого дома; в часы затишья между боями тревожит душу нестройная песня.
Но однополчане бывают разные…
Целые легенды слагают фронтовики о своих безмолвных спасителях и верных друзьях. Грозных или заботливых, в зависимости от задач, на них возложенных. Гвардейский реактивный миномёт и трудяга-грузовик, дивизионная пушка-говорунья и отполированный мозолистой ладонью штатный автомат. Эти стальные сослуживцы хлебают лиха по полной. Даром, что без плоти-крови. Металл ведь тоже имеет свойство уставать… Присваивают тогда благодарные бойцы бездушной единице вооружения имя личное. Величают ласково: «Катюшей», «Максимом», «Макаром», «Лебёдушкой». И становится серийный образец с заводским номером близким фронтовым другом.
Никаких «Катюш» в нашем подразделении КГБ не числилось, однако и у нас была своя стальная колёсная подруга – полевая кухня.
Звали мы её ласково – Глаша.
***
Расформировывали команду «Скат», скомплектованную из представителей МВД. Вороватая была структура… Возможно, поэтому аббревиатура их министерства всегда звучала в транскрипции сотрудников «конторы» уменьшительно-ласкательно – «мэндэвэ».
Идёт из Союза новая техника в Кабул. Они её сопровождают, стерегут и одновременно, когда что понравится, берут себе. Изымают, к примеру, автомобиль «Волга», немножко простреливают и геройски докладывают:
– Во время транспортировки попали в засаду душманов. Одна машина серьёзно повреждена. Простите. Извините. Слава Богу, остальные целыми доставили, и сами живы.
А машину отгоняли обратно в Союз и по отработанным каналам всё шло, как положено…
В Афганистане они как бы служили в составе отдельных частей, как бы советниками местной милиции – царандоя. Обеспечение автономное: при себе полевые кухни, электростанции, радиостанции. Командование – человек двадцать. Старшим – чин не ниже заместителя начальника УВД.
В части, расположенной в Айбаке, командир – с Украины. Он считал себя дважды полковником. Первый раз ему звание присвоили, когда уезжал в Афганистан. Прибыл – вслед реляция пришла повторно.
И вот расформировывают этот «Скат». Всё мало-мальски ценное они увозят обратно в Союз, а с полевой кухней не знают, что делать. (Сейчас в таких гудрон варят; снаружи чёрная, страшная, внутри – два пищеварочных котла.) Передвижная кухня была смонтирована на базе одноосного прицепа, но в первый же месяц службы в Афганистане колёса удачно «толканули». С тех пор кухня сиротливо стояла на самодельных деревянных полозьях. Попробовали перед отъездом «втюхать» её соседям в мотострелковый полк за бутылку технического спирта. Не удалось! Решил тогда отец-командир, на правах посланника Великой державы, подарить походную кухню губернатору тамошней провинции в целях дальнейшего укрепления международного сотрудничества.
Принайтовали они кухню тросом к уазику, воткнули пониженную передачу и потащили по пыльным улочкам Айбака на глазах изумлённых мусульман. Полозья оставляли после себя глубокие борозды, печка на ходу топилась, дымом попыхивала, точно в сказке про Емелю. (Мы с Федей оказались невольными свидетелями этой «презентации».) Когда въезжали во двор, зацепили ворота. Страшный грохот разбудил мирную резиденцию. Створка сиротливо повисла на одной петле и застыла. На крыльцо выскочил губернатор с гаремом. Широко распахнутыми от ужаса глазами хозяин взирал, как гости уничтожают цветочную клумбу и победоносно продвигаются к парадному крыльцу, сея разруху, ужас… всё ещё считая, что делают подарок. В полную силушку демонстрируя мощь Советского Союза. И – гвоздь программы! Перед виллой напыление асфальта – взрыхляют. Наконец разочарованно останавливаются. Упитанный дважды-полковник выкатывается из машины, хлопает дверкой. Едва удостоив Федю вниманием, бросает:
– Переведи! – и на одном дыхании, с пионерским задором рапортует. – Дорогой Себгатулла Мухаммади, спасибо вам за службу с нами вместе, вы нам много помогали. Мы хотим отблагодарить вас. Примите от нас бакшиш! Знаем, готовите на открытом огне по причине беспросветной вашей феодальной отсталости.
Он решительно шагнул к главе провинции и троекратно обнял его по-афгански. Губернатор знал, что по правилам международного этикета нужно изобразить на лице признательность, счастливую улыбку, высокопарно поблагодарить, а у него на глаза непрошено навернулись слёзы, руки мелко задрожали.
Наконец он стоически выдавил:
– Спасибо… уезжайте!
Я мысленно охарактеризовал такое поведение губернатора «маниакально-дипломатичным».
Милиционеры подались восвояси. Мы с Федей заинтригованы. Предательски подталкивая друг друга, с опаской приближаемся к дымящейся кухне. Открываем крышку. В котле, что побольше, жидкость какая-то закипает. Поддеваем черпаком… После «второго» бак отмачивали и не помыли!.. Жара. Вонь жутчайшая…
Губернатор чётки перебирает быстро-быстро. Ему плохо, еле стоит, а туда же… Под вой гарема подходит следом, берёт черпак, на ощупь зачерпывает со дна… вытягивает шею… видит горячую бурую жижу. Бледнеет. Безвольно разжимает пальцы. Черпак со шлепком падает. Лицо высокопоставленного афганца сводит непротокольная гримаса.
Когда речь вернулась, он жалобно, убитым голосом произнёс:
– Пусть они уедут, совсем. Вы, пожалуйста, заберите это… Я вам мм-мандаринов, ап-пельсинов… (Типа: озолочу!)
И вот, словно переходящий вымпел, настоящая армейская кухня: от милиционеров – губернатору, от него – нам. У всего личного состава приятных ожиданий, связанных с трофеем, радужных прогнозов – выше нормы.
Притащили мы беспризорную полевую кухню к себе, отдраили, отчистили её, через тыловиков достали колёса, установили и откатили под навес, в тень. Теперь ей предстояло стать кухней пустыни. Может, изловчимся сготовить на ней чего-нибудь жиденького, горяченького? Две недели на сух-пайке. Извелись вконец.
Дровишек у нас, слава Богу, хватало – горы ящиков от снарядов. Без них бы – беда! Дров в Афганистане, в привычном смысле этого слова, нет. В долинах редкие ивы и тополя. Полукустарничек терескен – единственное топливо.
Но ведь сама кухня готовить не будет. Шеф-повар нужен…
Утром, пока не жарко, построил я четверых солдат из отделения связи.
– Та-ак, первый вопрос. Кто умеет готовить?
Молчат безответные существа…
– Та-ак. Хо-ро-шо… – я произнёс это таким тоном, чтобы было понятно всем: «ничего хорошего молчание не сулит». – Кто из деревни?
Все из деревни.
Я самому долговязому, белобрысому:
– Как звать?
Тот, перетаптываясь с ноги на ногу, нехотя признаётся:
– Лёха…
– Как служба, Лёха?
– Ничё… Лучше песок на зубах, чем иней на яйцах.
– Мудро. Дома готовил?
– Ну, готовил… Но у нас всего-то, картошку сваришь…
– Ты давай дурака не валяй! Откуда в пустыне картошка? Будешь кашу варить.
Так Лёха прошёл кастинг.
Солдатики, подтрунивая над ним, разошлись.
Когда солнце нехотя сползло с зенита, Лёха обречённо напялил выданные поварской колпак и передник. Открыл кулинарную книгу. Затем немотивированно-тревожно гремел пустым ведром, принёс из арыка воды. Долго растапливал печь. Движения бойца были замедленными, неуверенными.
Я, не привлекая к себе внимания, пас его.
Новообращенец, вцепившись двумя руками в длинный черпак, размешивал тягучую горячую массу; подливал, при необходимости, воды из ведра; захлопывал крышку котла, когда «афганец» – ветер пустыни – поднимал облако белой раскалённой пыли. При сильных порывах и Лёха, и поварская машина угадывались силуэтами, точно в пургу.
Блюдо было анонсировано как «манная каша на воде» – самое простое из того, что дебютант мог. В алюминиевой кастрюле он принёс для офицерского состава богатую порцию с добавкой. (Кто-нибудь из вас ел нечто подобное? Будет возможность – не ешьте...) От Лёхи никто ничего не ждал, но даже такой настрой оказался радужно-оптимистичным. Тёплые синюшные разводы настораживали, манная смесь пригорела, на зубах хрустел песок. Не спасло биомассу даже то, что шеф-повар щедро умаслил её комбижиром.
Но как бы там ни было, завтрак состоялся. Лиха беда – начало!
Я испытывал за Алексея тихую гордость…
Однако возрадовался я рано. На следующий день личный состав любовался восходом и закатом солнца через дуршлаг пулевых пробоин в стенах сортира. Причём главной задачей стало не добежать туда – донести. Вокруг не утихали разговоры о брюшном тифе и холере, о малярии и гепатите. Только медсанбата здесь не хватало! Военная медицина – она ведь чудеса творит в хирургии, а прочие болезни... Как повезёт.
Назначаю в наряд по кухне другого. Опять не то… Следующего. Всех солдатиков перебрал. Примерно на одном уровне – хреново.
В итоге всех выручил наш шифровальщик Володя из Смоленска. Смотрел он, смотрел на этот аттракцион – и вызвался кашеварить. Его поварское искусство граничило с шаманством. Кухню он любовно нарёк Глашей. Гладил горячие дородные бока её, что-то интимно нашёптывал. А та в ответ за доброту-ласку – аппетитный плов или макароны по-флотски. Чудо – не печь!
Когда случались крупные праздники, мы устраивали застолье вместе с Мухаммади и подшефными руководителями по направлениям. Домами дружили! В годовщину Саурской революции (с чего вся эта калобуда началась) губернатор устраивал приём у себя. День Октябрьской революции или Первого мая отмечали у нас. Местные загодя приносили на праздник свежее мясо, овощи, в изобилии гранаты, арбузы, дыни. С нас – спиртное.
Накануне Великого Октября губернатор привёл к нам птицу. Что за порода? – не знаем. Внешне походит на страуса. Такая же здоровая, голенастая. Выше человека. Серая. Клюв мощный. За четыре дня до праздника с ней пришёл. «Пусть, – говорит, – она у вас в саду попасётся». Ну, пусть... Крупы ей насыпали – не хочет. Ходит себе, деликатно листики на кустарнике щиплет. Молча таращится на нас. Мы три дня – с автоматом следом. Не знаем, на что решиться. Но делать что-то нужно, раз мясо само пришло. Мы опергруппа или как? Завтра званый ужин.
Федя передёргивает с лязганьем затвор, патрон – в патронник:
– Я мигом её. Крякнуть не успеет…
Картинно выцеливает, нажимает спусковой курок: «Та-та!»
У птицы полголовы снесло, но такое подозрение, что ей об этом никто не доложил. Как подхватилась, как рванула по двору, расщеперив короткие жидкие крылья. Солдатики от такого змея-горыныча, точно куры с кудахтаньем, врассыпную. Я подпрыгнул и, уцепившись за край дувала, повис на руках. Федя – на походную кухню; приплясывает на крышке, злорадно матерится на фарси. А пегасу катрены и слушать нечем, знай себе носится по двору. Да всё больше иноходью норовит. Ноги длинные, мускулистые. Пыль столбом! Грохот посуды…
Куда?!
Птица метнулась к дальней стене, зигзагообразно проскакала по минным заграждениям. Хитроумные мины-ловушки и система сигнализации растерянно молчали.
Федя вновь вскидывает к плечу автомат. Дуло широко рыскает по воздуху, не поспевая за мельканием неуёмного афганского птеродактиля.
Хрипло кричу:
– Не стрелять! Живьём брать...
Бойцы растянули пеньковый канат и пошли цепью. Страус, повалив солдат, прорвал строй. Со второго захода окружили вражину плотным кольцом, навалились оравой. В схватке наметился перелом. Птица последний раз дёрнулась, затихла. Одолели! Бойцы поднимаются с земли: хэбэ в пыли, в крови, в крупных пуховых перьях. На лицах радость. Хороши!
Федя, войдя в раж, растолкал солдат и от всей души пнул пернатого. Дичь оттащили волоком на кухню, а он ещё долго не мог успокоиться…
Была джума – пятница, выходной день на Востоке. (Тяпница – по-нашему.) На праздник собралось всё руководство Айбака: партийное, армейское, милицейское, наш аппарат – вместе со своими «воспитанниками». Советские войска ведь не в одиночку воевали с бандитами. Из сторонников Саурской революции мы создавали подразделения по своему образу и подобию: посланники КПСС «нянькались» с партийными функционерами из Народно-демократической партии Афганистана; армейские советники из СССР формировали отряды «сарбазов» – правительственных войск; МВД – местную милицию «царандой»; «контора» по аналогии создала афганский КГБ – Хадаматэ Аттэлоатэ Довляти, ХАД. (Сотрудников этой службы мы величали «хадовцы», а их детей «хадёныши».) Советские специалисты для подшефных структур были советниками, «мушаверами». Не зря же мы приехали из страны Советов. Но поскольку наши щедрые советы редко приводили к успеху, аборигены постепенно перестали к ним прислушиваться, хотя водку за компанию распивали охотно…
Столы накрыли прямо во дворе.
Из бешеной курицы Володя приготовил плов. Вкуснотища!!!
Спиртным руководство зоны обеспечило щедро, но на таких массовых мероприятиях водка почему-то заканчивалась быстрее, чем хотелось...
Вечер двигался к концу. Тосты за мир-дружбу, за сотрудничество и победу сказаны. Водку разлили по бокалам, осталось полбутылки. Все понимают – последняя. И тут Себгатулла Мухаммади важно встаёт. С головы до пят в парадном облачении: длинная, до колен, рубаха-камис; широкие штаны-партуг, плотно подпоясанные золочёным кушаком; вышитая безрукавка «садрый», с четырьмя карманами и огромной чеканной застёжкой. В белоснежной чалме. Орёл! Губернатор торжественно берёт в правую руку полный бокал, левой пододвигает бутылку к себе… и… указательным пальцем… затыкает горлышко... («Моё!»)
Федя толкает меня коленкой под столом:
– Как в том анекдоте: «Наху!.. наху!.. – закричали гости. – Водку оставьте на столе!»
Губернатор окидывает всех долгим проницательным взглядом и обращается к дорогому собранию:
– Рафакое махтарам!.. («Товарищи уважаемые!»)
Высокопарно. Вдохновенно. Весомо. И пальцем горлышко бутылки страхует…
Его можно понять. Восточные речи красивые, длинные. Мало ли что за это время в такой разношёрстной компании с водкой случится? (Укоряй себя потом за беспечность.) А тут – без вариантов… Можно, не отвлекаясь, полностью сосредоточиться на докладе.
– Уважаемые товарищи! Мы благодарны за вашу помощь нам. Советский Союз – лучший друг Афганистана. Он первый заключил с нашей страной договор…
Ленина вспомнил, Аманнулу-хана. Того-то, кстати, как звали?.. Да, Аманнула и звали. В девятьсот девятнадцатом этот Аманнула провозгласил независимость Афганистана от Великобритании и – бегом к Ленину. Тоже не признанному руководителю непризнанной Советской Республики. Брататься. История умалчивает, кто кого первым признал, но именно в этом заключалась дружба между нашими народами, что друг друга мы признали. Судя по всему, государственные отношения между лидерами строились по формуле: «Ты меня уважаешь – я тебя уважаю. Мы с тобой уважаемые люди!»
Праздник закончился на высоком идейном уровне.
Губернатор до уазика добрался на своих ногах, тела его соратников традиционно пришлось относить на руках.
Ещё один кирпичик в фундамент дружбы народов был заложен.
А в свою передвижную кухню мы единодушно влюбились, в минуты благоговения уважительно величая Глафирой. Лёха изобразил на борту с одной стороны красную звезду, с другой – гвардейский значок. Не кастрюля на колёсах – машина боевая!
В оперативной группе отсутствует знамя части, как в строевых подразделениях. Поэтому при расставании, на память, мы снимались у родной походной кухни. До сих пор у моих сослуживцев в домашних альбомах, как реликвия, хранятся снимки, где все мы, устремлённые взглядами в объектив, а чуть поодаль Глаша – наша боевая подруга-кормилица. Полевая кухня, которая разделила с нами судьбу и, как могла, скрасила военные будни и торжества.
*
Афганская ёлка
Заканчивался тысяча девятьсот восемьдесят третий год.
Скоро новогодние праздники. В этот раз мы решили раздобыть ёлку любыми правдами-неправдами.
Только какое празднество без женщин…
Мужчины – воины. Так. Но если нет возможности пройтись перед самкой, развернув во всей красе своё опалённое боевое оперение, и бросить к её ногам поверженный штандарт – вкус победы теряется. Да и нести службу здоровым, энергичным мужикам без женской ласки-тепла тяжко. Ведь помимо воинских уставов существует ещё закон природы. Ему подчиняются и слоны, и мышки.
Нашего старлея Федю сексуальная озабоченность не отпускала ни на минуту. У него был гормональный склад ума... Худой, с длинной шеей, выпирающим кадыком, он не просто ходил – рыскал по сторонам, будто двуглавый дракон. (А вдруг?) С ним говоришь, однако полной уверенности нет, что управляет им та голова, которая под фуражкой. Чувствуешь: сосредоточен он не на интернациональной помощи братскому народу Афганистана, не на запоминании паролей и явок – другое Федю томит.
Мне контролировать эмоции было легче. Никогда не забывал: первым делом – долг, присяга, приказ. Без таких понятий в «конторе» не служат. Окинь взглядом старушку Землю – где-то обязательно идёт война. А мы боремся за мир. Боремся с оружием в руках. В точках «горячих» и самых «холодных» – сотрудники наших спецслужб. Там благодать, где мы! Если мы будем везде, везде будет любо-дорого поглядеть.
Но влияние «правильных» мыслей к вечеру слабело и у меня. Дни слагались в недели, месяцы. Месяцы – в годы… И всё один. А так мечталось, если не потрогать женщину, то хотя бы посмотреть на неё. Издали… одним глазком… краешком глаза.
Хотелось сладкого!
За два года службы в Афганистане нам с Федей удалось полакомиться лишь однажды. Это случилось в Кабуле, самой близкой точке от Айбака, где служили вольнонаёмные советские женщины. Находились они там под жуткой охраной, за высоченным забором.
В тот день всё как на грех складывалось против нас: и весна, которая полонила восточный город, и волшебный воздух, который дурманил, и даже белоснежные вершины близких гор, которые, точно невесты в подвенечных нарядах, выстроились под солнцем...
Мы ни на что и не рассчитывали... Так, нехотя поинтересовались у своих кабульских коллег... А те всерьёз... Вот, чудаки! Нашли нам дивчину со спорной внешностью, пояснив, что «красивых они берегут для мужчин без воображения».
Деваться некуда...
Вывезли мы эту отзывчивую царевну-лягушку с территории воинской части старым шпионским способом – в багажнике «Жигулей-копейки». Маркитантку нам отдали под честное офицерское на три часа…
Федю после свидания я не узнал: он впервые, ни с того ни с сего, сам завёл разговор о службе. Горячился – и говорил, говорил... А я молчал.
Тихо угасал весенний день. На закате солнца малиновый жар окатил скалы и ветки цветущего граната тревожно-багровым. Песчаный афганец студил лицо, охмуряя терпким запахом саксаула...
Неужели это и есть запах жизни?
***
Позже выяснилось, что совсем близко, в десантно-штурмовом батальоне у майора Дубовского тоже служили по контракту наши гражданские девчата. Да не одна – две.
Целых две!
Молодые девицы. Одной лет двадцать, пермячка. Она заведовала секретной частью и библиотекой. Стихи писала. Всё в белую рифму, заумно:
Родина далеко,
А я вот здесь в горах Афганистана.
Солнце садится, мне кажется – на моей родине…
Вторая – работник военторга, чуть постарше, но тоже детородного возраста. В магазинчик завозили какие-то продукты, промтовары. Она отпускала их за чеки Внешторгбанка.
До этого мы отоваривались на кишлачной площади, в дукане – местной лавочке вроде кибитки, слепленной когда из картона, когда чёрт знает из чего. При всём том товары там японские, западногерманские, американские: «Sony», «Panasonic», «Sharp», «Wrangler»… Первый раз видели, как одетые во что попало, сопливые, чумазые мальчишки жонглируют дефицитной продукцией. (Совсем маленьких в Афганистане не моют вообще: по местному поверью, слой грязи сохраняет от злой напасти.) Тут же кучки дров: их продают на вес, укладывая кривые сучья на чаши самодельных рычажных весов. «Бочата» ругаются по-русски без акцента: «Русские, уезжай домой».
– Щ-щас!
Узнав про советскую торговую точку – «чекушку», мы единодушно решили не носить свои «боевые» в дукан. К тому же появилась легальная возможность регулярно бывать в ДШБ, разбавляя тягучее суровое мужское одиночество женским обществом. Мы приносили девчатам сувениры, подарки. Я, когда удавалось, собирал для них среди камней букетики жёлтой ферулы и голубоватых мятликов. Они удивлялись такому вниманию и смущались.
Однажды Маринка-продавщица, дождавшись, когда десантники выйдут из магазинчика, бросилась в слезах мне на шею. Вся взъерошенная.
– Марин, что случилось?
– Всё, я больше здесь не выдержу-уу… Наташка помоложе, раньше сломалась. Я тоже больше этого выносить не могу. Через неделю сменщицы, прилетает борт. А пока можно мы у вас поживём?
Оказывается, их имели право пользовать командир Дубовский, его зам, замполит и начальник особого отдела. Остальные – уж как получится… Если, к примеру, замполит «прорабатывает», то низшие терпеливо ждут. Только командир может вклиниться без очереди: «Ну-ка, давай её сюда!»
Переехали девчата к нам, а всё успокоиться не могут.
Маринка в отчаянии призналась мне:
– Ещё бы месяц жизни с «рембовиками», я бы или покончила с собой, или свихнулась. Это ж невозможно.
Я с задержкой дыхания в ответ:
– Марин-нн… У нас тоже народ т-такой… озабоченный… годами не обихоженный!
Ребята молча перетаптываются в сторонке, пожирают глазами сказочную гостью, слюной захлёбываются. По губам Феди читаю… поэтические строки: «Как увижу я Маринку, сердце бьётся о ширинку!»
– Да я всё понимаю. Я с удовольствием. Вы милые, вы мне нравитесь, власть не показываете. Цветы дарите. Но не могу… Как вспомню эти… ужасы афганской войны. Бррр! Дайте денёк-другой в себя прийти. Оклематься.
Договорились. Время пошло. Стрелки вперёд не подгоняли. Ровно два дня, минута в минуту, дали ей отоспаться, подкормили. Всё по-честному.
Проходит неделя. Ми-шестого нет. Штурмовики-десантники на «бэтээрах» вновь нарисовались: в полном боевом, амуницией брякают, глаза шальные, голодные.
Капитан Зобов запальчиво:
– Мы их забираем назад!
Надо было видеть, как начальник особого отдела с замполитом гонялись по двухэтажной вилле за девчатами. С этажа на этаж. Прятки – не прятки, догонялки – не догонялки. В особняке куча закутков, два входа, два выхода. Сапоги с металлическими подковками: цокот, топот, визг. Они то туда спрячутся – то сюда. То туда – то сюда.
Офицеры избегались, обыскались, запыхались. Не поймали.
Особист с раздражением:
– Вы сами их прячете. Выдавайте!
Редкие рыжие усы его от возбуждения нервно топорщились.
– Ребята, зачем их сильно насиловать? Вы же видите: не хотят женщины возвращаться. Тем более, они рассчитались с вами вчистую.
– Нет. Мы вам их сдали – вы нам верните.
Душевного разговора не получилось. Тараканьи бега закончились. Пыль осела. Утихло. Девчонки, дрожащие, пунцовые, повыползали из щелей и жалобно, с надеждой:
– Уехали?
– Уехали.
– Фу-у-у...
После этого – пару дней тишина.
Снова прикатывают. С угрозами. Хоть бы в шутку, ан нет, всерьёз.
– Не отдадите по-хорошему – мы технику подгоним, разваляем всю эту малину!
– Я вам разваляю. Сейчас радиограмму в Кабул отправлю, чтобы вас вместе с вашей частью, со всем вашим б…ядством убрали из Афганистана.
Примолкли. Ретировались.
***
К встрече Нового года мы стали готовиться загодя.
С продуктами, благородной выпивкой проблем не было. Алим, вольнонаёмный таджик из Союза, ездил на автолавке, обслуживал воинские части. Продавал на чеки. Полный фургон: «дипломаты», чешская-румынская обувь вместе с крабами, паштетами, печеньем, шампанским.
Только где достать ёлку?
Опять он выручил.
– Спасибо, Алимушка!
Нормальную лесную красавицу найти не удалось, зато из тугая, приречного леса, он привёз афганскую сосну Жерара. Хвоя крупная, редкая. Промеж себя эту хвойную породу мы упрямо величали ёлкой. Так привычнее и родней. Иначе забудешь: «Как правильно?» (А то у афганцев ведь даже Новый год не 31 декабря, а 16 июля – по календарю солнечной Хиджры.)
Алим любил останавливаться у нас: под охраной, отдельная комната, кровать, постельное бельё. В этот раз он приехал с таким расчётом, чтобы встретить Новый год вместе.
До праздника оставалось четыре дня. Но какой праздник без победы, хотя бы локальной? И решили Руководители войны, под ёлочку, провести общеафганскую войсковую операцию. Как-никак воевать приехали, в смысле интернационалить, а не только шампанское разбрызгивать. Полководцы народной армии, со своей стороны, на таком «вздрыге» тоже настаивали. И сошлись широкие красные стрелы генштаба на карте у Таш-Кургана.
Таш-Курган – вход в горы. Ниже, на уровне реки Амударьи, предгорье. Аму – река капризная, своенравная. Её песчаные берега легко размываются течением, русло непрерывно меняется. Вдоль реки тянутся пески с дикими верблюдами, равнинки, зелёнки с кишлаками. От Таш-Кургана начинается подъём в горы. Горы эти, неприступные, с угрюмыми ущельями, нашпигованы базами мятежников, их пещерами, схронами.
Операция спланирована. Обязанности распределены. Народу армейского понаехало немеренно: наше начальство и представители оперативного управления генерального штаба ДРА из Кабула, войска из Кундуза, авиация из Баграма, полк из Мазари-Шарифа. Подтянули технику, какую только возможно, чтобы встряхнуть всю эту мятежную провинцию, показать мощь и силу «шурави». Чтобы откинуть, наконец, бандформирования, а может, и совсем погасить сопротивление. О предстоящих крупных боевых действиях желающие могли узнать загодя потому, что в медсанбат Айбака приехала дополнительная группа врачей.
Колонна, растянувшись на несколько километров, тяжело извивалась по скалистому гребню. В воздухе барражировали вертушки. Шум винтов то стихал, то усиливался: машины огибали крутые изломы ущелья.
Обледенелая, со снежными заносами дорога уходила всё выше и выше. Вырубленная в скалах, она то исчезала среди острых мёрзлых скал и колючего кустарника, то нависала над обрывом. Жаром дышали двигатели боевых машин десанта, артиллерийских тягачей. На подъёмах колёсная техника буксовала, на спусках гусеничная шла юзом. Временами траки многотонной БМД, балансируя на поворотах, рвали лёд, зависнув над пропастью.
Громадные ледяные пирамиды гор стояли на страже в безмолвном величии.
Из тёмных каньонов выползал прядями туман.
Хмурился Гиндукуш...
Ну, ничего.
В километре за городом, перед огромным ущельем, плато. На нём разместилось командование. По сведениям агентурной разведки именно за этим ущельем укрылся вражина!
С отрогов гор в нас постреливают из «буров» (винтовки такие английские с шестигранным стволом): «Бак-пак, бак-пак». Им в ответ советские крупнокалиберные пулемёты мощно и грозно: «Ду-ду-ду... ду-ду-ду...» Для прикрытия перед фронтом развернули бронегруппу. Но и с тыла раздаются одиночные выстрелы. Ладно. Бронетранспортёры поставили по кругу. Снаряды проносятся над нашими головами с гулом, свистом, грохотом.
А здесь, за бронёй, мирное пространство. Солнышко греет. Время обедать.
Генерал командует:
– Товарищи офицеры, война войной – обед по расписанию.
Солдатики устанавливают раздвижные столы, бегают с мисками, ложками. Щедро накладывают первое, второе. По желанию – добавка. Плотно откушали. Генерал обтирает жирные губы. Расщеплённой спичкой ковыряет в зубах, осоловело посматривая в небо. На тринадцать ноль-ноль по сценарию запланирован подвиг: назначен бомбоштурмовой удар.
– Ровно через две минуты наши соколы-орлы прилетят, дадут врагам жару.
Время «Ч». У кого-то непроизвольно отрыгнулось, и снова тишина. Десять минут прошло. Генерал встал, грудь колесом, руки за спину, ходит взад-вперёд.
– Что же они опаздывают? Что за разгильдяйство?! Всё должно быть чётко по времени.
Задержка непредвиденная. Обед закончился, война должна идти дальше, а она не идёт. Он командует, а ничего вокруг «не командуется». Ещё полчаса прошло.
Далёкий гул…
Со стороны Кабула появляются самолеты-штурмовики СУ-25. Идут высоко, красиво, делают большой разворот над театром военных действий и заходят на «капельку», точку сброса смертоносного груза. Все упрёки позади. Генерал разваливается в широком походном кресле и, точно из правительственной ложи, вполголоса комментирует ход батальной сцены:
– Вот сейчас краснозвёздные герои шарахнут «пятисоткой»! Тошно будет гадам.
Глядим: от короткокрылого «Грача» отрывается фугасная авиационная бомба ФАБ-500 весом полтонны и… летит к нам.
Слышен нарастающий грозный вой.
– Ё-о-опп!!!
Генерал вскакивает, фуражкой об землю. Хребет Гиндукуша дрожит от смачного армейского мата. Я по привычке, чтобы сравнять давление на барабанные перепонки снаружи и изнутри, слегка приоткрываю рот.
– Куда?! Куда стреляете?! Куда мешаете?! Куда спускаете?!
Кудахчет, топает ногами, мелко и часто плюётся. Бежать бесполезно. Тут хоть куда «бежи»: эдакая дура – если попадёт, от плато ничего не останется. Но бомба, будто посмеиваясь над нами, с рёвом перелетает ущелье и где-то в горах: ба-ба-ах! Децибелы пожиже, чем от мата, но тоже знатно.
– Так, – удовлетворённо подводит итог генерал, – нормально легла.
Начинает темнеть. Сворачиваем базу – и в Айбак.
Только добрались до кроватей, улеглись – как долбанёт. Стёкла зазвенели. Мы повскакивали, звоним дежурному.
Тот с хохотом:
– Да, ребята, сегодня вам не поспать.
У артиллеристов это называется то ли «блуждающий», то ли «будоражащий» огонь. А может, «беспокоящий». Якобы с целью не дать противнику заснуть. Каждые пятнадцать–двадцать минут залп: ракеты «земля-земля». Через Айбак, через ущелье, куда-то в горы, опровергая старую афганскую поговорку, утверждающую, что «с Гиндукушем не спорят». И так всю ночь.
Не знаю, как душманы, – мы точно заснуть не могли.
Утром на завтрак – фрукты и опять война.
Карты нет. Спрашивают: «У кого есть?» Царандоевцы по рации: «У нас!» Мы на уазике к ним. А обстрел из пушек уже начали. (Не простаивать же «богам войны» без дела!)
Заранее по мегафону объявили: «Женщины и дети, покиньте населённый пункт!» Один раз сказали. Два. Не выходят. Всё, начинаем. А что делать?.. Военное искусство тоже требует жертв. Пушки, ракетные установки обрушили шквал огня на хижины бабаев… Кишлак горит. Ветром дым пригибает к земле. Не бой – аутодафе. Привезли карту. Чуть скорректировали огонь. Ещё два часа перепахивали.
Вдруг видим: из горящего кишлака идёт по полю женщина в чёрном.
Длиннополые одежды её разметались по ветру.
На голове белый платок.
Вокруг громыхает. Дым. Осколки. Шальные пули.
Ад.
Женщина идёт прямо на нас по открытому месту. Идёт – не сгибается.
Афганские правительственные воины-сарбазы в тревоге.
Стрельбу прекратили.
Подходит.
В безумном состоянии...
На руках ребёнок. Из носа две тонкие струйки крови. Ещё живой.
Быстренько машину. Быстренько охрану. Быстренько в больницу.
В воздухе раздался протяжный крик, и низко над головой скользнула большая чёрная тень. Гриф-ягнятник. Я будто бы даже разглядел его готовые к пиру жадные когти и приоткрытый клюв.
С кем воюем, кого защищаем?! Бред…
Благо, научили не сомневаться. Не дрогнув, не рассуждая, исполнять любой приказ, а то бы – труба… Снайперской пуле сомнения ни к чему.
Генералу по рации идут доклады: «Прошли тот кишлак, этот. Зачистили. Старинного оружия изъяли столько-то единиц. Молодёжь вытащили из подвалов в количестве… и в армию призвали. Главарей банд или людей, признающих себя бандитами, ни одного не нашли».
«Работа» закончена… Разъезжаемся по местам дислокации. Вот теперь можно и Новый год встречать.
По-афгански «победа» – «наср». Думаю, итог данной войсковой операции можно охарактеризовать как «полный наср». Когда советские войска входили в Афганистан, их встречали тепло и радушно. Теперь отношение менялось. Пройдёт несколько лет, и весь афганский народ, объединившись, отвергнет шурави.
***
Командование, отмечая нашу доблесть, проявленную в бою, за два часа до звона курантов наградило группу ценным подарком – телевизором «Sony».
В фойе, на солдатской тумбочке, неподъёмным монолитом уже громоздился цветной ламповый «Рубин». Однако он даже на заводе-изготовителе, под телевышкой, при стабильном напряжении, никогда чётко не показывал. Здесь, в воюющей родоплеменной стране, напряжение мало того, что прыгало, оно в прыжке едва касалось ста восьмидесяти вольт. Для чего тогда этот комод с экраном стоял? Непонятно. (Задавать лишние вопросы у нас в «конторе» не принято.) Вот на такой монумент-этажерку мы установили японский телеприёмник. На выходе: идеальные яркость, чёткость, звук.
Праздничный вечер.
Суетимся, накрываем стол, наряжаем ёлку. Хрустально позвякивают бокалы. У меня в комнате легонько постукивает дверка нашего металлического шкафа-сейсмографа.
В этих краях повышенной сейсмической активности нужен собственный датчик. Частенько головой к стенке прижмёшься и чувствуешь: земля дышит. Хотя других внешних проявлений нет. Но ведь не прикажешь бойцу из подразделения царандоя держать голову прижатой к стенке постоянно. Неправильно поймут-с. Вот мы и придумали: у металлического шкафа верхнюю дверку оставлять приоткрытой. Земля только ещё начнёт дебелировать – дверка просигналит. Сейчас она по-праздничному нетерпеливо дринькала.
«Дринкнуть» давно пора! Сколько можно терпеть?..
Ещё Антон Павлович Чехов прозорливо писал: «Нет ожидания томительнее, чем ожидание выпивки». Сели за богатый стол: снедь – от края до края. Маринка вплотную ко мне… Налили по первой: за победу! Закинули в рот зелень, тут же – по второй. Третью, не чокаясь, за погибших. Маринкина коленка случайным касанием, обожгла мою ногу, и от того места горячие волны хлынули по всему телу. Как теперь слушать застольные речи, делать умное лицо, к месту поддакивать? У неё надето такое платье с блёстками. Не так чтобы совсем короткое, но и не длинное. Когда за столом сидит, коленки не прикрыты. (Опять всё складывалось против меня.) Подходит очередь тостовать, а голова – точно ракета с самонаводящейся тепловой боеголовкой – цель себе уже выбрала: знойные Маринкины коленки.
Неугомонный Фёдор, закусывая хрустящим огурчиком, взял гитару:
– Мариш, может, спо-ёоом?
Она повернулась к старлею, и нежные её… светло-русые… локоны призывно щекотнули мне лицо.
– Согласуй репертуар! – насторожился я.
– Про разведку. Высоцкого...
Меры в женщинах и в пиве
Он не знал и не хотел...
Дам, дам, дарам-дам... О!
Враг не ведал, дурачина,
Что под гнусной той личиной
Жил чекист, майор разведки
И прекрасный семьянин.
– Федь, опять сглазишь!..
Всей компанией вышли во двор проветриться, и больше мы с Маринкой к столу не вернулись…
Ночью в порыве страсти меня пробивает мысль: «Почему дверка металлического шкафа так стучит? Неужели я кроватью раскачал?!» Не может быть! Кровать-то не касается его. Однако дверь сейфа гремит настойчивее, громче. Переглядываемся с Маринкой, слышим: угрожающий гул.
Откуда-то из-под земли…
Начинает лопаться штукатурка, в образовавшиеся щели будто кто-то курит пылью. Дом ходуном ходит: уже не надо головой замерять. Трещат дверные коробки, оконные рамы. До первого этажа не добежать. Успеваем накинуть одежду, хватаю автомат, с Маринкой – к окну. Битое оконное стекло хрустит под ногами.
Первой, не робея, прыгает она, следом я.
Во дворике офицеры, солдаты, кто в чём. Вроде, все тут.
Напряжение в чреве планеты долго накапливалось, сдерживалось, и вот земля пробудилась. Пробудилась в гневе. Терпение её кончилось.
Густая непроглядная ночь. Чёрное восточное небо рвут бордовые сполохи зарниц. Вздымается грунт, раскачивается дом. Алимкин фургон пошёл вприсядку. Фруктовые деревья яростно хлещут ветвями тугой воздух. Невозможно стоять. Сбивает с ног. Хватаемся друг за друга. Рёв давит. Девчонки в ужасе воют. Да и у меня сердце беспокойно колотится.
Конец света?!
Какой-то сердитый разбуженный великан схватил землю «за грудки» и тряс так, что вот-вот разверзнется… Думал, не бывает ничего разрушительнее советских ракетных залпов, грозной силы человеческого разума.
Нет, отдача страшнее!
Пик прошёл. Стихает. Стихает. Стихло.
Глиняный дувал, толщиной два метра у основания, лежит истолчённый в пыль. Здание выдержало.
Маринка, измотанная до крайности, пошла спать, я её проводил, а сам накинул мундир и вышел во двор. Над головой чужое небо в редких крупных звездах. Неприятный озноб сводит тело. Глубоко затянулся горячим табачным дымом.
Утихала тряска земли, но внутренняя дрожь не отпускала…
***
Глаза его словно повернулись внутрь. И увидел он пустоту.
Пустота оглушала.
Он сидел в полной растерянности, подставив полуночному ветру заострившееся небритое лицо, с удивлением понимая, что сделался другим. Будто этот дувал: если лопатами в кучу собрать, объём глины тот же, но форма, прежняя конструкция, нарушены. Для офицера война – состояние привычное. Ни пуля, ни сама смерть никогда не страшили его. А тут – как острый осколок в мозгу: ханум – афганская женщина – в развевающихся чёрных одеждах, бледное обескровленное личико ребёнка и две алые струйки.
Он впервые ужаснулся.
Вопросы, один тяжелее другого, мощными толчками прорывались откуда-то из глубоких недр наружу. Сверхсила поднимала у него в душе целые пласты, которые со стоном вставали дыбом, передвигались, не оставляя камня на камне.
***
Кому нужны эти жертвы?! Что делаю в этой чужой стране я? Исполняю приказ? А если он ошибочный? Зачем прирезать новые земли, когда чертополохом забивает свои? Зачем прирастать новыми народами, если сразу после того как они становятся «нашими», интерес к ним пропадает? У меня сын растёт. Растёт без отца…
С рассветом сообщили: «Эпицентр семибалльного землетрясения находился в десяти километрах от Айбака». За количество баллов не поручусь, а вот эпицентров было два, это точно. Второй находился в моём сердце… Я стал выкуривать по две пачки в день. Ходил чёрный. Не мог я тогда, да и не пытался ответить на все вопросы. Но, обозначившись, они больше не исчезали, не расплывались, наподобие пустынного миража. Наоборот, постепенно проступали в сознании всё отчётливей. Превращаясь в догадки и ответы.
Ясные. Чёткие. Больные, как сами вопросы.
Спустя год я впервые отказался исполнить приказ, по моему твёрдому убеждению – преступный. Знал, такое не прощают, но сделать с собой уже ничего не мог. Решение не было спонтанным. Оно формировалось и вызревало долго. Первые сомнения появились именно в ту, судную, ночь.
…«Пчёлка» за нашими девчатами прилетел через неделю. Прощались, как с родными. Маришка подарила мне кулинарную книгу: богато оформленную, с цветными иллюстрациями на плотной бумаге. Подарила просто так, на память. На добрую память о встрече Нового года под афганской ёлкой.
Много позднее я обнаружил между страницами две хрупкие рыжие хвоинки и сухой цветочек жёлтой ферулы.
*
Офицер запаса
Афганские горы – царственные, грозные, неприступные.
Поднимающие на тяжёлых пиках бездонное голубое небо, окрашенные восходящим розовым солнцем или тающие в восточной ночи, усыпанной каратами мерцающих близких звёзд.
Горы, которые сначала приводили меня в немой восторг, я затем проклял.
Они не отпускали…
Афганистан позади. Мирная жизнь.
Сколько раз я пытался представить её там, среди враждебной пыли. Никак. Только желанные образы жены и сына неясными миражами вставали над раскалённым дневным песком.
Сушь.
Расплавленное солнце.
Оно слепит глаза, как на допросе.
Мелкий вездесущий песок проникает всюду: в рот, под воспалённые красные веки, на затвор автомата – сколько ни чисти. Были моменты, когда желание освободиться от противного хруста на зубах заглушало всё остальное…
Всё, даже страх перед шальной пулей.
В такие минуты, когда человек осознанно, устало глядит в глаза смерти, для него всё просто и понятно.
Просто, как приказ. И не выполнить его нельзя.
Просто и надёжно, как боевые друзья.
Просто, как жгучая жажда и мечта о глотке стылой ключевой воды.
Просто, как Родина. Невозможно поверить, что она способна отказаться от тебя…
Как всё просто и как сложно…
Почему моя память не хочет вычеркнуть их навсегда, отчего зачастую старается приукрасить время службы, которое наши кадровики учитывали «день – за три»? Почему даже под пулями, зная, что дома ждут и за спиной надёжный тыл, мне было проще?
Может, оттого, что здесь, в мирной жизни, всё оказалось трагичнее. Незримый фронт был повсюду. Война шла без правил. Не с чужими – со своими.
У каждого своя война.
Как-то разом всё закрутилось.
Страна в одночасье сделалась другой.
Светлану с работы деликатно, но настойчиво попросили. В глаза прямо не говорили, за что. Давали понять: из-за меня. Теперь позорно, видишь ли, в «органах» стало служить. Так считали уже не только на кухне. Не только на улице.
Для того чтобы избавиться от старой гвардии, чтобы провести нужные им изменения, «контору» несколько раз переименовывали. И кадры зачищали, зачищали. Когда это не помогло, после девяносто третьего, сверху в каждое управление пришла разнарядка: сколько сотрудников должно быть уволено в первом квартале, во втором… Сколько за год. Людей убирали сотнями.
На их место набирали новичков.
По знакомству. С улицы. В спешке…
В этой ситуации оставаться на работе я не мог, подал рапорт. Хотя служить нравилось. Предлагали повышение. И нужно-то было всего ничего: сдать людей, с кем работал.
Своих сдать?!
Ну уж – дудки!
Во время обеда, подгадав, чтобы никого не было рядом, сжёг папки по своей агентуре в нашем «мартене».
В диссидентских материалах мне как-то попалась на глаза фраза: «Честь воина – не в покорности государству, а в заветах рыцарства». Помню, смеялся от души.
Оказалось, государства-то разные бывают…
Вот превратился в пенсионера. Это я... Ещё сегодня марш-бросок, в полном боевом, для меня не вопрос, а тогда и многим молодым нос утирал. Незаметно остались без денег. Ну да хватит об этом.
Пока меня не было, вся нежность доставалась сынишке. Он рос обласканным, зализанным.
Чтобы не снимать сына из бассейна и английской школы, Светлана продала сначала свои серёжки, затем обручальное кольцо. Тянулись из последних сил. Ведь не кукушонок, свой. Выучили не хуже, чем у других. А запросы у него всё растут и растут… Сын переменился. У него девки, одна за другой. Приводит их сюда. Куда ещё?! В двухкомнатной квартире не сильно размахнёшься. Напьются. Ночами песни горланят, визжат в детской, ржут, голые пробегают в туалет. Утром пытаюсь завести с ним разговор, он в ответ: «Я не хочу ждать вашего проклятого «завтра». Не хочу вообще ждать. Я жить хочу. И буду. Сейчас. А вы провалитесь пропадом вместе с матерью!!!»
И, выскочив из своей комнаты, зло бросил мне в лицо:
– Ты видел картину «Сын Ивана Грозного убивает своего отца»?
Жена не выдержала. Сорвалась. В себя ушла. Стала заговариваться. В поликлинику возил, говорят: «Кладите в стационар». Это в психушку, то есть…
Теперь четыре года так.
Перед Афганом не успели выехать из коммуналки. Пообещали: «По возвращении». Раз вернулся живым, деваться некуда – дали «двушку». Хотя без людей хуже. Дома её не оставишь одну. Ходит в забытьи. Волосы неприбранные, куделью. Взгляд бессмысленный. В туалет или что ещё – сама пока. Или вдруг заговорит быстро-быстро. Не понять половину. Взгляд безумный. Сына перестала узнавать. Меня несколько раз называла – Света…
На днях Володя Зайков (в одном подразделении служили) пригласил на рыбалку. Я решил Светлану на недельку отправить в больницу. Может, подлечат заодно. Захотел отдохнуть. Не могу уже. В бабу превратился: и стирка, и уборка, и варка на мне. Пока жена была здоровая, я иногда к девчатам подваливал. И хотелось, и моглось. Даже интересно было: вроде на оперативной работе. А сейчас не пойму, что со мной. Скрываться не от кого. Никому отчёта давать не надо. Рад бы отчитаться, да не нужен мой отчёт никому…
С медиками договорился. Пока бегал в магазин, приехали. (Ни раньше, ни позже.) У подъезда «скорая помощь». Крест, будто алой кровью по белому. Беда явилась не чёрным вороном – тревожной чайкой. Дверь в квартиру приоткрыта. В оторопи остановился. Помедлил. Захожу. В прихожей санитар с носилками. Фельдшер с саквояжем.
Светлана…
Она сидела на пуфике в большой комнате. Некрасивая. Бледная. Голова безвольно наклонена набок. Тёмно-русые волосы до плеч. Длинные худые руки с неухоженными ногтями плетьми лежали на коленях. И всё это – моя жена. Она заметила мой приход. Голова дёрнулась. Глянула отрешённо снизу вверх, затем глаза уставились в одну точку, чуть выше моей переносицы.
Фельдшер «скорой», женщина лет сорока в мятом колпаке, дымила, закинув ногу на ногу. Увидев меня, затушила папиросу в блюдце и с видимым облегчением поднялась:
– Вы кем больной доводитесь?
– Муж…
– Ну вот и славно. Госпитализируем в стационар. Ей самой будет полезней. Да и вам, думаю. Вы мужчина ещё молодой… Давайте грузить. Петя, сделай укол.
При этих словах жена как-то сжалась вся, сделалась меньше, беспомощней. Пальцами вцепилась в края пуфика.
– Не нужно. Она сама. Светлана, вставай. Пойдём.
Жена посмотрела сквозь меня и глухо произнесла:
– Куда?
– Пойдём.
– Куда они меня ведут?
– Светлана, пойдём. Я с тобой.
Попытался ей помочь. Она тихо поднялась и, слегка покачиваясь, молча пошла к двери.
Лифт был заранее вызван. Она шагнула в него, будто в пропасть. Я следом.
– Свет, всё будет хорошо, – я погладил её по плечу.
Приёмный покой. Бумажные формальности. Медсестра, открыв спецключом дверь, заученно придерживая за локоток, увела её вглубь.
Она ушла, даже не посмотрев на меня.
На рыбалке были вдвоём. В Подмосковье не остались, уехали в соседнюю Владимирскую область. Набрали водки. До рыбы дело не дошло. Просидели у костра и одну, и вторую сентябрьские ночи. Пили, вспоминали, поминали, молчали. В Москву вернулись в среду. Светлану нужно было забирать лишь в следующий вторник. Опять пил. Уже один. Ходил в магазин. Ещё пил. От водки и вина только чернело на душе. С сыном в квартире расходились краями, словно чужие. Просил ведь навестить мать в больнице, пока меня не было. Спрашиваю: «Ходил?» Не отвечает. Да чего спрашивать?! Вижу: не ходил. Яблоки как лежали приготовленные на кухне, так и лежат. Началось в четверг. В пятницу больше...
Такая тоска взяла.
Никогда и на день не оставлял я её одну. Как она там без меня? В субботу места не могу себе найти. Нет, чувствую, до вторника мне не дожить. Принял душ. Выпил крепкого чаю. Тщательно побрился. Погладил костюм. Надел белую рубашку, галстук. Начистил туфли.
Поехал. Волнуюсь. У метро купил букет поздних цветов.
Приёмный покой. Дежурный врач:
– Раньше решили? Ну, забирайте. Ей лекарства уже не помогут. Запустили вы больную.
Я томился в ожидании на кушетке. Её долго не приводили. Сколько же можно переодевать?! Привели бы сюда, я сам. Слышу: в коридоре за дверью шаги. Замок открывают. Дверь настежь. Медсестра заводит Светлану – тихую, отрешённую. Под глазами чёрные тени.
Увидела меня. Остановилась у порога. Мы смотрели друг на друга и молчали.
Я не знал, куда деть руки, куда сунуть букет, не мог двинуться с места.
Пронзительная пауза повисла между нами.
Напряжение возрастало. Обманчивая тишина сгущалась, накапливая невиданную энергию, готовую, словно мощная электрическая дуга, соединить нас.
Вдруг лицо у неё как-то странно переменилось. Глаза широко раскрылись, наполняясь слезами. В них возник свет сознания. И с воем она кинулась мне на грудь.
– Я думала, не увижу тебя больше… Родной.
Мы с жаром обнялись. Она громко рыдала. У меня на скулах ходили желваки. Я закрыл глаза. Уткнулся лицом в её растрёпанные волосы. Смешанные чувства изумления, восторга, миновавшего горя, внезапно свалившегося счастья захлестнули меня. Левой рукой я крепко прижимал её к себе, а правой гладил, перебирая пальцами пряди волос. Сердца наши часто бились. В тихой радости приоткрыл глаза... Волосы её сделались седыми.
Незнакомое прежде, тектонически сильное чувство переполняло меня.
Я не знал ему названия.
Но оно владело мной безраздельно.
*
Историческая справка:
Потери среди советских военнослужащих и специалистов, принимавших участие в оказании интернациональной и военно-технической помощи другим странам:
· Алжир – 1962 – 1964 гг. и последующие годы – 4;
· Объединённая Арабская Республика – 18 октября
· Йеменская Арабская Республика – 18 октября
· Вьетнам – июль
· Сирия – 5-13 июня
· Ангола – ноябрь
· Мозамбик – 1967, 1969 гг., ноябрь
· Эфиопия – 9 декабря
· Венгрия –
· Чехословакия –
· Афганистан – 25 декабря
«Гриф секретности снят». М., Военное издательство,
Вместо послесловия
Полководцам в высоких штабах война грезилась скоротечной, победоносной, романтичной. Игрушечной. На деле война оказалась настоящей.
Болезненной и совсем некрасивой.
Она терпко пахла свежей человеческой кровью…
По секретной терминологии, принятой среди советских военнослужащих в Афганистане, люди – «ягоды». Щедро надавили…
Прошло много лет, но их густо-красный гранатовый сок ещё и сейчас тяжело, мрачно хмелит.
Давайте, не чокаясь, помянём погибших!
Товарищи офицеры! Да не уменьшится ваша тень…
P.S.
В начале двадцать первого века Россию не удалось втянуть в вооружённые конфликты на территории иностранных государств. Ни в Афганистане, ни в Ираке.
Как ни пытались…
Владимир Корнилов
Бог на стороне больших батальонов.
Вольтер
Большие батальоны
Они во всём едины,
Они не разделёны,
Они непобедимы,
Большие батальоны.
Они идут, большие,
Всех шире и всех дальше,
Не сбившись, не сфальшивя:
У силы нету фальши.
Хоть сила немудрёна,
За нею власть и право.
Большие батальоны
Всевышнему по нраву.
И обретает имя
В их грохоте эпоха,
И хорошо быть с ними,
И против них быть плохо.
Но всю любовь и веру
Всё ж отдал я не Богу,
А только офицеру,
Который шёл не в ногу.
Москва,
Николаю Михайловичу Сергованцеву
Нытик
Сослагательное наклонение (лат. modus conjunctivus или subjunctivus) выражает намерение, осуществление которого зависит от известных определённых обстоятельств.
Википедия
По-настоящему его кличка Брайт, хотя зовут все Малыш.
Маша, дочурка, просила братика. Будто не понимая, о чём разговор, мы с мамкой купили щенка. Но назвать собаку «брат»? – Не поймут. Добавили букву «й».
Была и ещё одна причина завести четвероногого друга.
Есть дети – всюду шлындают с родителями, уши греют. Племяш у меня, тринадцать лет парню, всё-оо за папой-мамой хвостиком. Мы сидим, водку пьём – он ушничает. Лишнего не скажешь. А дочка ни в какую не желала с нами в гости ходить. И оставлять её без присмотра страшновато. Срочно требовалась заботливая нянька плюс отважный охранник – в одном. Причём, чтобы это была самая умная, самая красивая, самая преданная на свете собака. Как знаменитый Мухтар!
Восточно-европейская овчарка.
Мы, когда увидели щенка, поняли: он никогда не станет медалистом. Узкомордый, узкогрудый, с длинной шерстью. Постав лап узкий. (Балерина, шестая позиция.) Зато какой славный, ласковый! Пушистый-пушистый! Медвежонок. Моя щекой к нему прижалась и оставить уже не смогла. Наш Малыш!
С появлением щенка мы надеялись заодно выковать у дочери чувство ответственности. Мамка взяла с Маняши долговую расписку, что та «обязуется убирать за ним, выгуливать по три раза на дню». Доча читать-писать не умела: срисовывала буквы с образца. Старалась. Но клятва что? – Формальность! Составили так… для порядка, ребёнка помыкать. Разве ей углядеть за крупной псиной? Столько хлопот.
Весной – грязюка. Вымажется по уши. Лапы ему вытру, а толку-то? Рыжая вода с живота течёт, прячется за открытой дверью, чтоб не выгнали на улицу, сплющится, словно борзая. В глаза просительно смотрит: «На холод не гоните». Брошу коврик к порогу – не знает, как и благодарить. Засмущается, хвостом завиляет.
Ложимся спать.
Выжидает, когда засопим… Потихоньку, потихоньку щемится в спальню.
Моя грозно:
– Куда лезешь?.. (Затаится. Может, не ему…) Тебе, тебе говорю.
Крутанётся. Растает в темноте.
Минута проходит, две… Опять – к нам, к нам, к нам. Приползёт, вытянется вдоль кровати, тяжело-полно выдохнет: «М-ммуу». («Вся семья вместе. Заботы позади. Можно спокойно заснуть».) Я руку опущу, почешу за ухом. Полная идиллия…
Как-то раз забыли прикрыть дверь в спальню: он стянул плед, отогнул одеяло, расправил хозяйскую кровать! И – на белую простынку. Дрыхнет на спине, храпит: «Хх-рррррр!» Мужик-мужиком. Брюла набок, язык завалился, слюнка – на крахмальную наволочку. Моя застукала. Как гаркнет! Он спросонья подхватился – и к окну, лапы на подоконник, на пустую улицу:
– Ы-рррр!
Типа: «Бдю!»
А у самого морда заспанная, мятая. До чего клоун пёс…
Вначале сомневались: как его возьмём в общий дом? Будет лаять. Не-ет. В дверь позвонят, постучат, если он в квартире один – пасть на замке. Молчит. Носом воздух втягивает, прислушивается: «Будут ломиться или уйдут?»
Мебель царапать или грызть? Даже не пытался. Единственное – испоганил уголок дивана. Я наложил заплаточку и поимел шикарную возможность его попрекать:
– Это кто сделал? А?! Брайт?
В таких случаях я обращался к нему официально, показывая своё «фэ».
– Спрашиваю, кто сделал?
Голову опустит. Уши заложит, виноватый такой. Я дово-о-олен… Пристрожил.
Ведь все Малыша только баловали, сюсюкались.
Ему конфетку дадут, проглотит и станет всем своим видом показывать, что не распробовал. Начнёт демонстративно в зубах ковырять, причмокивать, облизываться, сиротливо оглядываться. Какое тут сердце выдержит?! Машуня исполняет команду «Апорт!»
Тёща приходит, садится в кресло и сразу берёт «внучка» на руки. Он привык. Пока на руки не возьмут, будет следом ходить. Будет пищать, ныть, канючить: «Всё плохо. Меня тут не любят. Бабушка на ручки не берёт». Такой слюнтяй! Такой нытик! В детстве залезал целиком. Позже, когда вымахал кобыляка и весь не помещался, клал ей на колени передние лапы.
Ещё бы ему не вымахать… Ел – без меры.
Мамка из детсада ведро жорева притаранит – сметёт зараз. Разляжется, любуется надутым животом и всё равно печенюшку бы ещё съел. Шлифанул.
По воскресеньям пёсик любил с мамкой блины печь.
Она что? Лишь тесто замесит, на сковородку наливает, блинчики переворачивает и стопочкой складывает, а уж дальше всё он. Сам! Каждый блин сосчитает, взглядом проводит. Румяный блинчик ему на нос положишь, без команды не съест. Сидит, затаив дыхание, масло сочится по морде, слюна течёт. Сначала выполнит обязательную программу: «Сидеть!», «Лежать!», «Стоять!». Подряд, без напоминания. Ползать вот не умел. Башку опустит, передвигает по полу передние лапы, а задница торчит. Такая корма плывёт!
– Взять! – эту команду обожал…
Хоп! – нету блинчика.
Считается: свою еду овчарка никому не отдаст. (Дай, думаю, проверю!) Моя угостила пса сахарной косточкой. Я руку медленно тяну… Он растерялся: то на кость глянет, то на меня. Занервничал. Вопросительно зарычал. Велюровые щёки, вибриссы подрагивают.
– Да подавись ты! Жадюга! Исчо «братом» хотели назвать…
Повернулся к нему спиной. Сел к печке, закурил. Пауза. Слышу, крадётся. Голову под руку пихает. Глаза виновато прижмурены, в зубах кость. В ладонь мне её суёт, дескать: «Бери, угощайся. Мир!»
Моя каждое утро ворчит на кухне:
– Чувствую, крыса ходит.
Как-то видим: пёс гонит… серая лощёная крысина. Пузо толстое, хвостяра длинный, голый. Коготки по крашеному полу: «цик», «цик». Загнал в угол. Та резцами стрижёт – никак не схватить. Кочергой её поддеваю, подкидываю. Пёс в полёте: «Чвак!» Готово.
– Ай, молодец!
Ему так понравилось весёлый кипиш наводить. Охотиться! Да ещё при этом хвалят. Как скомандуешь: «Крыса!» – он давай искать, всё переворачивать, шерстить.
Собака есть собака. Кто для чего держит: кто для охоты и охраны, а кто для души. Чтобы вырастить пса для души, надо, чтобы жил с людьми. Не в будке, не на цепи. Он должен слышать человеческую речь, разговаривать с тобой, быть членом семьи.
Идём вечером гулять. Безлюдная улица. Я ему:
– Далеко ли собрался?! Мы – на Советскую.
Поворачивает, идёт на Советскую.
Прохожий удивлённо:
– Вам какое дело?!
– Вообще-то я не с вами разговариваю…
– А с кем?!
– С псом.
– ?!
По молодости мы с ним много упражнялись, бегали. Десять километров каждый день, чтоб костяк хорошо развивался. Моя посчитала: мало нагрузки. (Со стороны оно, конечно, виднее…) Предложила сделать из него ездовую собаку. Купила упряжку. Поехали Машку катать. Малыш безотказно её возил, возил… Не роптал. Думал, совесть у барыньки проснётся. А Машка с санок слезла, даже спасибо не сказала. Псу пришлось воспитывать. Он деликатненько подошёл сзади и прикусил за спину… Через куртку, кофту – следы зубов. Дочурка орёт, а он недоумённо крутит головой: «Что такое?!» Честными глазками моргает: «Что это с ней? Может, попу отсидела?!» Ну до чего артист!
Обычно в машину сядем, он – следом несётся. Раз бежал, бежал, – надоело. Обогнал «Ниву», резко остановился на обочине, голосует: «Возьмите!» Я не успел затормозить. Смотрю: хоп! – в обморок упал. Удара не было. Неужели по лапе – колесом?.. Но не могли переехать. Если бы взаправду наехали, тут крику было бы! Он бы с ума сошёл… Мы его – в машину. Подглядывает за нами, щурит глаз. (С хитрецой пёс.) Домой привезли, осмотрели: лапка цела, не опухла, кровки нет. Трогаю: не орёт. Так, слегонца, постанывает невпопад:
– А-ааа…
На следующий день тёща заходит. Он к ней с жалобой. Морду страдальческую состряпал, скулит, хнычет.
– Малыш, что случилось?
– А-ааа… Лапку отдави-ии-ли…
– Ах ты бедненький!
Нинка порог не успела переступить. Ей навзрыд:
– А-ааа!
– Что плачет наша радость?
– Смотри са-ма-аааа… – и лапищу суёт под нос.
Целую неделю формировал общественное мнение: «Полюбуйтесь, какие чёрствые мне достались хозяева». Кляузничал, симулировал «бо-бо». А сам уже забыл, какую лапу поднимать. Путается. Шут!
Постепенно сытная кормёжка, физические упражнения превратили пса в рослую могучую овчарку. Малыш почувствовал свою силу и попусту зубам волю не давал. Первым не дрался никогда. Подойдёт, голову на спину чужаку положит, придавит: «Дёрнешься – получишь!»
Вот в любви Малышу не везло…
Наткнётся ноздрями на похотливый аромат, летит обалдевший по следу. Догонит свору, кавалеров-хахалей раскидает. Охочая сучка ему глазки строит, прихорашивается, тает в предвкушении… А наш понятия не имеет, как реагировать на эти экивоки. Прыгает, падает, охает. За мной прибежит, зовёт на помощь:
– Ав-ав-ав! Подскажи, покажи.
Мечется, слюни распустит:
– А-а-а! Уходит!.. Поговори с ней!
Переволнуется весь. Распсихуется.
Тьфу! А я что? С ним, что ли, побегу?.. Сучку догонять?!
Первое серьёзное увлечение – водолазиха. Влюбился без памяти. И она согласная была. Но «папа» с «мамой» не разрешали. Боялись, испортит им родословную… Они лучше поглядели бы на себя в зеркало. Куда дальше портить?..
Второе – соседская Найда. Опять неровня! Не могла она держать нашего бугая. Ноги подкашивались. Раз – и падала.
Так пёс нецелованным мальчиком и остался.
А люди в нём души не чаяли…
Пожалуй, одна Ленка со второго этажа боялась Малыша. Дошло до того, что пёс, заслышав, как соседка спускается по лестнице и стучится к нам, без понукания уходил в дальнюю комнату, запирался. Знал: всё равно изолируют.
Ленка из коридора – в узенькую щель:
– Вы собаку убрали?
– Сама убралась…
Но ведь пса ещё и во двор надо выводить. Пришлось пятилетнему Малышу покупать намордник. Он так его невзлюби-ил... Надел и отвернулся. Я ему командую, он игнором занимается. Лёг и давай лапами сдирать. Кряхтит, кажилится, издаёт неприличные звуки. Ноет. На жалость берёт. Я не уступаю, строгость блюду. Обиделся. Убежал на помойку, нашёл там вонючий целлофановый пакет из-под селёдки. Как всосал его через ремни? Ума не приложу. Вымазал всю морду, пакет торчит из пасти, вонища от него. И лобызаться лезет…
– Иди отсюда!
Намордник пришлось снять.
Действительно, зачем он такому «зверюге»? Гости придут, к каждому ластится, у кого лысина – облизывает, в глаза заглядывает: «Что мне вкусненького принесли?»
К моей с работы Нинка заскочила в богатой натуральной шубе. Гладит его. Умиляется. А Малыша невозможно не потрогать: весь пушистый, морда такая! глазки добрые, прямо бусинки ангельские. Угостила нашего лакомку конфеткой. Пёс, алаверды, подпрыгнул гостью чмокнуть и невзначай носом – ей в глаз.
Та как заголосит:
– Гла-ааз!
Моя вопит:
– Шу-уу-ба! Не порвал? Глаз-то проморгается.
Только у одного человека Малыш угощение не брал.
Яшка Макаров, мой напарник по работе, был вхож в дом. Яшка тыкает ему в моську куском «Любительской» – наш зубы щерит и отворачивается.
Пёс крепко невзлюбил его после одного случая…
Выпивший Макар стал задираться:
– Ну что за собака? Мямля! Вот тоже воспитали овчарку. Сейчас стукну хозяина... Будет хвостиком вилять?
Думал, шутит. Какой там… Пнул меня по ноге. Малыш в недоумении: «Что делается? Гость-то свой». Его никогда не науськивали. Наоборот, объясняли, что любой спор можно уладить словами. Пёс заметался, побежал к мамке на кухню, воет: «Поди, посмотри, что творится. Разберись, прими решение». Приводит её в комнату, а самого не узнать: сделался упругим, подобранным; шерсть на загривке дыбом; щёки, бока от низкого утробного рыка подрагивают, глаза налились кровью.
А гость вконец раздухарился и пнул «со злостью».
Провоцирует:
– Ну, чё? Ну, чё тут ваша овчарка?
Глаза у собаки мутнеют, перекрываются жёлтой пеленой.
Яшка пуще дразнит:
– Секи, ублюдок, твоего хозяина бьют!
Взъерошил мне волосы.
Малыш рванулся, я не успел среагировать. «Раз-раз-раз!» Кисть, локоть, плечо. Мигом перехватывается. Вижу, Макар бледнеет, пёс – к горлу… Я уцепился двумя руками за ошейник, тащу назад… Хрипит. Чувствую: если руки ослаблю, вырвет Макару горло. Моя верещит: «Ф-фу! Фу!..» На весь дом лай, рык, ор.
Еле уволок Малыша на кухню.
Макар снял свитер: рубашка вместе с кожей, с мясом выдрана. На шее след от «компостера». Яшка стёк по стене, присмиревший, опущенный.
После того Макар у нас появлялся, однако пёс ему больше не доверял. Сверлил взглядом: «Ты какой к нам сегодня пожаловал? Добрый или злой?» Трезвому Малыш дозволял перемещаться по квартире, под конвоем. Макар – в туалет, пёс – за ним, гость – в комнату, Малыш – следом: «Я тут! Присматриваю за тобой». Чуть что не так – прижмёт. Макар рюмку выпьет, мы пса – в сарай. Иначе жвакнет. Не сильно, но с чувством.
Яшка стал бояться его…
Тем летом был редкий урожай грибов. В конце августа, как свободный вечер, мы – в лес, рядом с посёлком. Собирали для себя и на продажу. А ведь машину теперь на лесной дороге так не оставишь. Однажды, после полудня, поехали в сторону Льдинки. Взяли с мамкой по корзине, решили обойти краем ламбушки. Малыша оставил в машине. Замки не запер. Зачем при такой охране? Пёс принялся было ныть, я надавил на сознательность, напомнил о собачьем долге. Назвал Брайтом. Он тяжело вздохнул. Проникся. Растянулся на заднем сиденье.
Отошли от машины:
– Малыш!
Голову поднял, ушами стриганул: «Я тут, охраняю. Всё нормально!»
***
Лёгкий ветерок с шелестом пересчитывал сухие листочки на деревьях. В ожидании осени верхушки осин, рябины зарделись, высокая переспелая трава потеряла былую сочность. Перед тем как остыть, солнце припекало, давая возможность насладиться нежными невесомыми лучами. Последняя бабочка лета опустилась на пыльное лобовое стекло. Она расправляла чёрные перламутровые крылышки, сонно охорашивалась, перебирая усиками. Пёс смотрел на неё ошалело, с изумлением наклоняя голову то на один бок, то на другой. Хотел слизнуть, но лишь провёл языком по стеклу.
Глухой нарастающий гул привлёк Малыша задолго до того, как уазик вынырнул из-за поворота. Чужая машина остановилась метров за тридцать. Двигатель заглушили. Малыш не понимал толком, что его насторожило. Вроде, машина как машина – обычная. За то время, пока не было хозяев, проехало несколько таких же или почти таких. Двое людей сидели в кабине и отчего-то выходить не спешили.
Между тем поведение их начинало безотчётно беспокоить пса… Он упёрся передними лапами в спинку сиденья, шерсть на загривке встала торчком, опустилась, опять вздыбилась. Хлопнула дверка. Малыш узнал человека: Яшка Макаров неспешно шёл к нему и натянуто улыбался. Время от времени останавливался. Воровато оглядывался. Несколько раз вполголоса позвал:
– Толян! Э-ээ!
Никто не ответил. Хозяева были далеко.
Малыш учащённо задышал. Верхняя губа, нервно подрагивая, обнажала белые клыки.
Макар подошёл к «Ниве», криво ухмыльнулся:
– Ну что, тварь? Встретились на узкой дорожке?..
Он пнул по колесу. Малыш злобно сверкнул глазищами, в горле угрожающе заклокотало ррр-рычание. Уазик подъехал вплотную. Подельник достал баллонный ключ, домкрат, принёс от потухшего костра с обочины берёзовый чурбак.
Налитые ненавистью глаза Малыша… заах-лёбывались… наглостью этих двоих… Они присели на корточки. Открутили гайки! Машина ранено дёрнулась, накренилась. Макар снял колесо, закинул в уазик… Пёс хрипел от бессильной злобы. Горячие брызги слюны сочились с длинного лилового языка, веером разлетаясь по салону. Люди нехорошо смеялись, замахивались на него, поддразнивали, снимали одно колесо за другим, ставили вместо них чурки и грузили к себе хозяйское добро. Работали споро. Десяти минут не прошло, как «Нива» зависла, полностью разутая. Малыш вне себя от ярости рычал, лаял, метался внутри, неистово рвал когтями обшивку салона. Пытался разбить обманчиво доступную преграду грудью, но лишь раскровенил морду. По стеклу, измазанному густыми пятнами крови, тянулся размашистый след когтистой лапы.
Яшка наклонился к самому окну:
– Отравить бы тебя… Да пачкаться неохота. Сам подохнешь.
Малыш грохотал, выплёскивая лай в слащавую физиономию, стальные клыки его металлически клацали, рассекая пустой воздух в нескольких сантиметрах от недоступной кадыкастой глотки.
Подельник заскочил в уазик:
– Оставь его, Макар. Сматываться надо. Ещё заметят!
– Им же хуже…
Малыш тыкался мокрым лобешником в жёсткое стекло. Плохие люди уходили безнаказанно. Он слабел на глазах. От унижения. От собственного бессилия. Лапы его подкосились. Малыш качнулся и завалился набок. Прикрыв глаза, он хрипло дышал, шумно втягивал пастью и носом спёртый воздух. Бока его широко раздувались, изо рта лезла густая клейкая пена, рваными хлопьями падая на окровавленный каркас сиденья.
***
…Кому довелось маяться в районной больнице тягучими выходными днями, подтвердят – тоска смертная. Новый сосед по палате от нечего делать спросил Толика про собаку, а тот, словно дитя малое, не распознав едва прикрытого равнодушия, оживился, подоткнул подушку повыше и начал, начал...
Картинки всплывали, заслоняя одна другую.
– Идём назад, корзины полные. Солнце жарит. Сквозь деревья уже вижу машину. Малыш всегда чуял нас задолго, лаем встречал. Тут – молчок. Моей ничего не говорю, у самого сердце сжалось от недобрых предчувствий. Что-то случилось… Громко позвал: «Малыш! Малыш!» Тишина.
– И что с собакой?..
– Выбрались к машине. Пса не видно. Распахнул нагретую дверку – лежит, будто мёртвый. В салоне погром. Кругом шерсть, кровь, слюна, горячий удушливый запах собачатины. Пока ловили попутку, пока на «скорую». Уколы делали…
День-другой проходит…
Брайт крепко сдал. Начал зад подзакидывать. Подписываться стал, подкакиваться. Если совсем плохо, просился на улицу. Уйдёт в дровяник и останется: «Не хочу вас обременять». Там всё зароет. Лежит один. Видно было: не выкарабкаться ему… Как будет подыхать? Изведёт нас. Он ведь такой жалобщик, такой пискун.
Как-то раз в обед я пришёл, на улице дождь.
Моя:
– Толь, проведай пёсика.
– Дай полежать…
– Если тебе не нужен кобель, если надоел, усыпи. Зачем мучить животину? Машка с кавалерами гуляет, ей нянька без надобности.
Ну, раз так… Думаю, сколько будет стоить? Поехал в ветлечебницу. В субботу не работают...
Сосед заслушался и не сразу обратил внимание на тихое поскуливание за окном…
– ?..
Толик усмехнулся:
– Малыш.
– Так он жив?!
– Оклемался. Начал потихоньку вставать, телепаться. Считай, два года прошло. Старбень-старбенем: не видит, не слышит почти ничего, а таскается сюда каждый день. Навещать приходит. Мне к нему не выйти. Ноет и ноет. Всю душу вывернул… Нытик!
Сосед подошёл к окну. Тёмные голые ветки тополей топорщились, противясь настойчивым порывам северного ветра. Внизу, вдоль больничных окон, по мёрзлой земле, неуклюже расставляя лапы, ходил и поскуливал огромный старый пёс. Шерсть на нём висела клочьями, окрас из некогда яркого чепрачного поменялся на тусклый рыжевато-седой. Мужчина участливо постучал по стеклу и пошёл обедать.
Малыш беспокойно задрал вверх крупную седую голову…
Не в силах точно определить направление звука, он растерянно постоял, снова заковылял вдоль стены. Время от времени замирал, принюхивался в надежде уловить родной запах, затем крутанулся на месте, устало лёг. Положил тяжёлую голову на вытянутые передние лапы, прикрыл слезящиеся глаза.
Малыш был предан Толику навсегда.
Предан без всяких там оговорок и незнакомых псу сослагательных наклонений.
Колючая ноябрьская позёмка заметала его сухим снегом. Малыш терпеливо жмурился и улыбался во сне. Ему снились ласковое лето, тёплое солнце, и они опять вместе. Всей семьёй…
*
Петрозаводск, 2009 год
Глану Арменаковичу Онаняну
Полёт летучей мыши
…Не согрешил ни он, ни родители его,
но это для того,
чтобы на нём явились дела Божии.
Святое Благовествование от Иоанна
(гл. 9, п. 3)
Два раза в своей жизни я видел слёзы и смех одновременно.
Будто в январскую стужу – луч палящего июльского солнца.
Вперемешку. Внахлёст…
Первый раз это было у нас в Горелово Ленинградской области в сорок первом, когда мужиков провожали на войну. Деревня отмитинговала. Новобранцы помалкивают, и скорей это дело... – начали выпивать. Вот. Около церкви площадка, трёхрядка заливается, песни-танцы. На бабьих платках, расстеленных тут же на траве, и огурцы, и помидоры, и стопки, и слёзы.
Второй раз в Сибири, после войны.
Я оказался на вокзале, когда подошёл эшелон с солдатиками: двери открыты настежь, оттуда гармошка, частушки. Выпрыгивали на платформу местные, кто уже приехал. Их встречали плачем и надрывным смехом те, кто ждал и дождался.
Никогда не забуду: пожилой, загорелый служивый. Гимнастёрка аж белая, до того выгорела. На спине вещмешок махонький. (Чего там привёз, какие гостинцы?) Встречали его, улыбаясь сквозь слёзы, жена и дочка. Жена не старая ещё, загорелая и морщинистая. Она порывисто кинулась на грудь мужу. А девчушка, лет четырнадцати-пятнадцати, симпатичная; стоит в сторонке в светлом платьице, оборку теребит. За четыре года отвыкла от бати, стесняется подойти.
Отец подивился:
– Господи, дочка у меня совсем большая выросла!
Я был близко, украдкой наблюдал за ними со стороны. У самого комок в горле…
Люди уходили защищать свою родину с оружием в руках, до победы или смерти. И только те, кому повезло, счастливые, возвращались домой, на эту самую родину, с войны.
А где же Родина моя?..
***
Я родился в русской деревне под Ленинградом, хотя по национальности финн. Из тридцати пяти дворов пять подряд – все Полукайнены. Однажды соседская бабка Лиза вспомнила что-то – и как рассмеётся… У самой зубы мелкие-мелкие, когда щерится, дёсны видно:
– Я ведь с твоим дедкой на танцы ходила.
Мне так интересно: я ни деда, ни бабку не застал, а она с ним на танцы...
– Твой дедка был жмо-о-от – жадный, скупой-скупой. Выпить любил. Как-то раз решил доказать, что он щедрый и богатый. В чайной при всех трёхрублёвую бумажку скрутил и закурил. (Три рубля были деньги больши-ие.) Все только обсмеяли и осудили его. Жмот, так жмот и есть. Чего добился? Потом, небось, месяц говно ел и экономил на всём.
Сказанное не развеселило меня. Не только деда, русские недолюбливали нас всех и метили, как дёгтем на воротах, презрительным – «чухня». Вокруг иная вера, чужие порядки, обычаи, мысли. Граница прошла по деревне. Маму звали Хельми. «Жемчужина» по-русски. Имя вроде нормальное, а все: «Гы-гы-гы». Она обижалась.
Мамка втайне поведала, что родина есть и у нас, украдкой показывая в сторону заходящего солнца:
– Никогда не станем мы здесь своими…
В семье из детей я был старшим. Кроме меня, три младших сестрёнки.
Приспело нам картошку сажать. Отец у нас тогда крепко болел. Помню его с болезненной гримасой на лице, с неряшливой рыжей бородой. Тихонько, словно тень, он появился на улице: прутик в руках, в полушубке. (Хотя жара – в полушубке!) Постоял на крыльце, посмотрел жалостно на меня и – назад, в дом. Я проборонил огород. Пошёл за окучником – окучника не оказалось. Запряг соху, а соха и окучник – две большие разницы. Навыка у меня нет. Хотя лошадь такая хорошая, лёгкая, небольшая, аккуратная. Послушная кобыла, деревенская, знает как идти.
Сосед, дядя Лексей, мне советует:
– Ну, Паленька, вот на то дерево правь. Ориентируйся на осину.
Большая осина росла на меже, где кончается огород. Толстая, высокая. Мать под уздцы ведёт лошадь краем борозды, а упрямая соха то туда, то сюда залазит. И мы давай кривить. Не получается толком, чертыхаюсь. Мамка плачет. Огород не особо широкий, но длинненький: от бани до осины. И вот я косо-криво, а всё же пробороздил. У меня вся рубашка мокрая от пота. С носу, со лба падают тяжёлые солёные капли. Дошли до края. Пусть теперь лошадь отдохнёт. Бросил ей сена, рубашку скинул, посидел на меже и пошёл обратно – подправлять борозды, уже без матери. Лошадь сама идёт. Подпоследок, где я кривил, исправил.
Нам повезло: отец в то лето и умер... Это спасло нашу семью от высылки. Вот. Четыре семьи Полукайненых были погружены в машину и ночью увезены навсегда. Куда? За что? Почему только финнов? Никто не знал. Вслух говорить боялись…
Мне не было ещё полных четырнадцати лет. Досталось с малолетства поработать: и за катком ходил, и боронил, а потом и пахал, и косил на конной косилке. Следующей весной у меня появилась своя, прикреплённая колхозом, пара лошадей. Такое решение вынесло правление, поскольку считали, что теперь без отца в семье хозяин я.
В сорок первом году двадцать второго июня мне в аккурат исполнялось семнадцать лет. За день до этого, в субботу, в соседней деревне Ольховка – танцы. Там и ночевать остался.
Недалёко после Троицы, специально ко дню рождения, мамка справила мне первый в жизни костюм, такой тёмно-серый, как шинель. Тогда и денег лишнего не было, и купить не было товару. С мануфактурой туго, в сельпо выстаивали очереди по ночам. Иду из гостей обратно в воскресенье – на улице жарища, а я всё одно костюм напялил. Ведь всем надо показать такую обнову. Шагаю, изнываю от духоты.
Глядь, от сельсовета летит верхом на гнедом жеребце наш ветврач и ещё издалека во весь дух как закричит:
– Война!
Прямо у колодца устроили митинг. Бьют в пожарный колокол, люди подходят встревоженные, перетаптываются с ноги на ногу, присаживаются на траву. Германия напала на Советский Союз. Как сейчас помню: сидят все вкруговую, а дядя Лексей:
– Ну, мы их шапками закидаем!
Хорошо хоть, мне не было восемнадцати. Ни я, ни моя шапка не понадобились. А записываться добровольцем не манило.
Как разверзлась война, не одних мужиков забрали в армию: лошадей тоже всех зачислили, а колхозный скот угнали в Ленинград. Двух коров, какие оставши, мы укрыли в «берлоге»: за болотом два оврага рядом, ольхой заросшие. Такое ладное песчаное место. Туда телеги и шмотки попрятали. У каждой семьи вырыто по землянке: погреб, два на два и глубиной два; на дне соломой выстлано. Ночью там и не жарко, и не холодно. На случай прятаться от немцев или от русских – от войны. Спереду стреляют, сзаду стреляют, а мы в серёдке. Немцы палили здорово. Однажды ночью обстрел был большо-о-ой. Над нашей деревней только и разрывалось: «р-р-р-р, р-р-р-р», но ничего не загорелось.
Дядька Лексей, великий стратег, всем поясняет:
– Это шрапнелью.
С рассветом повисла тишина. Красные отступили, а двадцать первого августа к нам пришли немцы…
Рано утром мать истопила дома русскую печку, лепёшек напекла. Я в сметану помакал, вкусно поел и пошёл к «берлоге» корову кормить. Со мной соседский парнишка увязался, Шурка. Он на четыре года моложе меня и везде хвостиком за мной шустрил. Идём с ним вдоль болота. Закрайком леса морошка, да вся налитая, красно-жёлтая. За ягодой этой и потянулись мы от тропинки, сорвали несколько. Ползаем на коленках по мху, урчим довольно. Слад-ка-я… Один глаз зажмуришь, сквозь ягоду на солнце глянешь: аж переливается вся. Чудно! Опять ягоду сорвал, голову к солнцу запрокинул. Кто-то свет застил… Мамочки… надо мной стоит немец в чёрном и нам:
– Komm, komm, – автоматом показывает, куда идти.
Болото узкое, а на том берегу у них уж окопы нарыты, солдаты в касках. Дальше под деревом пленные, человек шесть–семь, сидят, и нас с ходу к ним. Немчура рыкает по-своему. Один из арестованных понимал по-немецки, шепчет: «Пацаны, не бойтесь. Они вас хотят домой отпустить».
Мы только успели обрадоваться, как вдруг, на наше несчастье, подкатил мотоцикл. В коляске офицер. И зло:
– Nein, nicht einlassen! Partisanen! [Нет, их не отпускать! Партизаны! (нем.)]
Партизаны… На кой нам это нужно?
Так мы с Шуркой попали в плен. Вот. Нас повезли сперва на машине, затем поездом дальше и дальше, и дальше, и дальше…
Где-то в сентябре, числа не помню, добрались мы в город Вильнюс, что в Литве. Городская тюрьма раньше была обнесена стеной, к тому прибавкой ещё забор нарастили и возвели три больших-больших барака. Двери железные. Вокруг колючая проволока. Там устроили лагерь для военнопленных.
Нас поместили в ближнем бараке; как с ворот заходить, первый полог. Дальше, за оградой, комендатура, где живут охранники да начальство. После обеда идут сытые мимо колючки в свою казарму, а заключённые сквозь проволоку котелки тянут, и они остатки сливают. У нас с Шуркой ни котелков, ничего. Нашли потом какие-то баночки. Немцы видят, что пацаны, так нам вроде как и больше плеснут. А один буркнул по-русски: «У-уу, сталинские сыночки, вы и тут нам под ногам».
Дни потянулись унылые, холодные, голодные, похожие один на другой. Надежда на освобождение потихоньку оставляла и меня, и Шурку. Лежим как-то с ним на верхних нарах, живот к спине прилипает. Вдруг забегает мужик и нам возбуждённо:
– Эй, пацаны, большое начальство ходит. Пишите заявление, чтоб вас домой отпустили.
Мы сразу соскочили. У однова нашёлся огрызок химического карандаша, у другова бумажкой разжились, хоть мятой, но чистой. Мы словами-то сказали, как попали в плен, ну и нам подправили на письме слегка. Я написал заявление отдельно, Шурка – отдельно, что «если не можете отпустить домой, мы близко от фронта, фронт-то под Ленинградом, так хоть просим очень улучшить положение наше, как мы не военные».
Стоим у колючки с прошениями наготове. Идут клином… Впереди генерал, сзади охрана, сопровождающие. Главный подходит, открывает папку, я туда через проволоку свою бумажку пихаю, Шурка – свою. Зашагали дальше.
Через неделю после того заявляется молодой лейтенант, немец; с ним русский переводчик из пленных. (Ну, он-то жил сы-ытно.)
– Где тут эти салаги?
– Вот они.
Нас из строя выпихнули вперёд. И лейтенант от имени начальства объявляет:
– Ваши заявления проверили. Сейчас вас домой отпустить не можем, потому что ваша деревня на самой передовой. Мы улучшаем вам положение: даём работу на кухне.
Ну и стали мы жить, как говорится, хорошо, сытно.
Вечером повара нашинкуют себе капусты с кониной – и в духовку. Она там часа два–три потомится, потом сидим и с таким аппетитом уплетаем. Уж повара-то голодные не останутся! Главный кашевар – украинец, краснолицый дядька Степан, гладит Шурку по голове:
– Ой, як мой сынко.
Ну и раз так, Шурку работать ничего не заставлял, а меня, как постарше, поставил истопником. Мы за печкой себе нары сделали: Шурка – с одной стороны, я – с другой, проход в серёдке. Мы того человека, который нас надоумил бумагу писать, отблагодарили хорошо-о-о. Ведь он нам жизнь спас.
А вокруг мёрли как мухи: по двести, по триста человек в день. Богу молятся. С голоду рукой не могут толком шевельнуть, а туда же – креститься. Живые мертвецы в лохмотьях! Ты крестись, хоть закрестись… Самому нужно ловчее быть. Вот! Сами виноваты. Кто вёл себя примерно, слушался, к тем и немцы относились хорошо. А кто своевольничал – расстреливали. Как иначе? Сказывают: двое принялись потихоньку ломать ночью пол. Дураки какие-то… Везде этих недисциплинированных хватает. Что всё дозволено, думали. Может, партейные или х… их знает, кто оне… Нас выстроили всех, чтобы видели, чтоб другим неповадно было. Сперва из автоматов, а потом ещё офицер с пистолета разик шмальнул.
Каждый день я топил печки для варки. Повар главный меня учил:
– Ты жми-жми-жми, топи-топи-топи, а как закипит в котле, сразу же шлангом туши огонь, чтоб через не шло. Дрова выкидывать не надо, пусть тихонько шают. Варево дойдёт.
Я так и действовал. Получалось хорошо, поскольку сам из деревни, привыкши к работе с малолетства. Он хвалил меня си-ильно. Один раз заключённым даже нагоняй устроил:
– Вон Павлуха моложе вас, куда пацан, а топит – во! Не как вы: картёжники, лодыри, шатай-валяй.
Однажды он рассказал нам поучи-ии-тельную байку:
– Построил немецкий комендант жителей освобождённой украинской деревни и объявляет: «Кто будэт хоросо работать, тот будет кушать млеко и яйки. Кто будет плёхо работать, тот будет кушать са… са… са…» Кто-то из местных подсказывает: «Сало!» – «Найн сало!!! Тот будет кушать свой салюпа».
А я чего… я старался.
Наверное, если бы наш лагерь не стал пересыльным, умиранье не прекратилось бы. А тут всех принялись лучше кормить, баланду давать – когда из ржаной, когда из какой муки. Наливали по полному котелку.
Из нашего лагеря взялись людей, которые покрепче, отправлять на работу в Германию. И когда их построят перед отправкой, мы, пацаны, ходим, проверяем вещи. (Нам ловчее, мы лёгкие на ногу.) Ежели спрятаны миски, отбираем. Затем миски в мешок, мешок на кухню. Которые не отдавали, тех охранники били палкой, чтобы не присваивали себе чужое имущество.
И, видимо, пока я пожитки обшаривал, подхватил заразу. Заболел сыпным тифом. Попал в госпиталь. Двое суток или больше валялся без памяти. Но оклемался, на поправку пошёл. И уже кумекаю: как мне обратно на кухню попасть. На моё счастье, одёжа у меня была боле-мене подходящая: пиджачок справный, фуражка. Портные из военнопленных мне за хлеб сшили. (Сытый голодного «имеет», как хочет.) Одёжой я выделялся. И когда нас по четыре человека в колонне привели в лагерь, стали отсчитывать и распределять по баракам, у меня справились:
– Woher bist du? Aus welchen Baracke? [Откуда ты? Из какого барака? (нем.)]
Я не растерялся:
– Aus den Küche. [С кухни (нем.).]
– Dann geh in du Küche. [А-а, ну и иди на кухню (нем.).]
Прихожу: моё место занято, у повара теперь другой работяга. Но Шурка, как увидел меня, радостно:
– О-о, Паля пришёл! Мы с ним…
Хохол тогда:
– Знаешь что, мы тебя на склад определим. Будешь повидло по мискам раскладывать.
На складе уже был Ваня Саратский. Зану-у-удистый… Засратский! Придурок, он из детдома бежал к военным, был «сыном полка», потом вместе с частью – в плен. И я, значит, стал у него в помощниках ходить. Сам моложе меня на два года, а го-нору-уу… Покрикивает, куражится надо мной. Ну и мы с ним как начнём баловаться, я его, ё… мать, как заверну-заверну, аж пищит. Бить-то не имею права, боюся, что меня начальство выгонит, а помучил всласть. Отвёл душеньку.
Наша работа несложная: в какой барак, сколько человек… только отмечай в журнал, на каждой миске – бирочка. Мы писали, сколько повидла кому, старались не перепутать, как же. А меня, как маленько закумекал по-немецки, назначили старшим.
Теперь мой черёд приспел Ваней командовать. Я его не бил, я строго по закону:
– Вот будешь мыть всё один.
Повидлы ели, сколько хотели, но не лишку. Да и много ли ты съешь повидлы?
В бочке двести килограмм, и по документам надо отпустить товару на двести килограмм, а повар наставляет:
– Если будешь вешать грамм в грамм, тебе не хватит. Подпоследок откуда, из воздуху станешь брать? Надо чуть-чуть недовешивать. Вот истина. Недаром притча есть: выстроили сто человек, один взял горсть муки, передаёт другому, третьему, тот – четвёртому, и уже через десять–пятнадцать человек мука исчезает. Куда? – Прилипает к рукам. Так и повидло.
Везло мне на добрых людей!
Я весы после этого чуть-чуть... наладил. Вот это «чуть-чуть» и помогало. В итоге до того навострился на взвешивании, что нам оставалась целая миска этой повидлы. Что почище – себе, поскрёбыши – пленным.
Зиму выдюжил.
К весне дело.
В конце марта день сделался длиннее. Потеплело. И тут опять вызывают в комендатуру. Думаю, что стряслось?
Оказывается, стали собирать пленных финской национальности для отправки в Финляндию, чтобы против Советского Союза воевать.
Сидят там военные за столом и мне в лоб:
– Wie wirst du behaupten dass du ein Finn bist? [Чем докажешь, что ты финн? (нем.)]
Я так спроста:
– И не собираюсь доказывать, мне нечего доказывать. Я в русской деревне родившись и выросши, вот у нас тридцать пять дворов деревня: тридцать – русские, а пять дворов финнов. Вот и мы.
В ответ:
– Гыр-гыр-гыр-гыр-гыр.
Переводчик пояснил:
– Будем тебя отправлять.
Закончилась поварская служба. Меня и ещё четверых перевели в отдельный барак. В том же бараке поселили военный комсостав, у всех красные шпалы, ромбы, у кого какое звание. Ну, им, видимо, получше давали баланду. Немцы им подкидывали, как офицерам, так они по помойкам не лазили, умывались – пограмотнее были люди.
Каждый обитатель барака имел отличительную нашивку. У меня жёлтый кружок сохранился ещё с кухни. И я имел право ходить туда-сюда и там кушал… В общем, голоду не видал. К тому же нам на пять человек приносили баланды, как на двадцать, – свой напарник кашеварит. За счёт меня и мужики оживели.
В апреле месяце сорок второго года сопровождающий без автомата, с одним пистолетом, посадил нас в пассажирский вагон. Мы попали в город Каунас. Там лагерь большо-о-ой. Некоторые на месте пристраивались в немецкие зондер-команды. Мне тоже предлагали. Паёк сулили добрый. Но я ни за кого воевать не хотел. Там двоюродного брата встретил. Андрей Эрти – моей тётки, отца сестры родной, сын. Он с той же деревни, откуда моя мама пришла в Горелово замуж.
У меня и одёжа была, и сапоги справные, и сам я справный, а там баланда обыкновенная, паёк… А паёк – скотское дело. Пошёл я на кухню, отыскал старшего повара, обращаюсь по-свойски:
– Слушай, я в Вильнюсе на кухне работал, устрой меня, ведь привыкши к кухне. Вот у меня часы, бери. Больше мне нечего дать.
Он осмотрел меня снизу доверху, прикидывая:
– Часы убери. Часы мне твои без надобности, у меня свои есть. А работать тебя взять к себе не могу: у меня комплект полный, не имею права, у немцев дисциплина. Слушай внимательно: иди прямо к проходной, там будка. В ней человек выдаёт повидлу. Иди ему помогать, скажи, я послал.
Бреду по дворику, гляжу: рыжий ефрейтор с собакой прямо голым штыком, без кобуры, подталкивает моих приятелей в спину. Собака рвётся кусать, овчарка как-никак… Я, проходя мимо рыжего, вытянулся по струнке и бойко подкозырнул. Ни он, ни офицеры на меня даже внимания не обратили. Ладно одетый, иду смело, значит, так надо, а у самого мандраж.
Постучал в окно будки.
– Чего нужно?
– Меня главный повар послал к тебе в помощь, давай инструмент.
– Ага, заходи.
Ну, я в дверь – нырк. У самого по спине холодный пот: «Неужели и тут мимо смерти проскочил?»
– Вот тебе голик, вот фартук. Там бочки. Их выскабливай и чистые – в сторону. А это – за работу! – вручает мне миску повидлы.
Ложка-то у меня в голенище наготове завсегда.
И я, как голик в руки получил, фартук надел, – стал при форме, уже никто не тронет… Недалеко за забором помойка, но у проходной и вокруг на вышках охранники. Когда нужно ведро полное выносить, я им ласково:
– Камрад, нужно высыпать.
Эсэсовец сначала со мной выходил, а потом я уж один, без него. Тому, что на вышке, ведро покажу:
– Камрад…
– Schneller! Schneller!..
Высыплю и обратно. За два дня управился. Стоят бочки чистенькие в три ряда – любо-дорого посмотреть. Ну и каждый день я приносил целую миску повидлы своим приятелям – всё помощь. Да окурков насобираю полный карман. Они их пересортируют, себе лучшие оставят, остальные – в обмен пустят, готовые крутки делали.
В июне нас из Каунаса перебрасывают в Кёнигсберг. И ну давай на работу гонять: то окопы рыть, то глубокие траншеи под фундамент. Мы их называли «могилы». Чувствую: слабею. Первое-то время я из этой могилы выкидывал тело на руках, а потом и по лесенке подниматься не замог. Вот.
В одно прекрасное утро нас построили, смотрю: стоит группа, человек восемь. И рядом два немца промеж себя бубнят, мол, одного не хватает, некомплект.
А я вроде баловства из строя-то выскочил:
– Nehmen sie mich mit! [Возьмите меня! (нем.)]
–Oh, du sprechst deutch gut. Du wirst ein Brigadier! [О! Так хорошо по-немецки говоришь. Ты и будешь теперь бригадиром. (нем.)]
Ну, я и пошёл.
Предстояло копать землю под какое-то строение, но наши конвоиры – молодые немецкие парни, года на три–четыре постарше меня, – не стремились работу закончить быстро и попасть на фронт. Командуют:
– Ausruhen! [Отдыхать! (нем.)]
Мы да-вай исполнять… Они в карты играют, а мы сидим – загораем. Немцы по очереди кругом озираются: нет ли начальства, не идёт ли машина. Как заметят, сразу:
– Kamerad, arbeiten! [Товарищи, работать! (нем.)]
Начинаем работать, суетиться.
Ещё пилу брали с собой. Напилим дров, наколем каждому по пачке и – в лагерь к захваченным европейцам: бельгийцам, французам – дрова на еду менять. Им Красный Крест помогал, а советским – никто. В Красной Армии ведь «военнопленных не было».
Эти дрова хорошо подкормили.
В Финляндию нас отправили в июле. Целый пароход, две тысячи или больше.
В дорогу дали сухой паёк на три дня, да разве вытерпишь три-то дня?.. Мы за день всё умяли. А Петька, из наших же, из Торовцева, ой, крепкий духом или жмот, обязательно оставит на утро кусок хлеба и терпит. В лагере на нарах он через человека от меня спал. Я, бывало, тоже оставлю кусок – лежу, лежу, не могу заснуть: вытащу из заначки, съем – потом засну. Мне терпежа не хватало, организм требовал.
В Турку, как пригнали, сразу пожрать принесли. Мы такие, рады, Петьку поддразниваем: «Ну что, берёг?!»
Доставили нас в лагерь, помыли, одели. Всем и ботинки дали, и одёжу, старую, но чистую, без дыр. Поп молитвы принялся петь: наши подпевали, я-то не умел, слов не знал. Потом от Америки помощь была: посылки «нашим братьям из России». Выдавали один пакет на троих. Каждый свёрток загодя был вскрыт: какое-то там «ко-офе» охранники себе забрали, остальное – нам.
Вокруг, надо не надо, по-фински чешут. Я-то с русской деревни, у меня не особо разговор, а наши как залопотали:
– O, suomalaiset. Omat! [О, финны! Свои! (фин.)]
В ответ пренебрежительно:
– Ryssä!.. [«Русский» (презрительно) (фин.).]
Ночами я ел припасённые американские сухари, ворочался на жёстких нарах и думал, думал, думал…
Другой мне виделась встреча с родиной. Для русских мы – «чухонцы», для финнов, оказывается, «рюсся»... Нигде с рождения я не был «своим». Таких называют: «гражданин мира», но себя ведь не обманешь. Когда ни один из берегов не стал родным, чувствуешь себя дерьмом в проруби…
Как закончился карантин, отправили нас на земельные работы. Пешком пригнали в поместье к хозяину, барону. Самого я видел только однажды: высокий, худой, как щепка, гладко побритый. Костюм у него – ни помятины. Мы посмотрели: ну, ё… мать, – господин! Морда-то финская. А всем хозяйством командовал управляющий; очки у него толстые-толстые и на животе связка ключей. Каждое утро он распределял, как в колхозе: кого – куда, просеивать или мешки набирать, ну, в общем, дело известное. Поселили нас в большом двухэтажном доме. С одной стороны жил бригадир с семьёй, а с другой – мы. Хлеб пекла финка. Я показал ей свою фотографию, какой до войны был, она, девка не семнадцатилетняя, удивилась:
– Voi-voi, et ollut sellainen, kuin nyt. Näöltä musta, laiha. [Ой, непохоже, какой ты на деле, лицом чёрный, худой (фин.).]
А прошёл месяц, подходит сама:
– Nyt olet kuin valokuvassa. [Ты стал похож на свою фотографию (фин.).]
Всё оттого, что теперь литр молока нам давали. И мы уже не только свои ноги передвигали, но и работали ударно. Скашивали косилкой овёс, колосья сушили на кольях, потом возили в большие сараи на лошадях. А зимой, по первому снегу, молотилку подгоняли и обмолачивали тут же. Молотилку электричество крутило. Барабан круглый и ножи. Солома идёт, измельчается, называется «силппу». Её слегка увлажнишь, комбикорм добавишь: и коровы ели, и лошади за милую душу. Закончим работу – ключ управляющему.
Там было очень вольготно.
Когда зима стала, нас – дрова заготавливать. Два кубометра надо было напилить. Мы трудились вдвоём с Эйно. Он эстонец, – это почти как ингерманландец, только эстонец: чистокровный, здоровый, медлительный. Мы с ним всегда позже всех. Тем, которые поодиночке, легче – лучковой пилой, а вдвоём – поперечной… Ну никак!
Сейчас вдвоём я бы не подписался.
Летом приезжает к нам делегация в армию вербовать. Три человека. Один русский, в форме финского лейтенанта, всех допрашивает. Подошла и моя очередь.
– Хочешь ли ты пойти воевать с нами против большевиков?
Воевать мне по-прежнему не хотелось, но прямо не откажешься:
– Я в руках ни ружья, ни винтовки не держал… я не солдат, в армии не был. Пусть меня хоть от плена освободят, от этой заразы. Потом призовут, и я пойду, как уже гражданин.
Слыхал я, что по ихней конституции так нельзя. Мне в ответ:
– Ладно, ступай.
Потом объявляют:
– Кто с нами, становитесь сюда, пленные – туда.
Шестеро строем потопали с офицером.
В лагере я на общих работах. Питание худое, а всё ж лучше, чем у русских. Те часто бубнили одно и то же слово – «холодно» и показывали, что кушать хотят. И сигаретки на сутки нам две давали. Куришь не куришь – получай. Так этим и спасся. Другие ведь на закрутку последнюю краюху хлеба выменивали. Я у одного интересуюсь:
– Ты что, единственный кусочек и тот хочешь сменять?
– Всё равно не жить, хоть покурю перед смертью.
Через три дня он помер.
…В августе сорок четвёртого, туманным утром, весь лагерь построили.
Стоим, переминаемся в «кандалах» – ботинки такие с деревянными подошвами. От них стукоток идёт при каждом шаге. Как сносится кожаная подмётка, ставили деревянную. Откуда-то мешками заготовки привозили и гвоздиками прибивали.
С Советским Союзом Финляндия заключила мир. Для нас война закончилась. Некоторые тут же с грохотом отплясывали в этих «кандалах».
Завтра здесь будут советские солдаты.
Русские пришли.
Автоматчики загнали нас в вагоны, паровоз утянул до Выборга, пересадили в советский товарняк и покатили…
В вагоне своя буржуйка и параша. Двое умельцев взялись за одну папироску с каждого, в том месте, где эта параша, сделать культурно дырку. Мы туда оправлялись, были чистота и порядок. Печку топили. Мужики знают, как чего. Днём нас в тупик куда-нибудь загонят, и мы, бывало, чуть ли не целый день стоим. Охранника просим: «Откройте двери, дров-то надо». Охранники вагоны открывали, выпускали два–три человека: больше не разрешалось. Собирали старые шпалы, костылём раскалывали их. Вот этим дровам и грелись. А ночью только «стук-стук-стук, стук-стук-стук», без остановки нас гнали: куда, чего, никто не знал. Едем к Ленинграду… Уже близко. Нет. Объезжаем город стороной, задворками. Везут дальше. Прямо на Москву… Неужели… Нет, вечерком опять мимо. К ночи дальше.
И покатили, и покатили…
И докатили аж до Сибири. За всю дорогу два раза кормили в столовой. В Свердловске водили один вагон за другим, по очереди. Мы по-военному быстро съедали.
– Встать!
За нами сразу же убирали и загоняли в столовую следующую партию. А так давали сухой паёк, известно – небольшой, но почти все живы остались.
В вагоне маленькое оконце, тычут пальцем:
– Вон шахтёр…
Я никогда не видел прежде, какой такой «шахтёр»? Голову высунул, гляжу: чёрный, как это… Зубы белые и глаза.
А тут довелось самому шахтёром стать.
Пятого ноября сорок четвёртого года мы добрались до города Ленинск-Кузнецкий Кемеровской области. Загнали наш эшелон на шахту Емельян-Ярославскую. Всех построили, ещё и кричат:
– Шаг влево, шаг вправо считается побег. Стреляем.
– Прыжок кверху – тоже побег?
Мёрзлая земля едва припорошена снегом. Северяк несёт, как из трубы. Мороз обжигает. Холодно. А гляну на свекольные лодыжки доходяг – ещё сильней передёрнет.
На этой шахте, на Славке, меня определили на участок номер два, подготовительный. Подготовительные – это проходчики. Они должны готовить лавы. Выдали новую робу, чуни, шапку. И коробки получил, и кайло. Лопата досталась хоть и старая, но шахтёрская, настоящая. Такие горы угля и пустой породы в вагонетки перекидал… Схема простая: бери больше – кидай дальше, пока летит – отдыхай. Сила нашлась, всё же из Финляндии прибыл в теле.
Да здесь и кормить стали лучше. Отвешивали американского сала по пятьдесят грамм. На дворе в киоске по талону ещё пятьдесят грамм можно было получить. Я эти пятьдесят грамм без хлеба, без ничего съедал… Только соль отскребу ногтём или об доску постучу. Почему-то пить после не хотелось. Два куска: один съем сразу, а второй попридержу, чтоб до лагеря дойти.
Восьмого мая приходит ко мне, из наших же, шустрый парень:
– Иди, тебя начальство вызывает.
Прихожу, майор сообщает:
– Ты теперь расконвоированный. Вот адреса на жильё, если у тебя нет знакомых. А коли хочешь в общежитие, надо отправляться в промстройконтору и там работать.
Порядок был такой: кто берёт квартиранта, тому давали тонну угля. Ну, обычно брали на квартиру, чтоб с хозяйкой спать. Решил: одному будет лучше.
Дал он мне направление:
– Найдёшь контору?
– Ну ещё бы – город-то небольшой.
Я пришёл в общежитие, комендант указала мне спальное место. Пустая комната, пустая тумбочка, койка заправлена. Я присел на койку... Толком не могу в себя прийти: «Неужели свободный?!»
Встал и пошёл в лагерь за пожитками, на последнюю ночь.
Утром приходит смена:
– Братцы! Мир! Победа! Германия капитулировала.
Все лезут обниматься, целоваться. (Я-то этого лизанья не люблю.) Откуда-то флаги нашлись.
Слоняюсь, у самого ни радости нет, ни горя. Победили?! Мне-то что с того. Ни врагов у меня, ни друзей. Все ликуют, а тут сделалось так пусто, одиноко на душе. Нет праздника.
В лагере я позавтракал, взял свои вещи. Вещей-то: котелок да ложка – лишнего ничего. Пошёл в контору. Получил аванс. (Первый раз деньги держал в руках.)
И запала мне думка: уезжать нужно отсюда, из Сибири. Как там мать, сеструхи? Тут даже лесу близко нет. А мне охота, чтобы лес был рядом. И осенью один знакомец, из тех, кто раньше освободился, прислал мне вызов. Настоящий, с печатью, с подписью: «В лесную бумажную промышленность на постоянное место жительства».
Я к начальнику:
– Мне пришёл вызов в Карелию.
Он прочитал:
– Подумаешь, вшивая лесная-бумажная. У нас угольная промышленность, поглавней вашей бумажной. Хочешь – поезжай, ты теперь свободный.
Где я жил, до вокзала – два шага. Но я отправился за четыре километра на Разъезд. (Боялся, вдруг передумают.) Всех вещей: мешок с двумя картошинами по углам (под лямки), туда котелок, ложку, валенки на ноги.
В поезде еду ночью, и снится сон:
Чёрный каменный свод. Влажные стены. Совсем нет света. И я, словно летучая мышь, летаю бесшумно по тёмным коридорам, по лабиринтам. Летаю быстро, ловко. А сам при этом хорошо знаю, что есть где-то Свет, и парят там птицы с большими крыльями. Живут они попарно в любви и согласии. Каждый год сбиваются в стаи и возвращаются после вынужденной разлуки на свою родину. Вьют там уютные гнезда, выводят птенцов. Случается опасность – бросаются грудью на защиту своего выводка и бьются без страха насмерть.
Я не понимаю, что такое родина, но знаю, что там ласково и тепло. Я никогда прежде не видел этих птиц, но верю: они существуют.
Летаю по всем уголкам чёрного подземелья, ищу свою родину и не нахожу.
Везде неприветливо, темно, холодно, сыро, пусто.
Проснулся в тревоге…
Еду в родную деревню, а такого чувства, что возвращаюсь домой, – нет. Хочу увидеть мать, сестрёнок; но, кажется, встретил бы их сейчас в поезде, и уж никуда боле не нужно ехать. На любом полустанке сошли бы вместе, в любой стороне – вот будто и дома…
Ни одна страна, ни один уголок не стал родным. Ни единого клочка земли не полюбил настолько, чтобы себя положить за него. И никто, ни при каких обстоятельствах, не сделался мне врагом настолько, чтобы я смог его жизни лишить. Не научился любить и ненавидеть.
Может, поэтому и я ни для кого не стал своим…
От Ленинграда добирался на попутных машинах в кузове. Последние километры пешком. По осенней грязи.
Деревня Горелово. У околицы повстречались подростки. Здороваюсь.
– Ребят, скажите, жива ли Мария Полукайнен?
– Это которая не по-русски молилась?
– Да-да…
– У них ещё три девчонки росли… Померли они с голодухи все.
Совсем малая девчушка, зябко переступая босыми ножонками на стылой земле, широко раскрыв бусины карих глаз, с надеждой в голосе спросила:
– Дяденька, вы солдат?..
Отвёл глаза и не нашёлся ответить. Обречённо, будто перед казнью, развернулся и побрёл обратно, прочь из чужой деревни.
Иссохла душа. Помертвела…
Заросший берег деревенского озера…
Дальше ноги не понесли. Куда? Зачем? С самого детства цеплялся за жизнь, уворачивался, затаивался, гнулся – потому что каждую минуту надо мной висела Смерть. Некогда было сомневаться и мешкать.
И вот, кажется, вырвался, гладко проскользнул: больше ничто не угрожает. Исчезли оковы, решётки, стены, неволя. Всё. Вообще стал не нужен никому.
Была возможность – не захотел стать гордой птицей. Вот.
***
Полёт летучей мыши наткнулся на чёрную бесконечную пустоту.
Его тело случайно обнаружили мальчишки. К мостику ламбушки была привязана верёвка. Вода в ноябре студёная, купаться давно никто не ходил.
Всей гурьбой за верёвку потянули и вытащили. На спине у него был заплечный мешок, туго набитый камнями. На самом дне, под чёрными скользкими булыжниками, лежали погнутый котелок и алюминиевая ложка.
*
Ленинградская область, деревня Горелово, 1949 год
О. К.
Математическое ожидание
Фантастическая сказка
по мотивам романа Евгения Замятина
Eξ =aipi =ai P (ξ = ai)
Потокштампованныхчеловечковунылотянулсяпосеромубезмолвномугороду…
Все жители города Цифр были вырезаны из толстого ворсистого картона. Каждый горожанин слезал утром со своей полочки, имеющей строгий порядковый номер, брал канцелярскую кнопку, прикрывал ею, будто щитом, красный кружок на груди, направлял остриё наружу и шёл по разлинованным клеточкам к рабочему блоку, где вместе с другими картонными человечками ждал, когда 10 вышестоящих цифр станут на порядок значительнее и его перекнопят на полку повыше.
Жизнь в городе была устроена очень разумно: у каждого свой двенадцатизначный идентификационный номер, выбитый на кнопке (чтоб путаницы не было). В нём – вся информация о человечке: дата создания, где живёт, работает, когда получены замечания от Главного Смотрителя Света и за что. Когда именно приходил вечер, сколько продолжалась ночь и когда наступал рассвет, человечки узнавали по часам. Они развешены везде… Ярко мерцающие циферблаты иногда раздражительно-красными, иногда приятно-зелёными знаками задавали монотонный ритм жизни. В 18:00 Главный Смотритель Света снижал накал уличных ламп, и город Цифр погружался в сумерки. Стоило часам на ратуше отсчитать 24:00, уличное освещение полностью обесточивалось, и лишь в дальнем углу коридора, между деревянными стеллажами, загоралась тусклая контрольная лампочка – начиналась ночь. Тогда обитатели картонного царства укладывались в свои уютные тёплые коробочки. Шорохи стихали. Пустоту заполняла усталая тишина…
Ночная передышка – лучшая награда за суетный день.
…Ровно в 06:00 Главный Смотритель включил рубильник, подал напряжение в городскую сеть, и люминесцентные лампы ярким фиолетовым светом разбудили город Цифр.
Началось утро.
Казалось, оно ничем не отличалось от других.
Житель города 113012391007 сначала тоже так считал, ведь он обычный картонный человечек. На работе к нему обращались официально, перечисляя полный набор цифр, а свои окликали запросто (по первому знаку) – Единичка.
У каждой цифры, повыше середины, был нарисован алый кружок. Пока фигурка новая – он яркий. У старых цифр, со временем, краска обсыпалась, кружок тускнел и стирался. После этого человечка лишали номера и списывали, помещая в бездонный отсек Безвременья. Загадочный символ надлежало всегда прикрывать на людях кнопкой. Обнажать его было не принято. (К тому же, в случае надобности, кнопкой можно уколоть.) Так поступали все… И никому в голову не приходило оставить кнопку дома. Однако Единичка посмотрел на неё сегодня, подержал в руках и… не взял. Зачем ранить других, даже нечаянно? Хотя, может, такое объяснение для себя он просто придумал? Он уже давно томительно ждал чего-то загадочного, манящего. Мечтал о нём. Жаждал… И ожидание это напрямую связывал с отсутствием кнопки…
Единичка подошёл к лифту. Соседние цифры теснились и перетаптывались в очереди. Наконец лифт поравнялся с их полкой, все погрузились и под монотонное гудение электродвигателя стали с подрагиванием опускаться. В механической кабинке тесно. Чужие металлические кнопки иногда задевали его остриём и неприятно царапали. На первом этаже лифт последний раз дёрнулся, уткнулся в неподвижность, створки дверей раскрылись, и обитатели спальной секции влились в общий поток.
Искусственный свет тусклыми бликами отражался на полированной поверхности миллионов канцелярских Кнопок, тупо бредущих по бульвару Повседневности вдоль скучных домов-высоток. Тихие птицы чёрными тенями низко скользили над бетонной мостовой. Восковые цветы торчали на клумбе безжизненно и совсем не пахли.
Он встретил Её на перекрёстке, за два квартала от рабочего блока.
Четвёрочка шла в потоке цифр.
Человечки с чётными и нечётными числами в городе Цифр отличались друг от друга, но эта разница замалчивалась. Думать, а тем более спрашивать об этом категорически запрещалось. Все чувства были оцифрованы, отношения – подчёркнуто-высушены. Почему среди других типичных силуэтов Единичка заметил Её? Ведь он специально не всматривался, какие там цифры мелькают. Их много. У каждой своя комбинация знаков, свои маршруты, свои кнопки-шипы, крепко прижатые к груди...
Стоп! В руках у Четвёрочки не было кнопки-колючки.
Единичка остановился и, затаив дыхание, пристально глядел на Неё…
Четвёрочка шла, грустно опустив голову. Каблучки тонко цокали по мостовой. Поравнялась с ним, прошла мимо, сделала несколько шагов и… помедлив… тоже остановилась. Попробовала сделать ещё шаг. Ноги, словно ватные, не слушались. Она растерянно повернула голову сначала в одну сторону, затем в другую. Обернулась… В потоке цифр неподвижно стоял Единичка и заворожённо смотрел на неё. Единичка показался ей не таким как все… Что-то выбивалось в его внешнем облике из привычного порядка вещей. У него на груди… пылал… алый кружок.
Отчего он так открыт? Где кнопка?
Их взгляды встретились. Задержались друг в друге.
Началась цепная реакция... Четвёрочка не увидела, скорее почувствовала: её собственная красная мишень, томимая изнутри горячим потоком, превратилась в невесомый светящийся шарик... он отделился от картонного тела… и, слегка колеблясь в воздухе, поплыл к Единичке. Коснулся, растворился в нём.
Единичка в истоме прикрыл глаза… Алая поверхность на груди у Единички стала вздыматься, перекатываться, появился такой же невесомый шар. Он двинулся к Четвёрочке и, не встречая на пути препятствий, плавно… нежно… с ходу вошёл в неё.
Магическая энергия накапливалась между ними...
Проходящие мимо маленькие человечки не замечали каких-либо видимых изменений, но вместе с тем испытывали необъяснимое беспокойство. Уличные электрические датчики предупреждающим потрескиванием указывали на существование магнитного поля сверхсилы.
Взгляд Четвёрочки затуманился безотчётной радостью. Смущение приятным жаром окатило её. Необычайная лёгкость за-аах!-ватывала… дух. Четвёрочка с удивлением разглядывала свои волосы, нарисованное платье, туфельки… картонную оболочку, ЧЕМ БЫЛА до этого. Всё внезапно начало меняться, теряя тяжесть, форму, значимость. Особое невесомое состояние. Раньше она не могла видеть себя со стороны, а теперь запросто!
Кто-то неведомый и всемогущий поднял для них тяжёлый театральный занавес…
Весь мир вокруг ожил: восковые цветы стали ароматными фиалками; свинцовые облака, нарисованные блёклой гуашью, пришли в движение и расступились перед солнцем; невиданные бабочки порхали, касаясь их своими радужными крылышками; нежно звенели изумрудные колокольчики, волнуемые свежим ветром; райские птицы кувыркались в голубом бескрайнем небе, вдохновенно исполняя Великую… песнь… страстной… любви.
Хмурое гетто, безликие человечки куда-то исчезли.
Из двух светящихся шаров возникло что-то единое, волшебное, сладкое... Они являли собой золотое сияющее свечение. Оно разрасталось, набирало силу и пьянило, унося их в звёздно-хмельную даль.
Но этот каскад незнаемых ранее чувств Четвёрочку пугал, вносил смятение. Она сделала попытку отделиться, её светящийся сгусток с большим трудом отпрянул от целого и поплыл к своему картонному силуэту…
…День ушёл в никуда.
Сколько ни пыталась она потом, так и не смогла восстановить в памяти последующие события: каким образом светящееся облачко вернулось в картонное тело? почему на груди опять появилась багровая мишень? куда исчезли бабочки и живые цветы? зачем смолкли колокольчики?..
Как всегда, Главный Смотритель отключил на ночь свет. Все давно угомонились. И только гнетущая тишина недоброй соседкой бродила по длинным коридорам. Четвёрочка лежала в спальной ячейке и никак не могла уснуть, мучительно вспоминая подробности утра. Вспоминала, вспоминала, вспоминала…
Закон города Цифр в стране Вероятности допускал подобные случаи только теоретически. Данное явление описывалось формулой как «математическое ожидание случайной Величины»:
Eξ =aipi =ai P (ξ = ai)
Но в реальности система никогда не давала сбоя.
Запрета строго придерживались и не открывали красный кружок перед незнакомой цифрой, к тому же другого порядка. Да, сегодня утром она допустила роковую ошибку. Оступилась!.. То ли по рассеянности, то ли просто в спешке вышла на улицу… незащищённой. Без кнопки!
Чем обернётся для неё эта искренность?
Четвёрочка резко поднялась с полки, метнулась к двери, назад… То острые сомнения и восторг, то запоздалое раскаяние и невыразимая тоска захлёстывали её.
Контрольная лампочка скупо брезжила, кое-как освещая ярусы общежития. Соседские цифры, каждая в своей ячейке, застыли до утра в забытьи. Четвёрочка с грустью смотрела на свой рубиновый кружок, тревожно мерцающий в темноте. Горячее томление под ним не давало покоя, любовная печаль вырастала в сладкую боль. Испуганная, она вдруг схватила кнопку. Напряжённо вцепилась в края. А жар всё сильнее и сильнее… «Где сейчас Единичка? Наверное, забыл меня. Спит спокойно…» Металл нагрелся так, что Четвёрочка едва не обожглась. Она откинула кнопку в сторону, и та юлой завертелась вокруг острия.
Алая поверхность на груди вновь стала вздыматься...
Специальные счётчики на улице зафиксировали аномальное магнитное излучение, которое выделял плывущий над городом необычный сверкающий объект. Над одним из корпусов он завис, свечение его усилилось, навстречу поднялся такой же ослепительно-белый шар. Они слились… Раздался взрыв! Аннигиляция!
Цифры, разбуженные страшным громом, п о в ы с о в ы в а л и с ь из окон.
Было хорошо видно, как по чёрному небосклону вверх уносилась сияющая пульсирующая точка. Она достигла границ неба, прожгла его и скрылась в бесконечности.
Наутро Цифры обнаружили два пустых картонных силуэта, а сквозь пыльный бетон мостовой пробился нежно-зелёный росток неведомого растения.
*
Петрозаводск, март 2008 года
Галине Максимовне Баклушиной
Таинство
Эссе
Мне никогда не стать многотомным писателем. Каждое точное слово даётся с великим трудом… От моих произведений не прогнутся книжные полки, и собрание сочинений не будет напоминать натужно растянутую гармонь.
А может, и не стоит к этому стремиться?..
Ведь в капле отражается целый океан. И в слове «истина» всего шесть букв.
Загадочный процесс творчества для меня неизменно мучителен и в то же время сладостно приятен. Догадка, что он не зависит от воли человека, вкрадывалась в сознание исподволь. Более того, человек-мыслящий, как ни старайся, не в силах перебороть эту невидимую силу, эту неподвластную тягу к белому листу. Сколько ни ходи кругами вокруг письменного стола, а всё одно – как в воронку затягивает. Немой лист белой бумаги ждёт касания пера, появления первых букв, слов, строчек, узоров кириллицы. Только тогда он сможет говорить… Сможет через видимые знаки сказать о сокровенном, незримом. О том, что мучает, терзает, болит.
Природная закваска будоражит. Мысли, как забродившее тесто, переполняют, распирают, лезут через край. Обратно не запихать. Это сама жизнь вызрела, и тут – не зевай, если хочешь получить достойный результат. Упустишь момент, не откликнешься душой на импульс – всё. Скис, осунулся. И уже ничего настоящего не создать. Aiga ni kedä ei vuota. [Время не ждёт никого (карел.).] Запоздаешь – это уже и не сдоба вовсе – уксус! Едкий. Злючий.
Я видел, как пекут ржаной подовый хлеб.
До чего схоже…
Вечером с кухонного стола хозяйка всё убирает. Проходит по гладкой мощной столешнице чистым полотенцем и начинает через мелкое сито просеивать муку: большей частью ржаную, пшеничной – немного. Мука – это перемолотые созревшие зёрна, получившие благословение солнца. В них соки земли, память, её сила и мудрость.
Мука невысокими гребнями мотается в сите из стороны в сторону, комочки собираются наверху, а вниз через клеточки-ячейки сыплется воздушная бежевая россыпь. На столе поднимается зыбкий курган. Медленно растёт… Его невесомую податливую вершину нежно трогаешь, а на руку всё сыплются и сыплются бархатные пылинки будущего хлеба.
Ставят хлеб на тёплой колодезной воде, заквашивают. Добрыми руками тщательно вымешивают, жамкают, определяя заодно густоту. При необходимости досыпают муки и оставляют на ночь выспеть.
Утро.
Затемно разжигают русскую печь.
Покачивая, с тугим полязгиванием, отодвигают печную вьюшку. Дрова в печи уложены с вечера. Янтарные лучины, ощетинившись, торчат из-под сухих берёзовых поленьев. Чирк! Огонёк на конце спички на секунду задумался, полез по ней вверх, лениво перебрался на бересту, на деревянные иглы лучин… Липкий горячий язык пламени охватил верхние поленья. Занялось. Печь радостно загудела, задышала.
Кухня ожила.
Стало теплей, уютней.
Огромные чугуны, тушилка для углей, блестящий ведёрный самовар, ухваты разных мастей перестают казаться неживой лишней утварью. Всё это, несколько мгновений назад такое громоздкое, безжизненное, музейное… теперь, в весёлых оранжевых бликах, обретает свой истинный смысл, вплетается в создаваемый веками кухонный обряд.
За ночь тесто выросло, раздобрело… Колыбель стала ему мала. Тесто норовит перелезть через край, убежать и, наконец, устало выдыхает:
– П-ппых!..
Самое время печь. (Поторопишься – получишь лепёшки твёрдые, безвкусные…) Липкими щупальцами тесто цепляется за пальцы, тянется следом, не отпускает. Добавляют ещё муки, податливый тяжёлый ком крутят, мнут, жмут...
Печь к тому времени прогорела. Алые жаркие угли выгребают кочергой в загнетку на шестке. Сосновой метлой начисто подметают под и бросают на него щепотку муки: если мука не вспыхивает, а только обугливается – можно сажать хлеб. Каравай кладут на деревянную лопату, посыпанную отрубями, и переносят в сумеречную жару горнила… Закрывают заслонку. Хлебный дух постепенно заполняет жильё. По дому растекается запах тепла, надёжности, мира. Какие именно превращения происходят с живым тестом в адской темноте – людям знать не полагается. Остаётся ждать. Томительно идут минуты. Одна, другая, третья… Пора!
Отодвинута заслонка… Ну, что там?.. Достают.
Загоревший, аппетитный хлеб.
Если душу свою… Что вкладываешь – такая и отдача.
Глубокие морщины прошли по гладкой бурой горбушке. Оно и понятно: досталось… Горячий каравай смачивают водой и укрывают чистым холщовым полотенцем. Пройдёт немного времени, и хлеб-кормилец будет щедро угощать всех за общим столом. Отдаст себя без остатка на радость людям.
Счастлив тот, кому довелось это испытать.
Такая судьба – дар Божий.
***
…Всё очень понятно и легко.
Легко, как подобраться к краю… и заглянуть… в бездну.
*
Петрозаводск, 2009 год
Соцветие Дагестан
(Рукопись обновляется и пополняется по мере готовности)
Уважаемые друзья!
Этим летом мне посчастливилось объехать все 42 района Республики Дагестан.
Планирую написать о Дагестане книгу.
Предлагаю вашему вниманию несколько материалов:
• «Соцветие Дагестан», ахи;
• «Поводырь», рассказ (Учителю посвящается);
• «Урок географии», хабар начальника УГРО (Сотрудникам милиции, погибшим при исполнении, посвящается);
• «Оставляя на земле след», хабарик;
• «Время – возрождать!», малумат;
• «Белая птица», хабар режиссёра;
• «Лезгинка», гимн;
• «Заговор», хабар Керимхана;
писатель
Александр Костюнин
Соцветие Дагестан
Ахи*
Путник, если ты обойдешь мой дом,
Град и гром на тебя, град и гром!
Гость, если будешь сакле моей не рад,
Гром и град на меня, гром и град!
Расул Гамзатов
Завершилось моё странствие по Дагестану.
Я перебираю чётки, подаренные Керимханом, и вспоминаю... вспоминаю.
Каждое звено, каждая бусинка – ещё один аул, ещё одна гостеприимная сакля, ещё одна встреча на годекане*. В облачении дервиша я объехал, обошёл все сорок два района. Поставив точку, ритуально сжёг обветшавшее одеяние во дворе Мугутдина за день до отъезда...
У горцев есть пословица: «Из одного цветка и змея добывает свой яд, и пчела – мёд». Соцветие Дагестан – это духовное богатство и самобытность более тридцати народов, культур, это букет языков и конфессий... палитра природы.
На соцветии под названием Дагестан я кропотливо собирал мёд.
Если бы вы только знали, сколько мудрых людей повстречал я на своём пути, сколько песен, легенд, исповедальных хабаров услышал, сколько появилось у меня на родине Расула Гамзатова кунаков... И вдруг озарило: подобная поездка – чудо. Великое чудо, откровение и подарок.
Всевышнему баркала*!
Прошла неделя, как я оставил своё сердце там, в горах, и чувство восторга потихоньку вытесняет грусть. Приехать в Страну Гор легко, покинуть её невозможно... Едва расставшись, скучаю по своим названным братьям, скучаю по Дагестану. (Впору об этом возвещать азаном*, точно муэдзин*.)
Друзья, родственники не могут понять, принять, когда в качестве приветствия я, по привычке, произношу:
– Ассаламу алейкум!*
Прошла всего одна неделя, что же будет дальше?
Вспоминаю душевные беседы на годекане, горные извилистые тропы, холодные вершины, сперва такие недоступные, затем смирившиеся и покорённые.
И ещё: эту поездку я воспринимаю как поручение Свыше...
Если черпать информацию из СМИ, в Дагестане уже давно не осталось камня на камне. Когда только прибыл в Махачкалу (это было в самом начале поездки) супруга дозвонилась по мобильнику и с тревогой спросила: «Сильно ли разрушен город?»
Вернулся в Карелию, на свою малую родину, отправляю книги кунакам, работница почты интересуется: «Дагестан – это Россия?»
Стёпа полюбопытствовал: «А деньги там какие? Как у нас, так и у них?»
Да, несомненно, рассказать о Дагестане – моя миссия.
Рассказать всем, кому это интересно.
Для начала пооткровенничаю с женой: «В Махачкале разрушения случаются... разрушения ветхого фонда, потому как город строится и хорошеет на глазах». И в доказательство предъявлю фотоснимки.
Проведу разъяснительную работу в отделении связи и раскрою им великую тайну: «Дагестан почти два века находится в составе России».
Стёпе непременно покажу деньги, которые там в ходу...
Я извернусь убедить страждущих, что Дагестан, Пакистан, Афганистан – не одна и та же страна...
К этой работе, неподъёмной, ответственной и одновременно увлекательной – уже приступил. Но торопливость в таких делах – помощник плохой. Как утверждает легендарный Шамиль из Хунзаха: «Аллах не любит спешки в важных делах!»
Сейчас я вам покажу только несколько ячеек будущих сот...
*
Основа каждого государства, любого общества, народа – семья. Это самая бесконечная, непреходящая ценность человечества. Но что мы видим? Страны, достигшие небывалых, бесспорных, невиданных-слыханных высот в построении демократии и экономики, в вопросах семьи почему-то оказываются отсталыми. Да, видимость есть. Лозунги красивые. Но по сути самой семьи-то нет. Права мужа – отдельно, права жены – отдельно, права ребёнка – отдельно. Не дай Бог, мать скажет: «Я тебя пожурю!» или «Отшлёпаю!» – ребёнка забирают в приют, а мать – в тюрьму. И считается, что это общество наилучшее. Цивилизованное.
Демократические преобразования приводят к тому, что право личности становится выше прав общества. Великолепные достижения! Европа заплатила за них высокую цену – кровью. Но в итоге семьи-то нет! Европа как раз и вырождается лишь потому. (Подсчитано: если в семье один ребёнок, генофонд общества погибает через сто пятьдесят лет.) Они будут вынуждены вернуться назад и укреплять устои семьи. Или европейские народы растворятся и исчезнут совсем. Как утопический проект. Отомрут, как высохшая, неспособная к плодоношению ветвь яблони.
Совсем другое дело российский Восток. Сегодня в Дагестане слово старшего – авторитетней суда юридического. Решение родителей для детей – высший вердикт.
Да, в Дагестане несколько фривольно относятся к соблюдению законов, но здесь есть нечто более важное, чем законы. Здесь есть семейные и общественные ценности. Вековые традиции. Адаты.*
Новый Президент Магомедсалам Магомедов стремится навести порядок в республике, искоренить взяточничество. Светские методы борьбы отторгаются джамаатом...* Однако в Исламе существует неписаное правило: если мусульманин поклянётся на Коране и нарушит клятву, то Аллах покарает клятвоотступника и его близких. Причём не важно: верите вы в это или нет, проклятие действует даже на атеистов-кафиров. Шейх-устазу Саиду-Афанди из села Старый Чиркей я высказал идею: «Может, перестать выяснять, кто брал взятки, кто не брал. Пусть каждый чиновник в присутствии духовного лица поклянётся на Коране, что не примет мзду с сегодняшнего дня». Саид-Афанди аль-Чиркави идею горячо поддержал. Спросите сами...
Не скрою, пользуясь редким случаем, я обратился к святому старцу с личной просьбой... Нет, я просил не золота и должностей, не жизни вечной...
– Помогите мне написать книгу о Дагестане. Лучшую!
Он обещал.
Адаты в Дагестане имеют огромную силу.
Горцы хорошо знают, как встречать гостей, как провожать. Что должно быть впереди, что сзади. Дети знают место своё, родители – своё, дедушки-бабушки – своё.
А вся Европа исступлённо гордится социальными отстойниками – «хоспис» именуются: «Полюбуйтесь, какой заботой мы окружили стариков!» В Америке информируют великовозрастных детей: «Ваша мать умерла. Какие будут распоряжения?» «Похороните, расходы оплачу». И всё!
Всё, на что готовы дети.
Мне кажется, это страшно...
На Востоке избавляться от собственных родителей не принято. Это считается предательством и строго запрещено. Харам*! Сын, который взял на себя этакий грех – проклят тухумом*. Упрёк-вопрос: «Ях-намус*?» – стеганёт по лицу больней плети.
В Европе всю процедуру погребения норовят обстряпать тихохонько: не дай Бог ненароком омрачить, потревожить соседей. Стараются, чтобы человек ушёл из жизни максимально незаметно.
В Дагестане всё откладывают, идут хоронить.
В Дагестане – другие ценности.
Майор погранвойск Игорь Сергеевич.
Отслужил в Дагестане двенадцать лет, получил повышение, переводится на новое место службы. Выборг, Российско-Финляндская граница. Я присутствовал на щедрой отвальной... Познакомились: родом из Нижнего Новгорода, отец, мать, сестра...
Разговорились по душам:
– Не поверишь... Сижу в питерском ресторане с генералами... Принесли счёт. Каждый в уме прикидывает и расплачивается только за се-е-бя!.. Ума не приложу, как я буду жить с этими «урусами»?!
– Игорь, а сам-то ты кто?!
– Я-то... чернож...пый!!!
Да, на Востоке не всё идеально. Было бы просто неумно идеализировать Восток. Если существуют какие-то успехи, преимущества, разумеется, чего-то не хватает. То же самое в Европе с Америкой, где достигнут пик социально-экономических преобразований... В силу физики-математики: где-то – густо, где-то – пусто. (И закон компенсации гласит: «Если одна нога короче, вторая обязательно длиннее!»)
Я думаю, что знаю, чего не хватает в Европе с Америкой...
Там нет искренности.
Там нет душевной теплоты, какую встретил в Дагестане.
Там и богатство – не баракат*.
Там все, улыбаясь, интересуются: «How are you?» Но, не дай Бог, ты остановишься и начнёшь рассказывать, как именно ты «хаваешь»... Мало того, никто слушать не будет, все сочтут: «Сумасшедший!»
К сожалению, цивилизация убивает прямодушие и теплоту. Чем больше мы стремимся к цивилизации, тратим усилий, достигая блага её, тем сильнее теряем Человека в себе. Сейчас-то я точно знаю: самые открытые люди живут в горах. В горской сакле нет «джакузи», удобства – на улице, но зато теплее, искреннее на свете людей не сыскать.
Это истинная правда!
Это так.
Родину не выбирают. Моя малая родина – Карелия, вера – православная. Но это не должно мешать слышать других людей, другие народы. Как говорит Гамзат из селения Леваши: «Я привык спать на левом боку, но тот, кто спит на спине, мне не враг!»
Сегодня произошло смещение понятий. Когда говорят о диалоге цивилизаций, то в реальности одна цивилизация пытается, якобы, понять другую. Не нужно понимать! Вникать нужно, изучать нужно. Любить надо её!
Прошла неделя, как уехал из Дагестана...
И тоска, вселенская тоска... охватывает, когда понимаю, что с людьми, ставшими дорогими, не могу увидеться, когда захочу.
Они запали в душу мою и заняли там особое место:
Мугутдин из Дербента, Майрудин из села Касумкент, Демир из села Ахты, Керимхан из Докузпаринского района, Камиль и Али из Хивского района...
Я перебираю чётки-имена...
...Масан из Кураха, Рашид из села Кули, Юсуп из Кумуха, легендарный Шамиль из Хунзаха, Гапар из села Хебда, Магомед из села Генух, Мухтар из Казбековского района, Мурад из Терекли-Мектеб, Магомед из Кизилюрта, Сайгидпаша из Хасавюрта, Гамзат и Арслан из села Леваши, Сабир из Дербента...
Это те соцветия Страны языков, которые даровали мне нектар.
Солнечный нектар мыслей, чувств... нектар слов.
Остаётся теперь превратить его в мёд и вернуть людям.
Кинсабиану! Дерхаб! Сахли!
Или попросту – киндерсах!
*
г. Петрозаводск, Карелия
29.01.2011 года
Александр Костюнин
Словарь:
ахи (собств.) – жанр народнопоэтического творчества – противоположный причитаниям, воплям, плачу – в котором автора перехлёстывают эмоции восторженные;
годекан – центральная площадь у народов Кавказа, место общинного схода;
баркала – спасибо (аварск.)
Ассаламу алейкум! (араб. – мир Вам; дословно: мир на Вас) – исламское приветствие;
хабар – рассказ, молва, слух;
аза́н (араб. ) – в исламе призыв к молитве;
муэдзин – читающий азан;
адат (от араб. – обычаи, привычки) – у тюркских и ряда других народов – обычное право (то есть право, основанное на обычаях), возникший и существовавший у этих народов в доисламский период.
джамаат (от арабского «джамаа» – общество, коллектив, община) – объединение группы мусульман с целью совместного изучения ислама, совершения религиозных обрядов, взаимопомощи, регулярного общения между собой;
ях-намус – совесть, мораль;
хаpам (араб.) – в шариате запретные действия;
тухум – родственная группа у народов Кавказа;
баракат – (арабского языка означает «благодать, небесный дар». С шариатской точки зрения ученые-богословы говорят, что баракат - это Божественная тайна. Баракат - это прибавление и дополнение.
Кинсабиану! Дерхаб! Сахли! – тост на даргинском, аварском, лезгинском языке с пожеланиями здоровья и всего хорошего;
устаз – наследник Пророка.
Поводырь
Хабар директора школы
Учителю посвящается
(Мам, в первую очередь тебе!)
«Учатся у тех, кого любят».
Иоганн Вольфганг Гёте
Директор школы искусств попался немногословный:
– Зовут Агаев Магомед. Родился первого апреля…
– Какой несерьёзный день.
– ...пятьдесят девятого года. В Татляре окончил начальную школу, с четвёртого класса – в Дербент, интернат №1. Вот, пожалуй, и всё, что могу поведать о себе такого...
Я разочарованно отодвинул блокнот. На белой странице сиротливо повисла короткая строчка. (Называется: «Послушал интересного собеседника!»)
– Вы лучше напишите про моего учителя музыки.
– ?..
– Антонин Карлович Качмарик – чех по национальности... Ему лет семьдесят было. Совершенно слепой – пустые глазницы. Казалось, сам недуг этот физический – горькая плата небесам за великий талант педагога. Всегда в круглых чёрных очках, с тросточкой, и наперевес сутулой фигуры – баян...
*
Не забуду первые дни в интернате…
Внизу – классы, на втором этаже – жилые комнаты. Какое-то всё незнакомое, одинокое, чужое... После уроков я болтался по пустым коридорам. Притирался к углам… Никого не знаю. Коридоры тёмные длиннющие, потолки высоченные. Это тебе не уютные саманные сакли в нашем ауле... Каждый шаг отзывается гулким эхом: «Бух – ббу-ууух». И тут слышу приглушённые звуки живой музыки... Я, точно зачарованный мотылёк, поплыл на огонь (музыка нравилась мне). Остановился у двери актового зала. Стою себе, слушаю. Интересно...
Тихонечко, стараясь не скрипнуть, потянул тяжёлую дверь, подглядываю в щёлку: седой старик в чёрном костюме играет на баяне, дети с незнакомыми музыкальными инструментами. Вдруг баянист поднимает руку, оркестр замирает... старик резко поворачивается лицом ко мне... На глазах у него круглые чёрные очки.
Сле-пооой!
Сперва дёру хотел дать... Что-то остановило...
– Кто-оо там?
Голову просунул поникшую:
– Агаэв... Магомэд.
– Ну-ка, заходи.
Я парень сельский, как такового русского не знал. Захожу.
– Так, говоришь Магомед?
– Ы-ыы, – киваю.
– Редкое имя. Откуда ты?
– Татляр.
Он обращается ко мне, а я не знаю, куда смотреть. Глаз не видно...
– В каком классе?
– Чэтырэ, – для верности показываю на пальцах.
– Тебе музыка нравится?
– Так-то нравытца…
Все дети глазеют на меня, но никто не смеётся.
Он пальцами отстучал по столу ритм:
– Повтори.
Пересилив робость, я повторил. Самому даже интересно…
– Приходи завтра после уроков, на кружок.
Ночью мне снился слепой старик в круглых чёрных очках: он водил меня за руку от кларнета к скрипке, от скрипки к балалайке, к баяну и что-то разъяснял...
Хотя я не умел играть ни на одном инструменте, какие-то данные у меня, похоже, были. Отец мой неплохо играл на зурне.
На другой день еле дождался конца уроков – бегом в зал. Постучался.
– А, Магомед, заходи.
Старик говорил, а голова при этом непривычно – в сторону. То одним боком, то другим... Словно собеседника ищет. Задумчиво подходит к пианино:
– Запомнишь, какие ноты возьму?
И стал по очереди перебирать клавиши. Звуки мне в слух врезались. Я в той же последовательности нажал гладкие чёрно-белые палочки.
Он пропел:
– Ля… ля-ля… Сможешь повторить?
Я спел.
– А вот так: та-та-та-та-тааа…
Я опять.
– Магомед, ты способный мальчик, у тебя всё получится.
Жарко стало! Слова такие... Бабушка Патимат любит повторять: «Если похвалить, даже ослиный помёт подпрыгнет».
Сначала я не знал ничего. Он растолковывал:
– Нотный стан состоит из пяти линий. И есть семь нот: до, ре, ми, фа, соль, ля, си. Всего семь.
– Как цветов в радуге? – простодушно спросил я.
Замолчал, будто споткнулся... По его лицу пробежала грусть.
– Да, как в радуге… Начерти пять горизонтальных линий. Ниже поставь точку: там нота «до» пишется.
Оказывается, «до» рисуют на добавочной.
Мы разучивали с ним ноты – четвертные, восьмые, шестнадцатые… Он не мог мне показать и написать ручкой или мелом… Всё обозначал богатой мимикой, голосом. Я пишу за ним под диктовку, а сам вслух проговариваю, куда какой кружок рисую.
Антонин Карлович учил азам. Служил мне... поводырём в мире музыки!
Я был пытливым. И так увлекательно с ним заниматься.
Видно... какая-то искра... пробежала между нами...
В оркестре было много разных инструментов: домра, балалайка, тромбон, контрабас… Хотя не на всех умел играть, но знал он их досконально.
Через месяц на одном из занятий спросил:
– Магомед, какой инструмент тебе ближе других?
– Вот.
Я бережно взял в руки кларнет и передал учителю. На кларнете тогда у нас играли везде: на свадьбах, сельских праздниках…
– Возьми его, поставь мундштук и дунь. Просто дунь. Получится нота «соль». Палец на первую клавишу – это «ми».
Дую.
– Магомед, мальчик мой, неправильный звук. Ты недостаточно воздуха дал. Прижми трость плотнее, мундштук глубже. Постановку губ измени. Чиркни язычком!.. Сделай «ту», как семечки лузгаешь…
И начал показывать: в один день – один звук, в другой день – другой.
Кларнет – небывало-сложный инструмент. Но постепенно, постепенно... Не одним днём, месяцами продолжалась учёба. Стало получаться и... нравиться: «Я сам могу на кларнете звук издавать!»
А когда смог по-настоящему сыграть… О! Клянусь, гордился собой.
Подошло время, он выдал мне кларнет напостоянно. Принял в оркестр. Так же я осваивал домру, балалайку… Зимой на школьном вечере солировал. Девочки-одноклассницы подпевали.
Я летал... на небесах! от восторга…
Спустя год стал в оркестре «первой скрипкой».
Когда начинали изучать новое произведение, я читал его вслух по нотам:
– Ми-четвертная, соль-восьмая, две ми-восьмые, до-шестнадцатая…
Он всё запоминал.
Мы играем – он слушает. Вдруг останавливает. Едва заметная гримаса передёргивает морщинистое лицо:
– Какая там нота идёт?
– Восьмая.
– Ты неправильно сказал, мальчик мой. Не может быть восьмая, посмотри внимательнее…
Благодаря абсолютному музыкальному слуху он заявлял это так уверенно, будто не я читал ноты, а он…
– Вы правы, Антонин Карлович!
Когда приближались большие праздники – Первое мая, День Советской армии или День Победы – он собирал в актовом зале ребят поспособней, и все готовили праздничный концерт. Набирали хор, человек двадцать. Разучивали песни. В основном революционные: «Прощание славянки», «Варшавянку», «Взвейтесь кострами», «Варяг», «Шёл отряд по берегу»… На два голоса пели. Антонин Карлович сам аккомпанировал на баяне и дирижировал:
– Кто там вторым голосом тянет? Сереза Табова, неправильно поёшь. Али, не ту ноту взял. Попробуй ещё.
И по-новой. Десятки раз. Пока не добьётся идеального исполнения.
Так же как меня, он учил всех сельских детей: аварцев, даргинцев, азербайджанцев, лезгин... Музыка стала для нас вторым языком межнационального общения.
Ни один парад, ни одно торжественное мероприятие в Дербенте не обходилось без нашего знаменитого оркестра медных инструментов. И впереди колонны шёл мой одноклассник Мугутдин. Ему Антонин Карлович доверял нести большой барабан. Мугутдин отчаянно бил в него колотушкой, не всегда в такт, но вдохновенно и с большим чувством.
Хуже было с общеобразовательными уроками музыки. Мои сверстники на них усердия не проявляли, а я, вместо того чтобы погрузиться в любимую сферу с головой, терпел их проказы:
Начинается, к примеру, перекличка в классе:
– Надир.
– Я!
– Руханият.
– Я!
– Али.
Надир вместо него выкрикивает: «Я!»
Антонин Карлович с упрёком качает головой:
– Нет, это не Али. Ведь так, сынок?
Положит руку мне на голову. Я подтверждаю:
– Да, это не Али, ребята шутят.
Ему я не смел солгать.
Как Антонину Карловичу хватало на нас терпения? Ума не приложу. Он никогда не взрывался...
Идёт урок. Сидим: шесть парт – так, шесть парт – так.
Солнечный зайчик, отражённый карманным зеркальцем, пробегает по глобусу, беззвучно скользит по доске, останавливается на учителе. Ярко-белое пятно высвечивает засаленный карман пиджака, грубо заползает на лицо. Антонин Карлович, чувствуя тепло, ощупывает поочерёдно нос, губы...
Раздаётся сдавленный смех.
– Ученик, который сидит на пятой парте слева… Магомед, назови имя.
– Руслан.
– …Руслан, выходите, пожалуйста, из класса.
А Руслан смеётся уже в голос и не встаёт.
Я в классе никого не боялся и всегда был за учителя горой:
– Руслан, тебе же сказали…
Тот нехотя вылезает из-за тесной парты.
Мне неудобно при ребятах… но как по-другому?..
Антонин Карлович – человек мудрый. Добрый. Он многому научил.
Клянусь, счастлив, что судьба свела нас!
– Магомед, сынок, ты постигай русский язык. Читай больше: рассказы, стихи. Старайся. Это великий язык! Вот, послушай:
А весною я в ненастье не верю,
И капелей не боюсь моросящих.
А весной линяют разные звери.
Не линяет только солнечный зайчик.
Я старался читать.
Прочно засел этот человек в моей душе... Думаю, чувство было взаимным. Он всё больше открывался. И в слабости своей тоже:
– Магомед, до дому поведи.
А я ещё тогда улиц не знал, однако не отказывал. Мне даже гордо...
Он брал меня за руку, мы шли пыльными улочками... Предупреждает:
– Там лестница будет… – спускаемся. – Теперь налево, в калитку.
Получалось: не я его по городу веду, а он, незрячий, ведёт меня. (Зоркости ему было не занимать: «Слепой видит Бога духом».) По натуре Антонин Карлович темпераментный, неугомонный в работе. Теперь я сопровождал его повсюду: домой, на уроки музыки в третью школу, в детдом. Отныне, кто бы ни предлагал себя в провожатые, он мягко отказывался: «Спасибо, пойду с Магомедом!»
Ребята за глаза дразнили учителя: «Магомедов дедушка».
И надо мной... надо мной тоже ехидно насмехались, подтрунивали:
– Мы сейчас в футбол идём играть, на море купаться, а ты со своим безглазым Кошмариком попрёшься?.. Поводырь! По-во-дыыырь!!! Ы-ыыы!..
«Почему люди такие злые?!» – навязчивая мысль эта тугим обручем... сжимала сердце. Я не обижался... впадал в какое-то зазеркальное состояние и лишь глядел на кривляющихся, скачущих вокруг мальчишек...
Разглядывал их удивлённо, рассеянно... Точно никого не узнавал...
Да, свою жизнь полностью, без оглядки посвятил любимому учителю. «Мой кобзарь», – мысленно величал я его. Он не отец мне, не дедушка, не дядя… Оказалось, важнее. Привязался я к нему. Каждый день, каждый шаг был рядом: на подхвате, на страховке. Мир солнечный или лунный, туманный или звёздно-ночной – для него едино-чёрен. И уже никогда-никогда радуга не споёт для него ослепительными красками-нотами. Зима ли по-хозяйски вступает в свои права, оголяя деревья, застилая кавказское предгорье белым-пребелым снегом, весна ли, восточная красавица, будоражит светом землю, виноградники, горы, небо и море, – всё для него переводилось в язык звуков, в свист ветра, в щебет или молчанье птиц, в «тепло-холодно». Антонину Карловичу главным органом чувств, его глазами, служили память и я.
Разучивает допоздна новую мелодию. Спохватится – ночь глухая... Поднимется к нам в палату, от порога прислушивается, по дыханию узнаёт меня. На ощупь подходит:
– Магомед, проводи.
Встаю. Знаю: никто другой не поведёт. Все спят. Сонный одеваюсь, глаза слипаются... Колючий снег на дворе. Кутаюсь в жиденькую мышастую одежду. Холодно! Иду с ним по ночному городу, за руку держит. Рука у него большая, тёплая. Он жил далеко от интерната, за базаром… В одну сторону мы иногда успевали на автобусе, обратно – нет. Обратно – я один...
В ночь. Пешком, закоулками. Кругом будто чернилами залито… Жутко.
Бывало местные приставали. (Я ещё тогда заметил: плохие люди по ночам не спят!) Убежать успевал не всегда. Дрался с ними, если двое-трое. Если много – терпел. По пинку каждый отвесит и с улюлюканьем, шайтанским гоготом прогонят:
– Не суй нос в наш район!!!
В следующий раз иду – опять караулят.
– Ты не понял, ишак?.. Сын ишака!..
Пять лет, пока учился в интернате, я с ним так и ходил.
Восьмой класс близился к концу.
Куда дальше? Хотелось поступить в Дербентское музыкальное училище, но без профильной школы не берут. О своём желании я проговорился учителю. Он успокоил:
– Не горюй! Примут.
Взявшись за руку, мы вдвоём пришли к преподавателям (а это, оказывается, всё бывшие его ученики). Отрекомендовал меня:
– Зачислите. Мальчик подготовленный.
Там я открыл для себя: многие именитые виртуозы обязаны начальным шагам в мире гармонии звуков первому Устазу, этому скромному слепому музыканту.
Антонин Карлович сильно сдал в последнее время. Немощь, старческое увядание безжалостно подступали.
Когда я собрался из интерната уходить, он попросил:
– Магомед, отведи меня в дом престарелых. Не хочу один здесь...
В ту ночь почти не спал.
Временами горло сдавливал себе... звука не проронить чтоб...
Да, что же это?!! В приют!
У нас на Кавказе родителей не бросают... (Я ни разу не слышал.)
Мой дедушка Гасан до сих пор ухаживает за своим отцом, которому девяносто семь лет. Тот, выходит, мне прадед. Прадед Хаким. У него белёсый посох, густые брови и косматая чёрная папаха. Дедушка Гасан сам приносит ему кумган для омовения. Бережно поддерживает отца, помогая ему, словно маленькому, шажок за шажком выйти во двор, подышать свежим воздухом и полюбоваться на солнышко, птиц в небе. Заботливо укроет тёплой буркой. И Хаким, созерцая бытие, незаметно задремлет... А дедушка Гасан ревниво следит, чтобы никто, даже случайно, не нарушил безмятежный полусон отца.
Мы все безропотно повинуемся прадедушке Хакиму. Мои братья-сёстры, отец, и мама, и даже бабушка Патимат.
Один раз я иду из школы, смотрю: дедушка Гасан сидит перед домом на лавочке и горько беззвучно плачет. Борода подрагивает. Я кинулся к нему. Сам трясусь весь от негодования. «Дедушка! Милый дедушка! Кто посмел тебя обидеть? Назови!» – я готов был сурово наказать обидчика. «Оте-е-ец Хаким... посохом би-иил...» Дедушку Гасана мне было ужасно жаль, но что я мог поделать?.. В таком вопросе ему никто-никто помогать не станет. Прадедушка Хаким в тухуме старейший и, значит, самый главный! Просто нужно всегда слушаться старших...
– Вы что серьёзно, Магомед?!.
Магомед не услышал меня. Он был сейчас далеко... В прошлом.
– ...Дом престарелых – кладбище живых... Если б только мог, забрал бы любимого учителя к себе... Но пока я всего-навсего студент первого курса.
Жена Антонина Карловича умерла. Детей двое, дочь и сын; после школы разъехались кто-куда, и дела нет... (Он не любил вспоминать.) Дочка в Москве училась в каком-то институте: «геодезия-физика-астрономия». (Я такие слова впервые от него услышал.) Сын – капитан дальнего плаванья: у того своя семья.
И вот теперь мой любимый учитель... в приют сиротский, как совсем никому ненужный, брошенный человек...
За день до начала занятий проводил его туда. Довёл до палаты.
Нянечка выдала комплект серого постельного белья, я застелил казённую кровать. (Что ещё я мог сделать?..) На прощанье грустно обнялись. Чёрные очки, с дужкой на оранжевой проволочке, съехали набок...
Едва сдерживаясь, ушёл. Оставил одного.
У ворот оглянулся, увидел в окне беспомощную сутулую фигуру и... слезами задохнулся...
За время учёбы частенько навещал.
– Магомед, у меня всё хорошо. Главное – учись прилежно.
После окончания училища нет бы первым делом к нему, с новеньким-то дипломом... Помчался домой. А осенью, когда удосужился, с пакетом фруктов... его уж нет. Опоздал...
В приёмном покое сухо известили: «Умер. Остался баян». Мне разрешили забрать. Кто хоронил учителя? где?.. – неизвестно. Мы тогда были молодыми, не придавали большого значения утратам. Если бы время вернуть назад и ещё раз дать нам шанс… Сегодняшним-то умом организовали бы, конечно, и почести, и похороны достойные.
Нет, никто и никогда не даст нам переписать жизнь на чистовик...
Александр, я не сумел… Тебя прошу, не дай этому светлому человеку умереть. Прекратиться. Напиши о нём, как есть...
***
Благодарение и хвала Тому, кто не умирает.
Да будет так.
г. Дербент, 06.11.2011 год
*
Урок географии
Хабар начальника УГРО
Сотрудникам милиции, погибшим при исполнении, посвящается
«Если не я за себя, то кто за меня?
Если я только за себя, то зачем я?»
Гиллель Вавилонский
За время службы довелось мне участвовать в разных операциях, но освобождение из чеченского плена наших ребят стоит особо...
В девяносто шестом я работал начальником угрозыска Магарамкентского РОВД. За отделом был закреплён участок на административной границе Дагестана с Чечнёй, у села Гамиях. Материалы служебного расследования показали: «15 января 1996 года в 17.06 к блокпосту подъехала автомашина марки УАЗ-3741. Из фургона выскочили троё неизвестных. Угрожая оружием, захватили четырёх сотрудников милиции, увезли в сторону Чечни».
Я отказывался верить случившемуся...
Чеченцы и дагестанцы – родные братья. Братья навеки! Со времён легендарного Шамиля. Теперь, когда в Кремле всё смешалось и предлагали брать суверенитета сколько утащишь, нам Грозный стал ещё ближе. Напрямую в бандитские разборки Масхадова с Россией мы не влезали, но «разборки» превратились в войну. И если фронт был в Чечне, тыл – в Дагестане, в каждой аварской, даргинской, лезгинской семье.
Есть у меня скользкий знакомец – Дауд, чеченец дагестанский. Когда его задержали, я в показаниях помог немного… И он не то, что отрабатывал… Бывший спортсмен, неоднократный чемпион Союза по боксу, авторитетный человек и здесь, и там… В Чечне его сильно уважали. Он снабжал их оружием всю войну.
Сижу как-то у него в гостях в Хасавюрте, и тут он, ни с того ни с сего, предлагает:
– Давай прокатимся в Ичкерию.
А там вовсю война...
– Ты чё? Больной?
– Да мы взад-вперёд, на экскурсию.
Уболтал. Границу пересекли засветло. Российский дивизион установок «Град» располагался на опушке голого леса. Дауд вызывает командира. Краснощёкий такой, жирный, пыхтя выруливает к нам.
Дауд ему с ходу:
– Командир, вот десять тысяч баксов, – пачку протягивает, – а вот координаты: сделай залп, восемьдесят ракет.
Тот берёт деньги, не спрашивая, что за координаты:
– Ты меня-яяя знаешь!..
– Пуск – через два часа.
– Разницы нет, – у самого рожа лоснится добычей.
Воистину: «Для кого – война, для кого – мать родна».
Мы сидим в Хасавюрте в кафе, ровно через два часа – залпы ракет «земля-земля». Дауд ухмыльнулся:
– По своим отрабатывает... Сгоняем ещё разок к этой свинье?
– Ле, ты что, б!.. нас после этого... самих... взорвут!..
– Не взорвут, поехали.
А у ракетчиков командир уже бухой… Дауд наезжает на него:
– Мы с тобой как договаривались? Восемьдесят пусков!
– Сделал... брат.
– Не сделал. Семьдесят. Я сам считал! – врал внаглую.
Командир засуетился, на красной лысине выступил пот, и набухшая капля сползла под тяжестью...
– Восемьдесят, брат. Все запустил!
– Нет, семьдесят. Верни две штуки.
– У меня их уже ёк*…
– Как хочешь, возвращай.
– Давай... скажи, что-нибудь другое сделаю. Отработаю!
– Ладно… Десять оставшихся запустишь по этим координатам.
Через два часа залпы накрывают вторую российскую часть.
Весёленький междусобойчик! Вот так воевала Красная Армия.
Своим работникам я, по согласованию с начальником РОВД, категорически запретил применять оружие. По исламу: если чеченец убьёт меня, в рай не попадёт, зачем же я стану стрелять в него?
Братья-мусульмане платили взаимностью...
Служебная проверка подтверждает: ничто в тот день не указывало на обострение ситуации: «...с 08.00 до 17.00 через блокпост, в сторону села Гамиях, проследовало пять автомашин, две – в сторону Чечни. В 12.17 на пост пришёл житель села Центорой: обратился за помощью в выделении транспорта. Водитель служебного «Уазика» сержант Омаров выехал с ним на территорию Чечни, оказал необходимую помощь».
Какая муха укусила чеченских орлов?!
Взять в плен наших солдат-милиционеров!.. Мы все ездили на ту сторону не раз, их тоже сюда свободно пропускали... Не то, чтобы пресекать переход границы, наоборот помогали местным жителям, простым людям. И – на тебе...
Одурев от бессонницы, мы сутками искали пропавших ребят. Мотались с начальником РОВД в Хасавюрт – все сведения из Чечни стекались туда. Оперативники докладывали: «У этого полевого командира нет, у того нет». Ну, никаких следов! И ещё Дауд, мой крестник, пришёл с очередными хабарами: «Там мне – так сказали, а там – вот так, но мы их из-под земли достанем...»
– Дауд, «из-под земли» не хочу. Может, я с тобой в Чечню смотаюсь?
– Опасно.
– Хоть опасно, поеду.
Мой начальник Мамедов вспыхнул:
– Не, ты что? куда?
– Поеду. Сколько будем сидеть, сказки слушать: «Тут не знают, там не знают». Клянутся, божатся: «Найдём, не беспокойтесь, узнаем след, взорвём, отберём!»
– Тебе что, больше всех надо?
– ...Наши – в плену-уу!!!
– Смотри, я за тебя не отвечаю.
– Не нужно за меня никому отвечать. Решение – моё!
Дауд с утра до вечера – со мной. Очень добросовестный оказался чеченец. Редкий чеченец! В благодарность за то, что помог ему однажды... Кормил, поил, возил. На его машине всю Чечню объездили. Буквально. Летали на бешеной скорости по снежным горам-долинам. Утром выезжаем – вечером назад. Я в гражданке.
Он предупредил:
– Возвращаться нужно засветло! Не успеем выскочить до темноты, никто нас спрашивать не будет, уничтожат.
Дорога жёстко задиралась вверх серпантином. Вечернее рыжее солнце металось у виска слева направо. Разбрасывая из-под колёс мёрзлые камни с грязью, мы мчались, как водопад по ущелью, как ветер, краем узкого каменистого пояса. Слева от нас синела пропасть, справа скалы вставали над скалами. Едва проскочили узкое место, за спиной глухо загудел камнепад – снежная лавина лениво съехала, поглотив дорогу.
Обычно Дауд с бандитами на чеченском разговаривал, мне переводил. Дней десять уже колесили, надоело:
– Ле, Дауд, так не бывает: ты с ними говоришь на своём, тебе отвечают, я – не в курсе… Мне их байки осточертели. Каждый раз одно и то же: «то сделаем», «это сделаем». На русском говорите, чтоб я понимал.
В следующий раз Саламбек – масхадовский боевик, пацан, лет двадцать пять, не старше, перетянутый крест-накрест оружием – ну с таким важным видом толковал с нами… с та-кииииим го-но-роом… Взбесило меня.
Полопотали на своём, и Дауд опять мне:
– Поехали...
– Нет, так не пойдёт. Мы же договорились – на русском. Саламбек, вы сколько заданий давали – мы выполняли. Кроме того, ладно я, Дауд вам помогает… Всю войну. Ты чё, мы сколько к тебе ездим, ты пацан молодой, издеваешься над нами: «Завтра», «Послезавтра»…
– Я их не видел.
– Ты описываешь наших ребят и сам: «Не знаю, не видел!»
– Просто так сказал.
– Просто так не сказал ты… Одежду одного описал, какой внешне – говоришь. Откуда можешь знать? Это наш работник, сержант. Он больной. У него с сердцем серьёзные проблемы. Саламбек, я подполковник милиции. Помоги хотя бы больного вызволить… Я пойду вместо него. Потом договаривайтесь о чём угодно. Подполковник ведь выше сержанта?!.
– Я не знаю, не решаю, я посмотрю…
Ну, что с этим абреком будешь делать?..
Мы – к Турпавали, начальнику контрразведки Масхадова. Он дружески похлопал меня по плечу и сладко запел:
– Полковник, знаю, ты воинам Аллаха помогаешь. Мы в долгу не останемся. Слово горца! Назови полевого командира, с землёй смешаю чеченское село, но их выручу.
Я обрадовался. Разве тут не обрадуешься…
По всей Ичкерии до одури круги делаем, наконец узнаём: «Солдаты в отряде у Эби – Большого Асламбека». Сломя голову мчимся к Турпавали.
– У Эби!
– Точно?
– Точно не могу сказать, мне сообщили: у него.
– Решу.
К Турпавали две недели мотаемся – результата нет. И его «решу» на поверку – словоблудие одно. Тьфу!
Министр внутренних дел ЧРИ* Казбек... Махашев, что ли... Здоровый такой, весёлый... Радушно принял, как все они.
– Братья-земляки-ии, вассалам аллейкум! обнимаю вас. Главное – не волнуйтесь. Вы, подполковник, приезжайте завтра в форме, обратитесь к населению по телевидению.
Приезжаю в форме.
Министр свёл с замом, тот – с начальником управления уголовного розыска – Хамзатом. Тоже здоровенный такой…
Мы с Даудом – к нему. Опять расспросы:
– Что? Где? Кто?
– Четырёх ребят взяли на границе...
И вдруг этот Хамзат взбрыкивает, агрессивно так:
– Ты чего в форме приехал?
– Министр ваш сказал.
– Вах!.. Ты выйдешь отсюда... самого заберут. Чего нам формой российской перед глазами!.. – выскочил из кабинета.
Я – Дауду:
– Объясни ему, ещё раз начнёт, такое отвечу… мало не покажется. Я в гости к нему приехал, в его кабинете нахожусь, а он стращает...
Вернулся Хамзат:
– Обращение по телевизору не получится. У Эби их нет. Сегодня-завтра соберу информацию. Узнаю, где.
Дауд имел прямой выход и на Аслана Масхадова. Мы – в Гудермес.
Он заскочил в штаб, я остался на улице ждать. Смотрю: пленные российские солдатики в драных рубашечках на колючем ветру… Зимой! Копают траншею, отопление тянут. Над ними – автоматчик. Прям, как в фильмах про эсесовцев. А в трёхстах метрах – российская армия… Тут же у штаба русские женщины воют. Пробиваются на приём к президенту Масхадову, за пленных сыновей просить…
Выходит из штаба Дауд:
– Не перегибаете ли вы палку с русскими?..
– Ясыри?* Это собаки – не люди. Гяуры.* В соседнем селе, в хлеву у моего брата на цепи молодые русские девки прикованы. Их дерёт любой. Ахх-ха-ха... Хочешь – заедем... Угощаю!
– Давай – к делу.
– Аслан хочет познакомиться с тобой лично. За помощь обещал наградить высшим воинским орденом Чеченской Республики Ичкерии – «Честь нации».
– Пусть поможет ребят найти. Это и будет награда.
– Ну, как знаешь… А что касается твоих подчинённых, пообещал решительно: «Где бы ни были – найдём, освободим. Своих – сурово накажем, сгноим!»
Однако сколько мы ни ездили, никто не помог. Вышли на Хаттаба.
Эмир ибн Аль Хаттаб – фигура колоритная. Он же Ахмед Однорукий, он же Чёрный Араб. Смуглый такой, длинные вьющиеся волосы, чёрная перчатка на правой руке. В селении Ведено у Хаттаба роскошный дом, параболическая антенна (в то время у нас ничего подобного не было). На этот раз со мной был зам главного ваххабита Дагестана с бородой: борода в Чечне служила пропуском. (С бородой езди, куда хочешь!) «Борода» с Хаттабом между собой хабарят на арабском. Долго, изнурительно. Изредка ваххабит переводит. Смысл прежний: «Сделаю, найду, спасу, поеду к Радуеву, Масхадову. Пока не знаю, где они, но буду искать… Отобью! А вы – помогите мне».
Якши!*
За ношение оружия мы задержали араба. Хаттаб попросил освободить его и отправить домой в Иорданию, назвал своего человека на границе:
– Ему передайте, остальное – не ваши проблемы.
Я вывожу наёмника из камеры... Вот такой араб – тридцать килограмм весом:
– Собирайся, едем!
– Куда?
– К маме.
– Нэ поеду…
– Почему нЭ поедешь?
– Воэвать хачу… К Хаттабу назад хачу.
– Хаттаб тебя не желает… Уезжай!
– Умирать хачу.
– Умирать?
– Да.
– Видишь люстру. Верёвку принесу, вешайся здесь. Мы тебя похороним на мусульманском кладбище. Здесь роскошное кладбище… С почестями похороним, по блату…
– Вах! Зачем такое гаваришь?.. Нэльзя.
– Почему нЭльзя?
– В ад пападу.
– Ну, раз не хочешь в ад, вали отсюда…
Тридцатикилограммовый меня уверял: «Нигде так салдат нэ резал, как здесь у Хаттаба. Сто, сто… Голова атрезал, как баранам. Падвал всэ забиты плэнных!» Я брезгливо поглядывал на больного фанатика: война, точно чёрная дыра, притягивает тёмные силы; наёмники издалека чуют смерть, как вороны падаль, и с карканьем слетаются на запах.
Мы доставили араба на азербайджанскую границу. (Там ребята-лезгины за бакшиш и теперь перевозят людей.) Для интереса у старшего осведомляюсь:
– А как ты их?..
– Сплавляю по реке за сто долларов… Недавно Радуева сопровождал.
Два месяца я не прекращал поиски… Звонок от Хаттаба был неожиданным:
– Нашёл! Завтра будут передавать.
Начальник РОВД выслушал мой доклад:
– Сам поеду! Хочу с Хаттабом сфоткаться.
Боевую медальку, видно, захотелось…
Хаттаб отдал наших бойцов. В благодарность начальник подарил ему кинжал с золотой насечкой. Грязных, вшивых, измождённых ребят отвезли по домам. Расспрашивать их сейчас не имело смысла. Они отрешённо смотрели в никуда... Словно не радовались.
Неприятно сознавать, но, похоже, вместо братских отношений Дагестану отвели роль очередной юной невесты, которую в первую брачную ночь матёрый жених строго выдерживает в углу за занавеской, пока сам гульбанит с гостями на свадьбе...
Лишь спустя несколько дней, под нажимом, крайне неохотно бойцы рассказали нам… в скупых красках... Про ад в чеченском рабстве... Про кавказское гостеприимство братского народа!.. И меж собой дали мы клятву: в плен больше не сдаваться.
*
В августе девяносто шестого генерал Лебедь подписал Хасавюртовские соглашения. (Почему-то меня это даже не обрадовало.) Мышки прогнали кошку и распоясались окончательно…
А вскоре у нас произошло настоящее ЧП.
Бой на том же блокпосту в районе села Гамиях: «Есть убитые. Одного забрали в плен». От Магарамкента туда – не близко... Приезжаем ночью с полковником Мамедовым на место. Фонарём свечу: такая каша!.. Мешки с песком в пробоинах, гарь, убитые… Лейтенант Ярахмедов, совсем недавно в нашем отделе, – попал в плен. Мужественный парень такой… Стажёр мой.
Выяснилась ещё неприятная новость: один опер, подонок, как заваруха возникла, сбежал:
– Ссс-сука!!! Нет тебе места в органах. Свободен!
– Не испугался я... я – за помощью… – сам в глаза не смотрит.
– Сволочь! Ты ребят оставил. С оружием драпать! И не вернулся...
Часа четыре прошло с момента перестрелки. Наш работник, участковый, мальчишка совсем, при нападении отстреливался из пулемёта. Трясу его за грудки: «Что? Ка-ааак!?» Путается в показаниях, у самого руки дрожат. Ходуном ходят. Я горячий ствол – в ноздрю... По его информации: подъехали чечены на КАМАЗе, хозяйничать начали. Лейтенант Ярахмедов сделал замечание. Его скрутили, бросили в кузов. Он успел скомандовать: «Огонь!» Завязалась перестрелка. Двух «чехов» подстрелили, двух ранили… Те машину от блокпоста отогнали, стали запугивать: «Сдавайтесь, не то всех положим». Участковый в ответ из «красавчика» выпустил магазин, второй вставил, на седьмом патроне заклинило… Растерялся: повторно передёрнул, патрон – наперекос… Спасло то, что духи дрогнули, отступили.
– Извини, брат, – я твёрдо положил руку ему на плечо.
Он горько заплакал...
– Нюни развесил... слюнтяй! – вставил свои «три копейки» начальник милиции.
Я вытащил его за грудки на улицу:
– Ле, Мамед, не болтай! Парню впервые пришлось... по живым людям стрелять… В такой ситуации... неизвестно, кто как поступит. Не трогай его. Он – герой! Из четверых один остался, отстреливался. Другой бы на его месте, может, руки поднял.
Это был первый бой между дагестанцами и чеченцами на границе. До сих пор никто никогда по землякам не стрелял.
Чечены буквально заставили нас вытащить кинжал из ножен...
А лейтенанта... нужно было срочно! выручать.
Я протоптанной тропинкой – к Дауду, с ним – к Саламбеку... (У самого нервы ни к чёрту.) В очередной раз сорвался:
– Саламбек, ты надоел, ты... пацан! Ладно, меня не уважаешь... Ты к своему чеченцу точно также относишься. Ты... чего издеваешься?! Вы говорите: «братья, братья-дагестанцы», сами нападаете. В один день такой кулак получите в лоб, мало не покажется… Во все стороны.
– Что могу делать?
– Как что?! Две недели к тебе езжу… И – без толку!
Как-то Хаттаб попросил переправить боевика за кордон. Им оказался Саламбек.
– О! Перетянутый!.. Так это тебя будем в канализацию спускать?
Сидит, надувшись, паук пауком, весь оружием крест-накрест увешан. Молчит.
– Ты чё? Ненормальный, что ли? Мало того, себя подставляешь, ты нас подставляешь. Если тебя здесь заберут, Хаттаб решит: мы сдали. И нашего парня кончит.
– Что, я без оружия поеду?
– Разумеется, без оружия. Нам грубиянов не надо... мы сами грубияны!
Привожу его к себе в Магарамкент, в отдел милиции:
– Саламбек, если по логике твоей поступать, я тебя сейчас должен взять за шкирку, кинуть в «обезьянник». Ты боевик… Ты как со мной разговаривал там?.. Там!!! А?!
Куда только гонор делся! По-блед-нееел весь… Решил: действительно его хочу закрыть.
– Да не ссы… Не нужен ты мне. Мне надо лейтенанта вытаскивать. Из-за него тебя, гниду, терплю…
Ночью Саламбека переправили за кордон.
Приезжаем к Хаттабу. Охрана меня знала. Лениво махнули:
– Нет его. Ждите на дороге.
Белое солнце, похоже, застыло в зените... Редкие отары кучевых облаков белыми миражами проплывали в небе. Наяву нынче встретить отару – большая редкость. Война.
Час сидим в раскалённой машине, два. Видим: вдали пыль. Летит.
У Хаттаба на правой руке пальцы обрезаны, так он трёхмостовый КАМАЗ одной левой водил. Мечтал всё: «Мне бы русскую технику, американское обмундирование, я с любой армией воевать смогу». С ним обычно от силы один охранник. Хаттаб никого не боялся… Его все боялись. Увидел нас, остановился, выходит, опять начинает «муть» разводить…
В сердцах зло бросаю Дауду:
– Может помочь – пусть поможет. Впустую ездить больше не буду. Плевал я...
И тут Хаттаб на!.. русском:
– Слюшай… Магарамкентский РЭВЭДЭ нам не помогает.
Сколько до этого общался, не знал, что он по-русски понимает:
– Хаттаб, мы тебе постоянно помогаем. Просил араба освободить – освободили, машину перегнать – перегнали, Саламбека за кордон переправили. Что ещё должны? Открыто воевать на твоей стороне? Хоть лопни, не сможем… Всё для тебя делали. А ты обещал мне парня – не нашёл: «Завтра да завтра».
– Слюшай, не горячись… На Востоке так нельзя! Так в гостях не разговаривают… – глянул на часы, – О! Время намаз творить.
Подъехали к дому. Бородач-нукер* меня подталкивает:
– Пошли!
– Я не умею.
– Нужно.
– Ле, я ж тебе русским языком говорю: не умею. Когда наклоняться, что говорить…
– Нет, надо делать. Хаттаб обидится.
– Пусть хоть трижды обижается!
– Твой начальник был, делал намаз.
– Пускай.
Хаттаб опять подключается:
– Слюшай, так нельзя… Мы мусульмане, должны соблюдать Коран. Молиться не будешь, я вам не помогу.
– Хаттаб, наш лейтенант и Коран читает, и всё соблюдает. А я... слово даю: вытащи его, начну намаз совершать для себя. Клянусь.
Ничего не ответил, ушёл в дом.
Охрана зашипела:
– Что хозяин велит – делай.
– Ле...
После молитвы Хаттаб подвёл меня к машине.
– Смотри мой КАМАЗ, ни одной царапины…
– Хаттаб, у тебя сотни КАМАЗов. Может, к блокпосту на другом приезжали?
– Не мои люди были… Назови командира – силой отберу.
Сила у Хаттаба действительно была. И ещё была какая-то непонятная влиятельная рука. Хаттаб сам удивлялся:
– Раз попали в окружение. Ну, такое плотное. Блокировали нас русские и сидят, не наступают, не обстреливают… С темнотой отправляю людей в разведку. Возвращаются: «Хаттаб, беда! Птичка не вылетит! Пропали мы, пропали гуртом...» Уже поклоны били Аллаху: «Вай, конец пришёл». Ночь молились. На рассвете разведка докладывает: «Нет никого». «Как нет?» «Так, нет». Скрытно прочёсываем лес: ни одного уруса, никакой техники. Разблокировали нас и оставили. Мы аккуратно уходим в горы, опять вооружаемся, опять нападаем. Так было раза три-четыре. До сих пор не знаю, кто русским команды даёт? По вашему телевизору врут, что я наёмник. Я не наёмник. Наоборот, я свои деньги вкладываю сюда… Газават – священная война с неверными. Если погибну – попаду прямо в рай!
Вот такой больной был на голову.
– Война кончилась, Хаттаб. Найди парня… клянусь: вывезу тебя отсюда. Никто не тронет.
Думал, хорошее предлагаю, а он:
– Слюшай, не надо меня вывозить.
– Ле, война кончилась, тебе что здесь делать? А?!
– Здесь останусь. Будет грозненский аэропорт работать, сам улечу в любое время.
– Всё одно, помоги! Мы тебе помогали!
– Помогу. А где твой Мемед-начальник? Чё трубу не берёт?
– На работе.
– Почему сюда не сам едет, мы договаривались.
– Тебе какая разница? Обязательно полковник нужен?
– Мемеду, значит, не интересно.
– Ладно, скажу, приедет.
Я к начальнику:
– Поехали, парень там! Месяц томится… Хаттаб тебя звал.
– Нет!
– Поехали, ты ведь фоткался с ним, чё боишься?
– Сказал, не поеду.
Каждый раз при встрече Хаттаб настойчиво вспоминал про начальника милиции. В очередной раз я вернулся из Чечни и Мамедову – вопрос ребром:
– Собирайся!
– Нет! Он хочет меня в заложники взять...
Имя Чёрного Араба для всех ваххабитов было свято. По первой его просьбе они готовы были сами отдаться, не то что приказ не выполнить. А тут не могут одного лейтенанта разыскать...
Поговаривали, якобы Хаттаб забирал людей в плен, месяц-два выдерживал, время тянул. Сам выходил на родственников, торговался: «Я знаю, где он. Готов помочь, конечно, не бесплатно». Ему несли щедрую мзду, помогали. Доил людей без конца. И своих, и чужих. Во всяком случае, главе администрации села Первомайское он так и заявил: «С боем освободил твоего наследника». А сын всё это время сидел в его зиндане*.
Если действительно так – не традиционный это ислам. Близко к исламу не идёт. Мой дедушка, правоверный мусульманин, учил: «Если тебя даже бьют, не отвечай злом на зло!»
Однажды по телевизору показали российских ребят-контрактников. Они боевиков убивали, уши отрезали и для коллекции – в банку со спиртом. (Ельцин ещё хвастливо заявил: «Наши ребята себя в обиду не дадут!») Хаттаб, на следующий день после злополучного репортажа, отправил людей к российскому командиру: «Продай мне этих телезвёзд. За ценой дело не станет. Сколько хочешь?..» Командир назвал цену. Договорились: он отправит их завтра, как бы в поиск, по согласованному маршруту.
– На следующий день ждём, эти двое идут...
Надо было видеть, с каким слащавым удовольствием и горящими глазами Хаттаб рассказывал…
– Мы их не убили… уби-ваааа-ли. Аллах-акбар!
И подарил мне видеокассету на память.
Правда! Аллах велик!
Только тогда Аллах у нас с Хаттабом разный! Вера – если умирают с именем Бога на устах, а если, прикрываясь именем Его, режут – это обычный бандитизм! Но, как бы собака ни была погана, ей океан не испоганить.
Горит внутри!..
Не могу молчать...
Здоровых молодых ребят, спецназовцев, командир продал. Я в отделе кассету показывал, наши не могли смотреть.
Приказал:
– Нет, смотрите! Чтоб знали, что творят выродки…
Жгло в груди. И не было слёз...
Я выехал на берег грозного Каспия.
Море закипало, тучи слетались, откуда невидимо, ходили мрачной круговертью, словно боевой хоровод во время зикры*. Холодный ливень наотмашь хлестал землю и море. Каспий... почернел от горя!
А «молодой» из головы моей... сердца не выходил: «Хорош наставник... нечего сказать... Парня не уберёг!» Мысль эта нестерпимо терзала, мучила с каждым днём сильней и сильней: «Он-то и есть мне настоящий брат, истинный кунак. И вот сейчас мой кунак... в руках головорезов». Временами сознание норовило спрятаться от повседневности... Я вспоминал задушевные откровения лейтенанта: он всё мечтал сад возродить заброшенный... отцовский... У него крошечная дочурка, жена скоро второго должна родить. Был у них. Как мог, морально-материально поддержал...
Они-то молодцы... Ллле-е! А что делать мне?.. Мне-то... что делать?!!
Не отдавая себе отчёта, с какой целью, поехал вечером в родное село. Ноги сами вели... Гладкие каменистые ступени указывали путь. Тесная улочка побежала вверх, изогнулась, пропала во мраке и снова, по ту сторону мечети, вынырнула на жёлтую луну.
Вот и низкая тёмная сакля алима*...
Абусаид-Хаджи...
***
...Ночные звёзды гасли, зарождался новый день.
С минарета муэдзин* пропел азан* к молитве. Начальник УГРО вышел в сад, совершил омовение, поднялся на глинобитную крышу родительской сакли, расстелил старый дедовский коврик и впервые опустился на колени. Закрыл глаза. Земное отступило. Он остался наедине с Аллахом. Никогда прежде не доводилось ему читать Коран. Не хватало свободного времени, знаний... а скорее – внутренней потребности. Не знал ни одной суры и сейчас лишь исступлённо, как клятву, повторял:
– Бисмиллахи рахмани рахим... Во имя аллаха милостивого и милосердного!
В мозгу его, слово за словом, пульсировало услышанное ночью от алима: «Человеку без веры холодно... Зажги в душе огонь и согрей им своего кунака». Снова и снова всплывали в сознании герои старинной легенды, поведанной мудрым аксакалом.
Был у хунзахского хана заведён для пленников коварный метод расправы. Он приказывал раздеть непокорного, нагим отправлял на скалистую вершину и там оставлял на всю долгую ночь. Холод, вьюга, ветер злючий налетали на одинокого беззащитного человека, обрекая на мучительную верную смерть. «А тот преступник, – ядовито усмехался хан, – который увидит восход солнца, получит в награду свободу».
И жили в те далёкие времена два мужественных юноши. Одна судьба была у них, и они, как левое и правое крыло орла, неразлучно парили над жизнью. Не было во всей округе горцев более преданных священной дружбе. И когда один из кунаков стал жертвою хана, когда стражники сорвали с него одежду и повели крутой узкой тропой к месту казни, другой крикнул ему вслед: «Держись, друг! Обязательно держись! Я на соседней вершине разожгу костёр, он согреет тебя!»
Юноша замерзал на ледяной скале, прощаясь с родным аулом, нечем было ему укрыться от злой стужи, и вдруг сквозь чёрную тьму увидел он далёкий огонь. Жар от него дотянулся до иззябшего тела, до его замерзающей души и согрел. Всю ночь до самого рассвета, ни на миг не погаснув, горел костёр дружбы.
Утром изумлённый... смирившийся хан освободил стойкого горца...
– Пусть вспыхнет в сердце твоём нур-джан – свет души, пусть освещает тебе путь нур-эд-дин – свет веры. Зажги пламя в душе и согрей им своего кунака.
*
Я спешил согреть... не успел.
Мы ещё целый месяц искали парня. Без сна, без роздыха. С его братом ездили. Пусто. А потом один чеченец мне шепнул:
– Его сразу, на второй день, взорвали… Хаттаб приказал.
– Как взорвали?..
– Под утро скончался раненый – племянник полевого командира. Вашего привязали к дереву, сорвали чеку и – гранату в карман...
Уфф-фуууу...
Вот так...
Но мы... мы слово своё скажем...
Сердце дагестанца закалили, как амузгинский клинок.
К девяносто девятому году, благодаря «воспитанию» Хаттаба, и я, и работники нашего отдела милиции стали... сильно другими. Мы уже не считали отморозков, которые с оружием в руках вламывались в наши дома, братьями. И оказалось, национальность здесь ни при чём. Когда в западной и центральной части Дагестана радикалы подняли ваххабисткий мятеж – народ их не поддержал. А чеченских сепаратистов, вторгшихся на землю узденей, разгромили. Мятежники ослушались легендарного Шамиля, который завещал потомкам: «Быть верноподданными царям России и полезными слугами новому нашему отечеству».
Воля народов сильнее оружия.
Земле нужен мир.
В тех жарких боях вместе с жителями Дагестана бок о бок сражались и мирные чеченцы, и русские... и Аллах! Потому победили. Тогда я усвоил для себя, что Дагестан и Чечня – тоже Россия. И этот урок географии я не забуду никогда.
Аллах-акбар!
*
село Гамиях, Новолакский район,
Республика Дагестан, 28.01.2011 год
Словарь:
хабар – рассказ, молва, слух;
ёк – нет;
якши – нареч. татарск. вост. ладно, хорошо;
ясыри – пленные;
гяур – неверные, кафиры (араб. аль-кяфиру́н) — понятие в исламе для обозначения неверующих в Единого Бога и посланническую миссию хотя бы одного из пророков ислама;
уздень – зависящий только от себя, собой живущий (татарск.);
зикр – боевой общинный хоровод, составляющая часть исламского молитвенного обряда;
«Обезьянник» — спецприёмник или изолятор временного содержания;
Аллах-акбар! – Аллах велик;
алим – (араб.) высокообразованный, обладающий большими знаниями, ученый;
нукер – военный слуга;
аза́н (араб. ) – в исламе призыв к молитве;
муэдзин – читающий азан;
ЧРИ – Чеченская Республика Ичкерия;
зиндан (персидск. – «тюрьма») – традиционная подземная тюрьма-темница в средней Азии.
Оставляя на земле след
Хабарик*
«Если человеку судьба рисовать, он будет рисовать даже ложкой по воде».
N.N.
А если человек закончил художественную школу – это навсегда!
Отсюда мой вечный интерес к альма-матер.
Детская художественная школа в посёлке Мамедкала – именитое учебное заведение. Работы учащихся экспонировались в восьмидесяти странах мира, неоднократно становились победителями, дипломантами республиканских, российских, союзных и международных выставок детского творчества. Несли благую весть о родном Дагестане. Недавно коллективу выделили новое, отдельно стоящее помещение – подарок ко дню рождения. Мой друг, начальник управления образования Дербентского района Мугутдин Кахриманов, первым делом повёз туда.
Не скрывая гордости, директор Гамзат Гусейнов водил по светлым просторным помещениям и рассказывал:
– Нам исполнилось тридцать восемь лет. Здесь мы приобщаем ребят к искусству, развиваем особый дар: видеть обыденное – красивым. Тут каждого ребёнка подведут к мольберту, научат грамотной композиции, правильному рисунку, фантазировать научат! помогут обрести свободу мысли, уверенность в себе. Наша главная задача – разбудить творческие способности. Это всё равно, что посадить дерево, которое со временем даст плоды. Дети все без исключения талантливы, но одни раскрываются раньше, другие – позже. Главное: развить личность, творящую невидимым инструментом – душой.
Мы неспешно переходим из класса в класс, любуемся искусными витражами, карандашными рисунками, акварелями.
– Дети не терпят фальши. Педагог рядом с ними очищается от всего, что довлеет в повседневной суете и возвращается в волшебную страну под названием «Детство». Учитель принимает условия игры, игры, без которой не бывает ребёнка. Тогда рождается чудо... Дети не копируют действительность, кистью, красками создают свой, неподражаемый мир, с дивными образами, идеалами, героями и открывают нам, взрослым, истинные духовные, нравственные ценности. Задача художественной школы не ремесленников выпустить, штампующих программный материал. Мы стремимся сформировать живую непосредственную личность творца, способного удивляться и восхищаться прекрасным. Именно нам, педагогам, доверено быть связующим звеном духовной близости, профессиональной преемственности, культурных традиций прошлого и будущего дагестанского народа. Мы должны взрастить искусство завтрашнего дня.
Лето – пора каникул. Время, когда девчонки, мальчишки обогащаются новыми впечатлениями в беззаботном мире веселья, игр, дворового счастья, чтобы, повзрослев, вернуться осенью в любимую ауру и перенести краски лета на холсты, подарив холодному миру кусочек любви и солнечного тепла. Я рассматривал чеканку, натюрморты, пейзажи... Рассвет в горах, горный аул с саклями-сотами, портрет зурнача в папахе, юная горянка идёт с кувшином к роднику. Ребята действительно кудесники! Они стремятся открывать законы мироздания.
Вспомнились законы шариата...
Шариат, в переводе с арабского, означает «правильный путь». Шариат – свод исламских законов. Они не запрещают изображать цветы, деревья и даже горы. Это подпадает под «мубах» – действие, которое можно совершать или не совершать. За исполнение-неисполнение нет награды, нет и греха. Всё то, что шариат не обязывает и не осуждает, входит в мубах. Например, «36. Рисовать неодушевлённые предметы». А вот «Рисовать людей, животных» по законам шариата – харам гайри зулми – «запрещено, поскольку совершение приносит вред производящему его».
Тем сильнее я был поражён знакомством с художником из Кулинского района. Он не только живописует людей, но и рамками академических худ.средств себя не ограничивает. Не успел я толком приготовиться записывать легенды, тосты, как Рашид, мой новый кунак, похвастал:
– В селе Кули есть уникум, рисует Ленина... струёй мочи! Вах!
Я недоверчиво промолчал.
– Обычно сделаем по пять грамм, джамаат подначивает: «Серажутин, изобрази!» Орлом плечи расправит, ноги пошире, сосредоточится и – выдаст на пыльном асфальте чёткий силуэт вождя мирового пролетариата. А последней каплей откроет глаз. Ильич ехидный-ехидный! Смотрит на нас с прищуром. Вот это, я понимаю, – оставить след на земле!
– Получается как у Владимира Маяковского:
А вы
ноктюрн сыграть
могли бы
на флейте водосточных труб?
И вот мы в гостях у художника-авангардиста.
– Надо понимать Лениниана – ваш конёк?
– Да! – гордо произнёс Серажутин. – Ленин – живее всех живых. С первого класса его рисовал, рисовал, рисовал. Картины копировал: «В Смольном», «В шалаше», «Ходоки»... А в девяносто втором профиль Ильича из ручного пулемёта трассером в воздухе очертил. Смутное было время, разгул преступности.
– У вас что... пулемёт?..
– Не-еее, у соседа. Баловались просто. Обычный пулемёт Калашникова, ничего там такого особенного. И цинков с трассирующими патронами – арба... Баловались, баловались... Я беру: та-та-та-та-та – светящийся контур вождя в ночном небе.
Творческие способности у меня – от отца. Он чабанил, а на отдыхе лепил из овечьей брынзы барашков, осликов, соседей, директора колхоза. Кто не нравится, можно съесть. После обучения я не хотел оставаться в Махачкале, вернулся в родное село. Работал учителем, много рисовал. Участвовал в выставках. Занимался оформительством. Советское время – бум плакатов. С ума посходили! Тема одна: «Слава КПСС!» В разных вариациях. Помните знаменитое: «Советский народ знает: там, где партия – там трудности!» Или вроде того... Каких только плакатов ни делал. Пятьсот, семьсот, тыща транспарантов, наверно, состряпал. Семиметровые панно. Брежнев такой стоит. Зато после его смерти еле успевал рисовать вождей. Быстро умирали. Я старую голову замазывал, из журнала пририсовывал другую. Иногда туловище прежнего хозяина в пол-оборота, а голова нового – в фас. Ничего. Всем нравилось. Масляными красками на ДВП. Загрунтую белилами и – вперёд. В райцентре у меня собственная мастерская.
Мы собрались было уходить, но хозяйка уже накрыла на стол.
– Не останетесь добровольно, готов применить силу, – радушно пригласил хозяин.
Довод показался убедительным, а Кизлярский коньяк и хинкал – отменными. Вечер за хабарами пролетел незаметно. Вышли за ворота. На прощанье я попросил мастера изобразить, в привычной для него манере, мой портрет. Серажутин ломаться не стал и в несколько секунд уверенной струёй начертал на утоптанной земле дружеский шарж. Я рассыпался в благодарностях. (Полезно знать, как выглядишь со стороны.)
А что касается желания оставить на земле свой след...
Хочется... добрый.
Не люблю поднимать на смех Богов, которым сам недавно поклонялся.
*
поселок Мамедкала, Дербентского района,
село Кули, Кулинского района, 18.11.2010 год
Словарь:
хабарик (собств.) – маленький хабар (мне так кажется).
Время – возрождать!
Малумат
Всему свое время, и время всякой вещи под небом.
Время насаждать, и время вырывать посаженное.
Время убивать, и время врачевать.
Время разрушать, и время строить.
Екклесиаст
В Ахтынском районе идёт восстановление фруктовых садов.
Тема показалась мне символичной.
Не заброшенный – цветущий сад!
Уже от одного словосочетания идёт чарующий аромат весны, любви, надежды на лучшее. Восстановление запустевших садов – это и символ сегодняшнего Дагестана. По всей территории, от глухих горных аулов до побережья Каспия, Республика строится, возрождается, прихорашивается, преодолев период разрухи девяностых годов двадцатого столетия.
Агаев Агаверди – год рождения тысяча девятьсот тридцать девятый. Молодых умельцев нет, вот и вернулся в строй авторитетный специалист-аксакал.
– Сельская администрация пригласила – я и пошёл. А что? Дай Аллах, думаю, всё у нас будет нормально. Для меня это не просто приработок к пенсии. Сады – былая слава Ахтынского района. Теперь деревья состарились – всё стареет на свете – перестали плодоносить. Они отдали людям цвет, красоту, богатые урожаи, выполнив своё предназначение на земле. На сотне гектаров плодородной долины выкорчёвываем старые деревья, на их место – молодые саженцы. Ещё мой отец Агаев Малик Агавердиевич, известный садовод, перед Великой Отечественной работал здесь бригадиром. Тогда выращивали и черешню, и грушу, и сливу, но больше всего – яблоки. Каждое деревце отец пестовал в стужу, поил в засуху и оберегал от вредителей. В военные годы, благодаря садоводству, люди выжили: выращивали яблоки, табак и меняли на пшеницу.
Отец не вернулся с фронта, погиб. А в шестьдесят седьмом, после окончания дербентского сельхозтехникума, я заменил его на должности бригадира. Отец в детстве учил меня: «Каждый мужчина должен сначала построить дом, посадить сад, а потом жениться».
Наш традиционный сорт яблок – ранет ахтынский. В былые времена получали по сто сорок центнеров с гектара. Отовсюду приезжали в Ахты за яблоками. Яблоки на ветках висели, как нарисованные. Любо посмотреть, а сейчас... Перекопки, опрыскивания – всё делали вовремя. (Требования были жёсткие.) И отправляли фрукты в промышленные центры, в основном в Москву. В четырёх котлованах хранили ахтынский ранет до самой весны. В марте открывали и реализовывали. Очень прибыльное дело. Совхоз был миллионером. Единственное, что порой мешало – заморозки. Ночами не спали, жгли костры в садах, делали задымления. От морозов смогли уберечь сады, от перестройки – нет. Она оказалась безжалостней стихии, более разрушительной. Раньше и свой питомник был, обеспечивали Юждаг саженцами. При развале Советского Союза рассыпалось хозяйство, как карточный домик.
Всё от Аллаха. Аллах проверял: выдержит народ или нет. Народ выдержал!
Главное, не падать духом! Всё вернётся... если не сидеть сложа руки.
Год назад из Гергебеля, аварского села, завезли саженцы нового сорта. Зимний шафран называется. Ему лет восемь нужно, чтобы начал плодоносить. Зависит от того, как приживётся. Старший сын Малик всё время со мной. Помогает. Яблоко от яблони не далеко падает. Самое главное сейчас и для района, и для меня лично – вернуть наши сады к жизни. Молодёжь скажет: «Это всё дедушка Агаев. Пусть будет рахмат ему!»
Чтобы завтра вся планета превратилась в благоухающий сад, нужно сажать деревья сегодня. По Библии первым плодом в раю было яблоко. Перед тем, как уйти... как не будет меня, хочу оставить потомкам не разруху, а рай.
с. Ахты, Ахтынский район 21.06.2010 год
Словарь:
малумат (араб.) – сообщение; сведение, заметка;
рахмат (араб.) – милость.
Белая птица
Хабар режиссёра
...Всесильная Судьба распределяет роли,
И небеса следят за нашею игрой!
Пьер де Ронсар
К лику «Народных» театр был причислен задолго до рождения.
Вышло как?
Начальнику Дома райкультуры в Махачкале удалось договориться: красавчикам его, за песни задорные и танцы яростные, присвоить звание «Народный ансамбль». Но бланков на все коллективы не хватило. Вручили, что осталось, – «Народный театр». Танцоры со временем разбежались, и почётное звание перешло спустя три года нам – по наследству.
Как-то вечером, незадолго до премьеры спектакля «Божественная комедия», возимся с реквизитом, подгоняем костюмы, и тут Айшат (она Еву играла) спрашивает:
– Ниям Алиевич, как мы свой театр назовём? Неужели останется «безымянным»?
Актёры, в предвкушении таинства, притихли.
– Хм-м... Имя – это слишком серьёзно, чтоб сочинять на ходу. Имя театра – горное эхо, отклик сердца на пылкое чувство. Название должно вызреть. А ты... как бы назвала?
– Я бы... «Белая птица», – Айшат мечтательно подошла к окну.
Все молчали.
***
Настоящий спектакль я видел ещё будучи школьником в Махачкале. Аварский театр поставил пьесу «Ленин в октябре». Отец достал билеты. Пришли заранее, долго не могли найти свои места... в «партере»?! Наконец угнездились, сидим, глазеем по сторонам. Публика в нарядной одежде плывёт, до потолка заполняет высокий зал. Почему-то редко кто в папахе. Люстра над головой огромная сверкучая. Раздался звонок, второй... Приглушили свет. Так загадочно... Я крепче вжался в бархатное кресло.
Широко раздвигается багровый, золотом шитый занавес.
Прямо передо мной на сцене – Ленин... Живой! Из-за кулис выбегает ликующий Бонч-Бруевич:
– Ворч Iами*, Владимир Ильич! – здоровается по-аварски.
Ленин в ответ:
– Ворч Iами!
Как принялись все смеяться: «Ворч Iами, Владимир Ильич!.. Уааа-ха! Ленин, оказывается, аварец!» Минут десять зал не мог угомониться. Пришлось закрывать занавес. Кое-как успокоились. Открывают занавес повторно: сидит мрачный вождь, заходит Бонч-Бруевич, не здоровается, виновато разводит руками:
– Революция.
Ленин хватается за голову:
– У-вах!
Зрители согнулись пополам. За животы держатся, ржут в голос. Артисты пытаются перекричать, взывают к светлому, но их уже не слышит никто...
Отец не стал дожидаться развязки. Почти навесу он тащил меня за руку к автобусной станции:
– Э, бараны! Не дали насладиться взором.
А в армии знакомство с театром продолжилось...
Волею судьбы к нам в отделение попал служить русский товарищ, после театрального училища. Приметил меня. Я несколько раз прикидывался пьяным, старшина, разумеется, ловил, начинал костерить.
– Да трезвый я! – выдыхаю во все лёгкие.
Урус подивился:
– Для чего комедь ломаешь, Ниям?
– Когда на самом деле выпью, старшина внимания не обратит.
С этого наше знакомство и завязалось. Он был настолько увлечён Мельпоменой, что и мне голову вскружил. Труды Станиславского подсовывал, рассказывал много. Этюды понуждал делать:
– Садись на стул, изобрази: «холодно».
Я садился, потирал руки, как над костром...
– Нет. Руки, если замёрз, будут двигаться по-другому, – и показывал.
Баловались просто. Разные сценки демонстрировал, изображал то одно, то другое. Нашёл в молодёжно-эстрадном журнале сценическую композицию:
– Всего-навсего про берёзку, а сколько сказано. Вот послушай!
И – ну читать. Я жадно внимал.
Неужто про берёзу можно столько всего знать? Там и Ленин в эмиграции: сидя в далёком Лондоне, рисует на полях рукописи берёзку – трепетный символ русской красоты. Затем война. Великая Отечественная. Радистка. Во время жаркого боя открытым текстом по всему фронту летит тревожный девичий голос: «Я – Берёзка! Я – Берёзка! Я – Берёзка! Отвечайте. Дайте огонь на меня! Не успею сжечь документы, огонь на...»
Прерывается. У самого глаза блестят...
Так меня растрогало... Читал он необыкновенно, с интонацией. А я буквально видел все картины. Что меня особенно поразило? О чём говорил, всё – перед глазами: Ленин, стопка рукописей, как берёзку рисовал на полях – скучал. Я будто бы рядом. И войну видел. Занозил он меня театром и сагитировал ехать после службы во Владивосток учиться на театрального художника. Я до последнего отнекивался: «Не получится, всё-таки дагестанец! Там ни родителей, ни родственников».
Против романтики не устоял...
Отмобилизовались, повёз он меня к себе. Сводил в приёмную комиссию училища. Я загадал: получу двойку на вступительном – судьба уехать. (Поступал-то чисто из уважения к нему.) Что ты думаешь – одни пятёрки. Приняли. Ну, коли так, надо учиться. Пошёл одновременно в театральный кружок при заводе «Радиоприбор». Тоже он насоветовал. Коллектив восемьдесят человек. Казалось бы самодеятельность, кружок, но какие люди преданные искусству. Режиссёр Зоя Петровна. Таких людей редко встретишь... Знающих своё дело, влюблённых. Сперва на меня внимания не обратили: «Ну, пожалуйста, приходите, массовки много. Будете маршировать за сценой». Потом доверили эпизодическую роль. Одну, другую... Я с таким удовольствием, таким рвением брался за них. Меня начали подтягивать. Год проходит, предлагают главную роль. Пьеса испанского драматурга Лопе де Вега «Изобретательная влюблённая». Роль капитана Бернардо. Шляпа, шпага, сеньоры. Действие происходит в Мадри-иииде!
– Любофь мая, прашупащады!
До сих пор от стыда сгораю, режиссёр мне замечание сделала: «Николай, акцент убрать!» Я-то полагал, никто не замечает.
Играл в дублирующем составе. Потом ведущий актёр бросил репетиции. Сам по себе красивый парень, комсомолец такой, высокий, статный. А там танцы-реверансы. Платок упавший нужно поднять элегантно: нагибается, шпага халат задирает, тыкает в живот. Он до этого своей красотой играл. Себя играл. Танцульки, поклоны, паясничанье недолюбливал. Тем более в стихах. Опять же по комсомольской работе сильно загружен, освобождённый секретарь... Пришлось мне и в основном, и в дублирующем составе играть.
Премьеру ждал с нетерпением, в страхе... Но опытные коллеги, готовые поддержать, всегда рядом. Вспомнили быль.
Накануне спектакля дебютант пригласил знакомого:
– У меня бенефис.
– Кого играешь?
– Оруженосца. Говорю положительному герою: «Валабуев, вот вам меч!»
– Давай поспорим: ты вместо «Валабуев», скажешь «Валах...ев».
– Не может быть...
– Точно.
Всю ночь актёр в панике зубрил проклятую роль. Не спал, ходил по комнате, твердил, как заклинание: «Валабуев, Валабуев, Валабуев». Еле дождался утра. Премьера. Его выход. Весь бледный, в холодном поту, появился из-за кулис, решительно шагнул с мечом к главному герою:
– Валабуев! Ф-фуу... Вот вам ...уй!
В отличие от былинного героя у меня, на счастье, всё прошло гладко.
По блату на завод устроили фрезеровщиком, чтоб вечером мог подхалтурить. Разряд, выше, выше. Коллектив прекрасный. Зарплата под конец – четыреста. Какие-то премии, чуть не каждый месяц. В месткоме уговаривают:
– Ну, напиши заявление.
– Какое заявление?
– На материальную помощь.
– Не буду.
– Пиши-пиши.
Пятьдесят рублей, семьдесят рублей плюс к основной. Как-то интересно было, хотелось жить. Такой добродушный народ. Чуть не женился там. Родители письма слали: «Когда домой? сколько будешь пропадать?» Всё такое. А надо было жениться, остаться... Квартиру предлагали. Парням выделяли охотнее. Одно условие: «Делай фиктивный брак!» Для меня это было очень странно – «фиктивный брак». И я свою очередь уступил. Мне в общежитии нравилось. Там ребята весёлые, компанейские. Умные ребята. Любят труд. Понимаешь? Девять лет с ними прожил. В то время у меня другие полушария «функциклировали», так думаю.
В России совсем-совсем другой народ... Открытый, добродушный.
Позавчера по Интернету отыскал родной Владивосток. Так далеко. Чуть не расплакался. Возвратиться бы.....
Театр – оттуда. Въелся он в меня!
Домой в Дагестан судьба вернула в восемьдесят пятом. Сразу же буквально, как в отдел культуры оформился, стал организовывать театральный кружок. Я знал своих учителей, даровитые люди, некоторые из них... Помню, как вели уроки, действительно могли бы прекрасно играть. Приехал: они постаревшие, с сердечными болезнями. Преподаватель истории с горечью: «Чуть бы пораньше». Сперва я декламировал со сцены рассказы. Затем куклу-ослика сделал. Смотрел, смотрел по телевизору Никулина в цирке. У него лошадка была. Я сделал ослика. Получилось гораздо интереснее. Ослик глазастый такой, забавно фыркал. На празднике Первой борозды устроили скачки. Я решил: пристроюсь в конец, побегу сзади, порадую народ.
Анекдот есть такой. Мужчина рассказывает приятелю: «Ходил вчера на ипподром. В толпе развязался шнурок, нагнулся поправить, кто-то положил на спину седло». – «И что?» – «Первым пришёл».
Здесь, конечно, было совсем не так. Не дали мне даже до трассы дойти, на скачки никто не смотрел. Обступили, облепили, будто пчёлы. Дети уставились на ослика, угощают его, заглядывают вниз: как ходит? Все желают сфотографироваться верхом. Две попытки сделал пробиться, не удалось. Пришлось костюм скидывать и спасаться бегством.
Мне сразу прозвище дали – Клоун.
А мечта о создании театра не отпускала.
У нас в горах всегда танцы красивые были, песни. Но чтобы вам выразительные монологи, сценки... Не принято. Ничего драматического. И хотелось привнести.
Театр – это-ж такая культура... Целый мир.
Бурная река – в кувшине!
Рай – на земле.
Репетировали то у меня дома, то в сарае. Реквизит?.. Жена бухтела: «Не знаю, куда от тебя вещи прятать?» Простыня ли, колготки, шарф, старый чемодан – всё уходило в театр. Поехал в город, в русский драмтеатр. У них там склад огромный: парики, грим, декорации, причиндалы. Всегда есть что-то списанное. На базаре таких вещей не бывает. Уговорил художников по свету: уступили прожектора, плёнки всякие – свет-тень делать, иллюминацию. Ну вот так с миру по ниточке... Глава района дал добро. Проникся: «Дело хорошее!» Клуба в селе нет, так мы договорились, что представления будут в зале администрации.
Начал с деревенских рассказов Шукшина. Объединил их... несколько сюжетов. Там герои схожие, ситуации. Они как бы из образа в образ переходили. Постановка на русском языке. Иначе никак! В районе шесть национальностей: жители соседних сёл друг друга не понимают, когда говорят на родном. Поэтому текст приводил к общему «знаменателю». Тут всё ясно. А вот... с «актёрским материалом», скажем так, тяжко было. Лицедействовать люди не привыкли... Понятия не имели: что такое интонация, тембр голоса, мимика... На Чехова пытался замахнуться... Нет. Бесполезно. Не осмыслить образы до конца – скрыта глубина. Не удаётся довести идею, зыбкую грань чувств до исполнителей. Приходилось учиться на этюдах... Один плюс: все поголовно стали читать. Сами поражались: «Вроде бы Чехова в школе проходили, а ощущение такое, словно знакомимся впервые».
Я продолжал искать близкий по духу материал, агитировать соратников. Театр – творчество коллективное. В одиночку можно только мечтать.
И вот однажды в библиотеке попалась на глаза книга Иссидора Штока «Божественная комедия» с весёлыми рисунками французского художника Жана Эффеляс, с подзаголовком: «подробная история сотворения мира, создания природы и человека, верного грехопадения, изгнания из рая и того, что из этого вышло». Пьеса в двух актах. Вообще-то она написана для кукол... Думаю, что если её самому перевести на местный материал? Не требуется большой фантазии, чтобы представить: жизнь на земле пошла именно отсюда, из Дагестана. И где, как не здесь, строили Вавилонскую башню люди, возомнившие себя богами? (Не зря аксакалы уверяют: если бы «понты» светились, в Дагестане стало бы светло без фонарей!) Где ещё живут на крохотном пятачке более тридцати национальностей, которые говорят на своих, непохожих языках? Где ещё отыщешь древние следы четырёх мировых религий сразу... Мне один старожил, по великому секрету, издали показал на высокогорном склоне остатки Ноева ковчега, причём с отметкой Российского морского регистра на борту.
Самое трудное было написать первую страницу пьесы, но я не отчаивался. Ведь даже Бог не смог создать всё за один присест. В первый день он сотворил лишь небо и землю.
Итак порешил Бог создать землю...
Ангелы по команде стали сбрасывать камни вниз. Накидали целые горы. Красиво получилось, хоть сверху смотреть, хоть снизу. Однако нет там ни кустика, ни травинки. Неприступные ледяные вершины, и по ним дикие туры носятся, как угорелые. Одно хорошо, летом комаров нет. Да вот напасть – зимой холодрыга...
Бог часть вершин раздробил, сдвинул вниз, разгладил. Ангелам дал указания, вручил проектно-сметную документацию, всякое такое, но к сроку они не успели с благоустройством. Бог постановил: пусть люди сами проложат шоссейные дороги, проведут газ, воду. А то – всё наготово! Хоть что-то они умеют делать самостоятельно или только воевать друг с другом? Организовали ангелы гвай, типа субботника: понасажали деревья, кустарники, устроили водопады, развели сады с абрикосами и черешней; загодя выпустили на душистые цветочные луга тучные стада спортивных коров, отары овец. Всё – на благо человека! Днём в этих местах намного теплее, ночью – прохлада. Спится хорошо. Рай Господь как раз и наметил сотворить здесь: на высоте тысячи метром над уровнем моря, с филиалами в Ахтынском районе, Хивском, Шамильском (одно время его будут именовать «Советским») Хунзахском, Левашинском районах. И чтобы рай был похож на рай, Бог оставил на видном месте рецепт бузы*. Не зря веруют, что алкоголь в умеренных дозах полезен. Не могут ошибаться миллионы мужчин!
А для туристов Бог распорядился наполнить Каспийское море, отсыпать золотым песком побережье. Чтобы гости могли, хотя бы на пляже, не париться в штанищах, а разгуливать в шортах, купаться и, разъехавшись по домам, прославлять солнечный Дагестан. Да ещё виноградников повелел развести видимо-невидимо. Дабы лучше слагались песни у Расула Гамзатова. Ну и чтоб свадьбы, дни рождения отличались от поминок. А один вредный падший ангел втихаря слепил плохиша с кляксой на лбу. Чтобы он виноградники те – под трактор, и – заново возрождать. Ну, чтоб людям на земле жилось веселее...
Не было тогда ни ночи, ни дня... Одни серые будни. Неба нет. Солнца нет. Создатель и ангелы лежали на мягких белых облаках, скучали и от нечего делать хабарничали. (Почему-то все забыли, что слово «хабар» – рассказ, молва, слух – пошло именно оттуда. Это уж потом аборигены всего мира перевели его на русский, английский, китайский, немецкий языки.)
Работа над пьесой заняла у меня цельное лето.
Подобрал несколько артистов. Все разные.
Айшат – ученица десятого класса. Она Еву играла. Такая стеснительная, до невозможности. Когда по сценарию они с Адамом уже ВСЁ... Там есть диалог: «Адам, ты идёшь на рыбалку?» – «Да». – «Поймай мне селёдочку».
Она бездумно произносила этот текст. Спрашиваю её:
– Ты понимаешь, что именно говоришь?
– Ну, «селёдочку».
– А зачем тебе селёдочка?
– Не знаю, здесь так написано.
– Речь идёт о том, что ты беременна, тебе захотелось солёненького.
Она вообще перестала эту фразу произносить. Чуть совершенно не замкнулась... Начали с ней со стихов из школьной программы, чтобы правильно могла читать. Постепенно страх преодолела. Втянулась. Понравилось. Расправила крылья! И однажды откровенно призналась:
– Ниям Алиевич, оказывается сцена – космический корабль!
Тимур. На год постарше её. Смышлёный такой. Адама играл. На волейбольной площадке его нашёл. Говорю:
– Приходи!
– А кто ещё будет?
Ему же интересно.
Учителя поначалу ревновали, что я детей на репетицию заманиваю, а потом когда заметили: дети стали другими, открытыми, приветливыми – успокоились. Некоторые даже сами записались.
Физрук Мизам Гаджиевич. Набожный человек, с такими строгими принципами... А ему нужно было играть падшего ангела. Для него придумали короткие панталоны, шарф оранжевый длинный, словно комета.
– Неужели выйду к людям в этом наряде?
Вышел.
Ещё согласились работники Дома детского творчества, врачи. Среди них один я культработник. Таланты выискивал по всему селу, уговаривал, приводил. Они не подозревали в себе артистических способностей. Случались, конечно, и добровольцы. Но с ними без толку работать. Они где-то что-то перед зеркалом намудрят себе. Всё время роль изображают. Просто хотят покрасоваться у всех на виду. Я много бывал с ребятами в походах, на соревнованиях. Там хорошо люди познаются. Смотришь, как они общаются друг с другом, шутят. Отмечаешь, у кого получается оригинально.
Самого Бога играл я. Он реже всех появляется на сцене, и это позволяет наблюдать за игрой всей труппы. Костюм для Творца сделал балахонистый, из золотистой парчи. Падшему ангелу – из синего велюра, немаркий. Ведь по сюжету он между небом и землёй. Трудно ему живётся, вечно в командировках. А правильному ангелу пошил воздушные пинетки из ваты и спецодежду с крылышками. Сочетание жёлтого, голубого с белым. Чисто белое у нас воспринимается не как внизу... Полностью белый – лишь саван. Когда Айшат назвала театр «Белая птица», я так и объяснил ей: белый цвет в горах – символ смерти.
В Махачкале профессиональный режиссёр заявила: «Вы эту пьесу поставить не сможете. Адам и Ева голые. Что будете делать? Да вас засмеют». Я всё продумал: нашёл для них байбак – такой плотный материал. Сначала Создатель как бы лепит «пионера». Из-под стола появляются руки, какие-то детали – идёт создание первого человека. Потом Господь вдыхает жизнь в плоть. Тело оживает. Ну, понятно, Адам совсем налегке, и в то же время не обнажённый. Условность. Дело совсем не в этом. Главное, что потом ему операцию сделали, ребро вынули. Из ребра состряпали Еву. Они влюбились. Стали едина плоть. И пошли на земле люди...
Мне показалось, к началу премьеры главные герои сами стали не равнодушны друг к другу. Во всяком случае, Тимур старался, как мог, не смотреть на Айшат, не замечать её, реплики отрывисто произносил в сторону... Она смущённо алела.
*
Представление назначили на пятницу. Через два часа после общего намаза в джума-мечети селяне стали подтягиваться к администрации. Занавеса в зале заседаний нет, поэтому весь реквизит мы расставили на сцене заранее. А для того, чтобы актёрам выходить, менять по ходу пьесы картины, условились выключать общий свет. Участники спектакля собралась в боковой комнатке и, кажется, не дышали. Через приоткрытую дверь шёл нарастающий гул. Зал набился битком, человек триста. Кто сидел-стоял, кто висел на подоконниках, на двери. Никто, что такое театр, не знает. Гвалт стоит. Нужно представление начинать, а публика не может утихомириться...
Мизам Гаджиевич сквозь зубы процедил:
– Сейчас оторву ножку стула, начну усмирять...
– Пора! Шум не замечайте и главное не смотрите в зал.
А сам боюсь: микрофонов нет. Мизансцены разные. Ведь иногда нужно, чтобы шёпот до последнего ряда слышен был. Стараясь занять свои мысли, я принялся осматривать у всех костюмы, поправлять головные уборы, причёски...
Тимур украдкой сунул в руку Айшат сложенную из тетрадной страницы белую птицу...
Всё. Пора. Я включил магнитофон. Из выносных динамиков полилась волшебная музыка, по моему сигналу погасили свет, я торжественно вышел на сцену, плавно поднял руки, свет включили, представление началось...
Зал затих.
– Акт первый! Не было ни ночи, ни дня... Серые сумерки. Неба нет. Солнца нет. Создатель и ангелы лежали на мягких белых облаках и скучали...
Пока я говорил, Айшат и Тимур на четвереньках, чтобы зрители не увидели, пробрались из боковой комнатки на сцену, спрятались под тканью.
– Пее-рвый а-аангел! – патетично, на распев воззвал я.
Мизам Гаджиевич явно нехотя, как-то бочком, вылез на сцену.
– И физкультурник туда же! – в зале радостно загудели, потом кто-то грозно шикнул, опять стало тихо.
– Расскажи-ка нам, любезный, что творится в нашей и соседних галактиках?
Я дважды на разные лады, настойчиво повторил вопрос. Мизам Гаджиевич, неприлично бледный, молчал по-мхатовски.
– Ле!!! Зачем выпустили немого?
Пришлось выкручиваться:
– Не знаешь что сказать? Это потому, что ни единой души, кроме нас, нет кругом. Откуда же быть новостям. А вот мы сейчас создадим человека.
Я тихонько обошёл Мизама Гаджиевича, боясь спугнуть его, навис над кучей ткани, точно хирург, и начал колдовать, делать руками пассы, тихонько невнятно бормотать себе под нос таблицу умножения... Из складок появилась рука, потом голова...
– Смотри, смотри, кукла глазами моргает!
В зале стало невыносимо душно, открыли настежь дверь, окна.
Когда Ева по сценарию должна была поцеловать Адама, чувствовалось по всему, спектакль достиг высшей точки напряжения. Кто-то, давясь от смеха, крикнул отцу Айшат на весь зал:
– Мирзабек, твоя дочь сама полезла целоваться с сыном Раджабова.
– Харам! Кто возьмёт такую замуж? Она опозорена навсегда! – змеёй шипела из первого ряда тётка Айшат.
Я видел: Мирзабек горделиво вскинулся, взгляд его иглой репейника уколол дочь; он зло хлопнул сиденьем и, опустив голову, стал пробираться к выходу. Я внутри дрожал: по адатам села девушка-горянка не смеет подойти к мужчине ближе, чем на три шага, посмотреть прямо в глаза. А поцеловать...
Но, ведь это театр!
Не знаю, чем бы всё кончилось, но тут раздались настойчивые голоса:
– Дайте посмотреть.
– Не мешайте!
– Не нравится – уходите!
Подбадривающих, заинтересованных горцев оказалось значительно больше.
В конце пьесы они одарили артистов дружелюбным смехом, возгласами и щедрыми аплодисментами. Односельчане горячо уверяли, что понравилось, однако какое-то беспокойство... червоточинка... остались у меня в душе.
На следующий день Айшат не пришла. Через школьную подругу узнали: отец ей на улицу показываться запретил. Впереди было лето, хотелось верить – к осени всё утихнет, забудется. А спустя месяц на годекане расхабарничались, что к Айшат приезжали свататься из соседнего аула. «Ударь дочь со всей силы папахой, если устоит на ногах, значит, пора выдавать замуж», – такова дагестанская народная мудрость, которой на протяжении столетий руководствуются отцы в горных селениях. Сейчас, когда Советская власть кончилась, старику, по слухам, обещали за Айшат ещё и богатый калым. Жених посватался из семьи почтенной, состоятельной.
А в сентябре, за два месяца до свадьбы, случилась беда...
Тётка Айшат чёрным вороном, переваливаясь с боку на бок, ходила по людям от одной сакли к другой, поджидала женщин у родника, каркала вслед:
– Забрюхатила потаскуха. От сына Раджабова. Скрыла от матери. Не углядел за ней Мирзабек. Вай, всему нашему роду горе!
Старики на годекане живо обсуждали происшествие. Сначала между собой. Затем послали за старым Мирзабеком, призвали к ответу. Для порядку. Хотя решение есть готовое. Веками, из поколения в поколение, горцы неукоснительно исполняли адаты. Потому и сохранились в этом изменчивом кипучем мире. Законы гор требовали: виновным – смерть!
И тётка Айшат не унималась, натравливала:
– Дочь опозорила тухум... Надо отомстить. Паршивца убей или её. Смерть!
Старик, опершись на посох, стоял, ожидая приговор аксакалов. За всех сказал самый почтенный:
– Мирзабек, убить Тимура, – значит развязать кровную месть. Его и так накажет Аллах. Смой позор со своих седин, со всего аула. Убей дочь!
***
Айшат сидела запертая в тёмном пыльном чулане...
Свет едва пробивался через крохотную щелку плотно закрытых ставней. «Совсем как человеческая жизнь, – грустно думала она. – Лучик света, стиснутый двумя чёрными бесконечностями». Старалась заснуть. Не могла. Чувствовала: один раз к двери подкралась мать, долго стояла, также крадучись ушла. Временами Айшат гладила свой живот, пытаясь угадать новую жизнь, и тогда счастливая улыбка пробегала по её лицу. Потревожив налитую грудь, она достала бумажную птицу, приложила к сухим губам.
Айшат понимала, что её ждёт, но ни о чём не жалела. Любила, как прежде.
Папу и маму просила в мыслях прощения и почему-то была уверена, что ещё увидится с ними... там... И они уже не расстанутся никогда.
Стемнело. Она слышала: вернулся отец. Отбивая на каждом шагу коваными сапогами отрывистый бой, он подошёл к чулану, долго... нестерпимо долго гремел стальной цепью, замкнутой висячим замком.
Айшат укрыла на груди белую птицу.
– В горы пойдём, дочка, собирайся.
Дада* вывел из сарая ишака, накинул грязную попону.
Луна поднялась над саклей.
Круглая, яркая, жёлтая, словно овечья брынза. Айшат смотрела на неё с интересом, будто видела впервые... За спиной раздались быстрые шаги. Рот крепко зажала мозолистая рука отца. Сверкнул кинжал...
Последнее, что Айшат увидела, была красивая белая птица.
Она тихо летела к луне, с каждым взмахом делаясь всё меньше, меньше, пока не растворилась совсем.
***
Эпилог
Свои попытки создать театр я на этом прекратил.
А лет через десять в Каякентском районе создали. И назвали... Почти, как мечтала Айшат: театр «Синяя птица».
Удачи и высокого полёта райской птице счастья.
горный район Дагестана, 30.12.2010 год
Словарь:
Ворч Iами! (авар. к мужчине) – Здравствуй! Доброе утро!
буза – национальный божественный спиртной напиток;
джума-мечеть – соборная мечеть для коллективной молитвы, совершаемой всей мусульманской общиной в полдень пятницы;
дада (авар.) – папа;
*
Лезгинка
Гимн
Чтоб лезгинку плясал
На парче седла.
Чтобы к звездам взлетал
На спине орла...
Расул Гамзатов
Горцы говорят, что песня и танец – душа народа.
Былинный Дагестан. Здесь музыка во всём: в рокоте волн Каспия, в журчанье хрустального родника, в цокоте копыт горячего скакуна. Даже эхо снеговых вершин и туманы ущелий поют гимны прекрасной родной стороне.
Для меня Дагестан – неразрывная цепочка символов: папаха, посох, кинжал, урбеч, гвай, зурна, Расул Гамзатов, лезгинка...
Да, лезгинка.
Не зря эта музыка чётким ритмом, молнией движений привлекала к себе внимание композиторов: Глинка в опере «Руслан и Людмила», Рубинштейн в «Демоне» не смогли обойтись без бурной, полной стихийной силы, страсти феерии.
Белый свет богат самобытными культурами, но танцев-символов, танцев знаковых – на пальцах двух рук на планете пересчитать. По танцу, почти безошибочно, можно определить нравы, устремления народа. Лезгинка – такая же визитная карточка Северного Кавказа, как яблочко и калинка – у русских, канкан и летка-енка – у европейцев, цыганочка – у вечнокочевого бесшабашного люда.
О лезгинке мне поведал Демир Шерифалиев из Ахтынского района – лезгин по национальности. А как иначе, ведь сказ-то о лезгинке:
– Это древнейший ритуальный обряд гордого, свободолюбивого Кавказа. Танец – отголосок языческих верований, воспевающих образ орла, который охотится на лань. Орёл по-лезгински лекь. Где летают орлы – волкам делать нечего.
Что же такое лезгинка?
Лезгинка – преимущественно мужской танец с кинжалами. Невозможно представить, чтобы лезгинку танцевали одни девушки, в свою очередь, танец без их участия – обычное дело.
Лезгинка – своеобразный танец-соревнование между танцорами – быстрый, темпераментный, требующий большой силы, ловкости, неутомимости от юноши и плавности, изящества от девушки.
Лезгинка не отнимает силы, а придает их, умножает... Это положительный заряд огромной мощности. Духовная настройка перед тяжёлой охотой, кровавой битвой, настолько сильна в ней энергетика.
Лезгинка – не просто прыжки под музыку. Это выброс настроения, состояния души посредством слаженных движений тела...
Лезгинка – бокал хмельной бузы, после которого можно смело дуть в трубку ГАИ.
Лезгинка – гремучая смесь. В ней смех и слёзы, радость и страдания, настоящая любовь и лютая ненависть, крепкая дружба и непримиримая вражда.
Лезгинка бывает разной. Есть аварская, чеченская, грузинская... но суть одна: для тех, кто впускает танец в свою жизнь, он становится Вселенной, движущей силой, не позволяющей ни на секунду остановиться... Окрашивает мир вокруг в неописуемо яркие волшебные краски.
Родиной лезгинки по праву считается Лезгистан, где впервые и появилось название удивительного, столь почитаемого на Кавказе танца, а дагестанская лезгинка, в свою очередь, самая зрелищная и интересная. Имя собственное танец получил во время нашествия войск Арабского Халифата. Арабы горцев называли лезгами или леками. Что в переводе означает горные бандиты. Это были бесстрашные воины, которые мечом завоёвывали свободу и независимость.
Ратные победы лезги отмечали ритуальным танцем: по краям долины разводили огонь и в центре – главный костёр. Вокруг располагались главные воины, отличившиеся на охоте или в бою.
В те далёкие стародавние века народы Кавказа свято чтили традиции, соблюдали обычаи предков. Одним из таких обычаев было особое отношение к даме. Женщина, будь то мать, жена, дочь или сестра, воспринималась как хранительница домашнего очага. Более трепетного, ревностного отношения к слабой половине, чем на Кавказе, не встретишь нигде. Оскорбление женщины – оскорбление всего тухума. Позор можно было смыть только кровью. Суровые законы гор не позволяли юным горянкам появляться на улице одним и разговаривать с чужими мужчинами. Молодая девушка выходила из дома только в сопровождении отца или брата. Постороннему мужчине нельзя было подойти или заговорить с ней без согласия родственников. По многовековым кавказским традициям, где целомудренность и уважение юноши к девушке сохраняются до сих пор, считалось неприличным выражать свои чувства, говорить о них публично. Поэтому симпатии молодые выражали в танце.
Главным праздником, на который собирались люди разных народов, зачастую враждующих между собой, была свадьба. Легенда, дошедшая до наших дней, гласит: на одной из таких свадеб молодого джигита сразила неописуемой красоты девушка в окружении братьев. Она была похожа на лебедь, охраняемую соколами. Сердце юноши вырвалось из груди и полетело к ней. Вспыхнула искромётная музыка. Джигит отчаянно сорвался с места в зажигательном танце. Поднявшись на носки, горделиво раскинув руки-крылья, он плавно описывал круги, то преклонял колено, то вскакивал вновь, будто собираясь взлететь. Все чувства свои, свою любовь джигит явил в безумном вихре.
Так родился этот благородный танец.
Позднее лезгинку стали танцевать парой. Юноша и девушка держатся на некотором расстоянии друг от друга. Они двигаются по кругу, выполняя сложные линии того или иного рисунка. Взгляд юноши горящий. Весь танец он старается заглянуть девушке в глаза. Девушка же не смеет поднять взор, оценивая храбреца исподволь. Движения её выражают неприступность. Словно белая лебедь плывёт горянка по кругу, изящно изгибая стан и плавно ведя рукой. Джигит – то покорно вслед за ней, то стремительным броском преграждая путь. Ритм становится все более экспрессивным, огнём сверкают глаза. Воздух разорван криком: Оп-пIа! Оп-пIа! ХIорс! Волчком вьётся парень возле девушки: Орс-тох! Ас-са! В танце происходит своего рода игра: девушка убегает, парень устремляется за ней, однако она своевольна, ему приходится загонять её в свой рисунок; юноша старается удержать волнительное видение, но при этом ни в коем случае не смеет коснуться. За это – смерть.
...Друг друга взглядом лишь касаясь,
Их танец в музыке парит,
Дуэт, в поэму превращаясь,
Как славный диалог звучит...
Сейчас иные времена. Теперь лезгинка по праву считается танцем дружбы, любви и счастья. Если юноша приглянулся девушке, она послушно плывёт впереди, завлекая его за собой. Заканчивается танец обоюдным поклоном друг другу. После проводов партнерши танцор темпераментно, под задорные крики кунаков, исполняет ликующий аккорд победы...
Мягкой девичьей грациозностью, скоростными, заряжающими мужскими ритмами лезгинка завораживает и одновременно заводит танцующих и наблюдающих. Зритель готов сорваться с места и пуститься в пляс!
Танцевать в Дагестане умеют и любят!
Ни один праздник не обходится без лезгинки. Стремительный, огневой, крылатый танец дагестанцев – истинно народный. И плох тот горец, который не умеет отплясывать. Интересно, что лезгинку танцуют везде. Для аккомпанемента не нужно много инструментов. Порой обходятся простыми хлопками рук, задавая ритм, лишь бы настроение било через край...
Однажды, по дороге из Ахты в Дербент, радиоволна окатила нас неуёмным ритмом лезгинки. Абдула резко притормозил на краю ночной обочины и под светом фар вместе с Мугутдином, Рамисом, Магарамом пустился в припляс.
Интерес. Восторг! Зависть... Обожгли!..
«Так они... самые интересные коленца... без меня!.. сбацают», – кровь в жилах закипела, и с ликующим криком:
– Хочу то-ооже! – прищёлкивая пальцами, я закрутился в диком заразительном танце. – Ас-са! Ас-са!!!
Джигиты, если увидите нас танцующими лезгинку на дороге, не проезжайте мимо.
Присоединяйтесь!
Ахтынский район, трасса в ночь на двадцать первое июня 2010 года
Заговор
Хабар Керимхана
Камень катится с горы.
Дагестанская пословица
К сумраку глаза постепенно привыкали...
Зухре-эме сидела на зелёной атласной подушке и скрипучим голосом читала Коран. Я стоял перед ней на коленях... едва держался... Голова раскалывалась от боли. Ни встать, ни пошевелиться... Хотелось безвольно повалиться на глинобитный пол, ничего не видеть, не слышать, но я терпел... Терпел и сквозь боль слушал. Я ни слова не понимал по-арабски, догадывался – она читает суру Аят уль-Курси.
Самую сильную суру Корана:
Бисмилляхи-р-рахмани р-рахим.
Аллаху ля иляха илля хваль-хайуль-каййyум.
Ляа та´хузуху синатyн валяа наум
Ляху маа фиссамаауяати ва маа филь ардз...
Непроизвольно у меня началась судорожная зевота, потекли слёзы... Я чувствовал: из головы уходит мёртвый холод... Приходит тепло... тепло... тепло... По углам в полумраке качались тени. Сознание заволакивал сладкий добрый туман...
***
Наш родовой аул – высокогорный Кара-кюре.
Дах* почти никогда не рассказывал о себе, но я и так знал: на первом месте у него – родители, на втором – братья-сёстры, на третьем – почтенный род, аул. Хорошим собеседником отца трудно назвать. До хабаров – не охоч. Будто горная река в долине: полноводная, уверенная, молчаливая. Для себя отец места даже в мыслях не оставил – полностью растворился в тухуме. Так испокон веков поступали все достойные горцы.
Отец родился в тридцатом, поэтому ни на какую войну по возрасту не попал. Служил в армии три года восемь месяцев уже в мирное время. Ближайший к нашему Кара-кюре призывной пункт располагался в Кусаре, на территории Азербайджана. Добирались туда пешком, горными тропами. На станции новобранцев грузили в товарняк, как всех служивых тогда, и – вперёд.
Командир сразу приметил его на перроне: джигит здоровый, трапеция два метра.
– Будешь в вагоне старшим. Фамилию запиши!
Отец стушевался: он даже расписаться толком не умел. На счастье в вагоне оказался односельчанин, тоже лезгин, он и черканул за отца. Служить они с земляком попали в одну часть. Повезло. Куда без толмача? Отец ещё до призыва положил глаз на мою мать, она не возражала, писала ему в адрес воинской части аккуратные письма на русском. А он и прочитать не мог. «Земляк, выручай!» Тот читал отцу вслух, затем под диктовку, непонятными, неарабскими знаками чужого алфавита, выводил ответ. Приходилось часто делать перекуры, вертаться взад, перечитывать, что-то вычёркивать... Ежели помарок набиралось много, вырывали чистый лист из тетрадки. Несколько писем дома сохранились... Отец вспоминал:
– Каждый слов с трудом нашёл.
Беря во внимание исключительную замкнутость отца, я могу-уу себе представить то отчаянное волнение, которое испытывал он, обращаясь через переводчика к далёкой юной горянке восторженными эпитетами: «манящий луч солнца», «моя восточная звезда», «трепетная лань». Земляку, видно, роль писаря быстро наскучила, решил подхохмить. Внимательно слушая отца, он кивал, а текст сочинял свой, что в голову взбредёт... И когда в далёком ауле моя мать, истомившись ожиданием, распечатала конверт с воинским штемпелем, к великому ужасу своему, негодованию яростному, узнала, что любимому она «является исключительно в страшных снах в образе упрямой козы»... Дальше-хуже: «...ты для меня не годишься, твой род ниже моего, я нашёл девушку красивей!» Письма от наречённой в адрес полевой почты приходить перестали. Только спустя год отец, получив весточку из дома, совершенно случайно от другого бойца узнал о злой шутке. Он земляка – на дыбу... Тот сознался, заодно взяв на себя и все остальные грехи мира...
Когда человеку близкому наносили обиду, гнев отца краёв не замечал...
После досадной истории с любовной перепиской он ночами стал зубрить русскую азбуку. Стремление поддерживать неразрывную связь с родом было таким могучим, что безграмотность не могла стать неодолимой преградой. Дотянуться до матери, до сестёр, до любимой девушки, коснуться, если не рукой, хоть словом...
До младшего брата!
Младший братишка Алимагомед – единственный из шести оставшийся в живых.
Трое старших не вернулись с фронта. Погибли. Двое – умерли во время войны от голода, болезней. Алимагомед для отца был ближе, дороже, чем сёстры и, наверное, даже мать. «Брат – это крыло» – говорят на Востоке. Мужское, до боли своё, кровное... Казалось, он заменит... восполнит потерю братьев собой. Алимагомед в классе прилежно учился, заслужил серебряную медаль. Математика, физика вообще – на отлично. Семья гордилась им! А он в ответ, пока отец топтал кирзачи в армии, не получив дозволения у старшего в роду мужчины, самовольно укатил в Свердловск, поступать в горный институт на инженера. Ну, ладно, допустим, уехал... Уехал и уехал. Невесту присмотре-е-ел! (Сам с троюродной сестрой помолвлен с детства.) Отец, разумеется, отругал его по межгороду на лезгинском, как следует – имел право. И с тех пор пропал наш Али-ими*.
Похоже, оженили его там... На ру-у-усской!!!
За столько лет ни разу не навестил родной аул, не проведал мать, сестёр, могилы предков, зияраты шейхов. Ни единой весточки брату не прислал! Сколько было тоски, горечи в словах отца, который во время войны, когда холодно, голодно, Алимагомеда еле выходил:
– На головэ бэлый чэрви кищэл... Чэрви, живой чэрви! нажом в ранэ кавырал, чистыл.
Дико было сознавать, что родному дяде безразлична священная для горца связь с тухумом. Мы долго не имели о нём никакой информации. До-оолго... Когда был совсем мальцом, конечно, я не особо придавал значения, но с годами думал об этом чаще и чаще: «У меня есть родной “ими”. Может, живут где-то на планете сродные братья, сёстры...» По наивности думалось, что все в подлунном мире свято, трепетно относятся к своему роду, лишь мой дядя – другой. Непонятный, нелюдимый... Но раз я наткнулся в книге на историю про чужие адаты, которые царили за морями, за долами – в сказочной средневековой Европе – и точку зрения пришлось изменить…
Жил-был Хлодвиг Меровинг – король рипуарских франков.
В один скоромный день этот Хлодвиг, ни с того ни с сего, объявил войну своему родичу Рагнахару. Он подкупил его приближённых. Массивные золотые браслеты – цена измены. Предатели, как было условлено, выдали супостату вождя связанным.
– Ты унизил наш королевский род, позволив себя связать! – притворно возмутился коварный Хлодвиг и ударом меча отрубил Рагнахару голову.
Хлодвиг и дальше не церемонился, истребив всех родственников, стоявших во главе соседних племён. Их владения перешли к Хлодвигу, богатства стекались в казну. Земли убитых он раздавал сподвижникам. За это они становились преданными слугами. С помощью знатных людей и могущественной дружины Хлодвиг отнимал у простых франков их древние свободы, а у народного собрания – права. Все трепетали перед именем Хлодвига, единоличного властителя франков. Власть его простиралась почти на всю Галлию.
Когда с родственниками было покончено, деспот принародно разрыдался:
– Горе мне, я остался совсем один в чужом враждебном мире. Если б только мог исправить нелепую ошибку... Покажись, мой милый сородич, – брошусь в твои объятья... Отдам полцарства...
Народ на площади был растроган до слёз...
Вассалы жалели раскаявшегося правителя. Люди тихонько перешёптывались, в надежде, что, добро, как в сказке, победит зло... И свершилось чудо! В тишине прозвучал одинокий ломкий голос:
– Господин, дозвольте, – из свиты вышел прекрасный юноша, – я Ваш племянник!
Радостный Хлодвиг жарко обнял его… и подло вонзил кинжал в самое сердце.
Вот теперь точно – весь многочисленный древний род уничтожен. Оказывается, лицемер и не думал горевать... Хлодвиг просто желал выяснить: не откликнется ли на его причитания живая душа. Не дай бог, проморгали кого-нибудь в спешке...
У нас в горах адаты другие: «Дерево держат корни, человека держит родня».
– Алимагамэд нада найти!
Слово отца – закон.
***
В ауле поговаривали: наша тётка Зухра – сестра отца, настоящая колдунья. К старости она полностью ослепла, но при этом считалось: «Зухре-эме* не видит земной мир, зато потусторонний – насквозь!» Она умела предсказывать, заглядывая в будущее, могла исцелять. Я не очень-то верил в эти байки... ёрничал, пока самому не потребовалась помощь. Болезнь подкралась тихо, как змея... Никаких травм на тренировках, особых, не получал, ни чем серьёзным в детстве не болел. Внезапно в десятом классе, ближе к весне, почувствовал недомогание: часто стала болеть голова, словно кто сжимал её металлическим обручем; появилась вялость в ногах, во всём теле... Меня уже не манило выходить во двор, забираться, как раньше, на самую вершину одинокого старого тополя на краю села, лазить до изнеможения по отрогам гор, купаться в лавинном водопаде. Состояние было такое, точно меня хорошенько отдубасили... Мать выпытывала: что с тобой? что случилось? где болит? Отец озабоченно хмурился.
Вот тогда и потащили меня к тётке...
Серая покосившаяся хижина её прилепилась на самом краю пропасти, в дальнем конце аула... Эту неприметную глинобитную саклю я знал с детства. Как не знать! У входа, над головой висел пучок сушёных колючек от сглаза. В сарае, в жилой комнате, пахло всем сразу: и терпким ковылём, и ароматной мятой, и прополисом. В маленьком медном горшочке на алых углях вечно клокотало какое-то зелье. Каждый раз, когда я прикасался к металлической ручке двери, меня шибало током, хотя электричества в сакле не было.
Оп!-пп!!! Вот и сейчас...
Зухре-эме завела меня в заднюю полутёмную каморку, тяжело опустилась на зелёную расшитую подушку, велела прикрыть за собой дверь и встать на колени. В детстве так хотелось побывать в этой таинственной комнате, но входить сюда строго запрещалось. На стене, за спиной у тётки, висел старинный ковёр ручной работы, на низеньком столике огромная морская раковина, Коран в древнем кожаном переплёте, гладкий булыжник, гранёная бутылка с жидкостью, спички... На тётке было тёмно-синее платье до пят, на голове толстый шерстяной платок. Она долго шептала неразборчивое, затем, пошарив в воздухе, коснулась сухонькой рукой моего лба и, делая паузы, негромко заговорила:
– Ты должен... умирать давно. У тебя девять сглаз... Тебе девушки... сделали порчу. Они влюблялись, каждая ворожила, чтоб ты к ней был привязан. Но это противоположное, потому живой.
Мерно покачиваясь взад-вперёд, она стала по-арабски читать Коран. После каждой строчки тётка Зухра зажигала спичку и, не дав ей сгореть полностью, кидала огарок в баночку с водой.
...Ман заллазии яшфау ´индаху илля-а би-изних
Йа´лямy маа байна айдийхим вамаа хальфахум
Время от времени она плевала то на пол, то мне... в лицо!..
И на лезгинском приговаривала:
– Пусть тяжесть уйдёт в землю! Чтобы всё отрицательное сгорело, вернулось полезное. Пусть придёт в твою душу лёгкость!
Валяйyхийтууна бишяй им мин ´ильмихии илляа би маа шааааа.
Васи´я кyрсиййyху-с-самааваати валь ард
Валяя удухуу хифзухумяа ва хваль´алиййyльазийм.
У меня началась зевота, потекли слёзы... Я чувствовал: из головы выползает чёрный холод, приходит ласковое тепло. Сознание заволакивал сладкий лиловый туман... Я не понимал: сколько времени прошло, много ли? мало?.. Как долго здесь?.. Стылая тягота растворялась у меня в висках, на затылке, освобождая...
Становилось легче...
Тётка закончила читать. Протянула мне банку с водой, в которой плавали огарки спичек:
– Пей!
Вода на вкус обычная – ни горькая, ни сладкая. Остатком она обрызгала мне лицо, голову, одежду.
– Иди, позови мать.
Нетвёрдо ступая, я вышел из колдовской каморки. Мать сидела в комнате на краешке стула, тревожно поднялась навстречу:
– Ну, что, сынок?
– Не волнуйся, мам. Всё хорошо. Тебя тётя зовёт.
Мать ушла, оставив дверь приоткрытой. И получилось... я слышал всё:
– Керимхан сумеет теперь сам лечить сглаз. Почувствовала сильное тепло... В его руках много лекарства. Алимагомеду навели порчу, потому забыл дорогу в родной аул. Видела: Керимхан поедет к нему, вылечит. Я научу...
Вот как... Оказывается, Али-ими не по своей воле утратил память – ему... порчу сделали. Не такую, чтобы сгинул… Навечно, чтоб присох к чужбине, начисто стёр из памяти родительский дом. Выходит, такие заговоры бывают сильные. У каждого – незримая оболочка вокруг. Человек может заболеть, если кто-нибудь проникнет сквозь неё. Я узнаю: как очистить. Тётя меня научит...
Ключ сильнее замка!
К началу девяностого года я уже приторговывал фруктами, деньги чуть тоже имел, экономическое положение появилось, достаток.
И тут отец опять за своё:
– Алимагамэд нада найти!
Я пообещал:
– Найду.
Подключил тогдашний КГБ, дядьку объявили во всесоюзный розыск. Через полгода приходит бумага официальная: «проживает в Краснокаменске Читинской области, доктор технических наук». А следом – письмо от дяди: «Я что преступник, разыскиваете меня через милицию? Позорите».
Как там у Расула*:
Не знал я, не ведал, но понял с годами,
Уже с побелевшей совсем головой,
О чем от скалы оторвавшийся камень
Так стонет и плачет
Как будто живой.
Теперь и я знаю, о чём стонет этот «камень»…
Город Краснокаменск был раньше закрытым, секретным. Но при Горбачёве пошли изменения: объявили, что у нас от американцев никаких секретов, и всё открыли, показали. Город сделался обычным.
– Надо ехать! – не унимался отец.
– Слушаю и повинуюсь!
Ночью мне снится сон: улицу вижу, дом; путь нам преграждают плохие люди, отвожу их рукой, заходим в квартиру дяди.
На утро сообщаю родителям:
– Сон был. Вроде без особых проблем доберёмся в Читу завтра-послезавтра.
Собираемся с отцом, спускаемся из аула на трассу. Шесть утра. В сентябре ранним утром свежо... Мимо на «Волге» – знакомый Ахтынский Первый секретарь. Подвозит нас до Махачкалы, в аэропорт. И тут, словно подстроено, – бывает же – самолёт в Москву. В Москве – Внуково. Дальше в Читу самолёт – на следующий день утром. Мы с отцом по залу туда-сюда: не знаем, что делать! Народищу всякого... сесть негде. Отец в папахе, усы горячими щипцами закручены, бараньим жиром намазаны, такой бравый джигит. Ему в ту пору лет под семьдесят было.
Советуюсь с ним:
– Что будем делать?
– Нэ знаю.
И тут подходит к нам один:
– Могу жильё на ночь устроить, рядом.
Цену заломил, но мы согласились. Хватаю баулы – два тяжеленных чемодана, полные подарков: гранаты, яблоки нового урожая, национальные носки ручной вязки, домашнее вино – тащу, как ишак, следом за мужиком. Он к дачному посёлку свернул. Идём, идём... С километр, наверно: вдоль зарослей высокого чёрного кустарника; узкими, еле приметными мосточками, шлёпающими, хлюпающими по лужам; краем ухалызаной вязкой дороги... Отец-то в хромовых сапогах, а я в лакированных туфлях, в белых носочках. Устали. Холодно. Двенадцать ночи. Хоть бы успеть поспать! Чувствую: не туда ведёт нас... Переглядываемся с отцом. Мы для местных бичей нацмены, богатые хачики, басурмане... Кто его знает?
– Слушай, ты обещал рядом. Куда ведёшь?
– Недалеко осталось.
И тут я по-московски:
– Ё... – мать!.. Предупреждать надо, что так далеко.
– Подходим.
Ну, ладно. Вроде поворачивать поздно...
Километра два отмотали с этими чемоданами, не меньше. «Жильё» – неказистый дощатый домик. Заходим... Парень показал нам комнатушку. С дороги быстро сморило, я закимарил. Через сон слышу голоса... Туда-сюда... Что-то не то. Я парень городской, в Махачкале учился, понимаю... У отца нож в сапоге, с костяной ручкой из рога, ухватистый такой. У меня ничего. Полчаса прошло – кипиш сильней... Уже не до сна. Отец сел на кровати:
– Нэхарошый мэста.
– Знаю.
Что делать? Уснуть боязно, врасплох застанут. Мы с отцом придвинули к двери стол на случай, если толкнут, хара-ура... шум-гам будет. Страховку сделал, теперь прилёг поверх одеяла:
– У Вас нож что-нибудь есть?
– Эсть.
– Отдайте мне.
Положил под руку.
На часах – четыре. Шум усиливался. Я один момент не стерпел, стол оттолкнул – дверь настежь!.. Сам особо не боюсь. Резкий свет – в глаза, на веранде за столом пять-шесть барыг в сизом папиросном дыму, водяру лакают. Увидели меня, замерли. Ханыги, сразу видно, нехорошие люди.
Я зло – хозяину:
– Вы, что, б..! Почему спать не даёте?
Наехал на них. Не дай бог встретиться с дружными волками. Но эти нет... «Ап-ап» – воздух глотают. Не ожидали! Подхожу вплотную. Уставились на меня.
– Вы спать дадите, нет? – сам закипаю, мышцы напряглись – я в хорошей спортивной форме.
Хозяин, оправдываясь:
– Извини, у меня гости.
Обратно иду к себе, придвигаю стол, ложусь, нащупываю нож. Вдруг тихохонько дверь толкнули – стол заёрзал! Резко вскакиваю:
– Чё случилось?
– Да, не бойся! – хозяин голову в щель суёт, дружки сзади напирают.
Взглядом со мной пересёкся, зрачки расширились… Стопорнулся. Назад сдал.
За окном начинало сереть.
Кодла убралась. Мы буквально чуть дреманули:
– Ни копейки урусу не заплачу. Не дали спать...
Отец хмуро:
– Заплати. Харам нам нэ нада.
– Нет!
Потащились назад в аэропорт. И – до Читы. А из Читы в Краснокаменск на кукурузнике. В город – на автобусе... У них местами снег. Городишко странный: улиц нет, одни номера. Нам нужен «Краснокаменск – 404».
Едем по центру, меня какое-то чувство подталкивает... Прошу водителя:
– Остановите, пожалуйста.
Выходим. Прохожего спрашиваю:
– Где 404?
– Вон тот! – показывает на девятиэтажку.
Рядом почти. Заходим в подъезд, поднимаемся лифтом на третий этаж. Напротив дверь с табличкой: «Исмаилов». Я отцу объявляю:
– Здесь проживает Ваш младший братец.
Отец не видел его больше сорока лет, я – только на пожелтевшей крохотной фотографии. Теперь нажимаю звонок, открывает девушка. Я как увидел, похожа на мою сестру. Глаза родные, огненно-карие. Волосы только русые. Бывает же!
– Салам алейкум!
– Здравствуйте.
– Это квартира Исмаилов?
– Да, вы кто будете?
– Я Исмаилов Керимхан.
А её отца – Алимагомед Керимханович. Она сразу догадалась.
– Проходите... Проходите на кухню! Сейчас позвоню папе.
Времени часа три, рабочий день.
Мы с отцом теперь заходим. Чемоданы затаскиваю. У них четырёхкомнатная секция. Отец здоровый мужик: не привык кухни-мухни... Не развернуться! Руку поднял – задел люстру, плечом чуть холодильник не опрокинул...
Я смеюсь:
– Прошу прощения... Горные мужики привыкли к простору.
– Да, конечно, извините, извините. Лучше – в гостиную.
Стали знакомиться: что да как. Звать Оля, учится в Москве – институт кибернетики. Есть сестра – постарше, замужем за военным. Мать – Аня Владимировна.
Оля позвонила: с работы примчались мать, отец.
Дядя прямо с порога, напряжённый, – к отцу. Глядит чужими глазами. Минуты три... Долго мне показалось. Я тоже так стою. Теперь они сели и снова давай молчать.
Я не утерпел:
– Дядя Алик, я Ваш племянник, Керимхан. Это – Ваш старший брат... Одного отца-матери. Мать бывает же?
Так продолжаем, сидим. Отец молчит, Алимагомед молчит. Принесли кушать. Я пытаюсь сгладить – ушлый же торгаш, нет-нет. Дипломатично, туда-сюда:
– Мы Вас приехали, мы Вас нашли.
Водки бутылочку поставили. Они налили себе. Дёрнули, расслабились слегка. Я, естественно, при отце никогда за рюмку не брался. Пошла разборка. Жена, дочь не участвуют. Отец у меня плохо знает русский, неграмотно разговаривает. Пришлось мне:
– Что случилось, Али-ими? Почему не пишите, зачем не общаемся. Вы родной дядя. Ваши дочери – мои сёстры. Родители сколько писем писали вначале, тыщи – от Вас ни ответа, ни привета. В чём дело?
– Все послания храню, – открывает антресоли, наверху кучами лежат. – Но мой старший брат меня обидел.
Отец встрепенулся:
– Обидэл? – дах, когда плохое, всё понимает.
Я опять подключаюсь:
– Не имею права, конечно, соваться, вы оба старше меня... Это я подал в розыск. Извините. По просьбе отца, он хотел Вас найти. Сорок лет не виделись, Вы самый младший... Три брата погибли в войне, двое в детстве.
Короче туды-сюды.
– Понимаешь, Керимхан, я после школы поехал в Свердловск, поступил... Встретил прекрасную девушку – дорогого мне человека... Полюбил. Сильно. Ты молодой, поймёшь... Звоню старшему брату поделиться радостью, а он одно твердит: «Харам!» Ещё я обижен... когда мать умерла, не сообщили.
Отец стал объяснять:
– Сынок, баде* старый плахой стал. Я чабановал, ти знаищ. Кагда прыэхал, мат умэр. Тэлэфон в ауле нэт: как сабщу. Куда?
Я перевожу. Дядя горячо:
– Жена твоя грамотная!
Мать моя – член партии, работала заведующей библиотекой.
– ...она что не могла сообщить?
Отец не сдаётся:
– Пачаму дамой глаз нэ кажет. Думал, камэн с гары – гара рухнэт. Нэт! Разве сам нэ знал, мать старый, балной. Ждёт. Для матэри хоть йшницу на ладони изжар, – отец многозначительно поднял вверх рубцеватый палец, – в долгу будищ!
Я делаю этот контро-ход. Дядя молчит. Сказать нечего. Он-то не знает, что ему порчу навели... Голова, разум при этом отключаются. Ведь ежели по уму, да по нашим горским традициям, так именно младший сын должен остаться с родителями, обеспечить их старость.
Поставили вторую бутылочку. Выпили по три рюмки. Я сам думаю: как же мне незаметно начать колдовать?.. Всё не с руки.
Теперь третий день у них гостим. Слышу: гул за окном, машины туда-сюда. Дядя – профессор большой.
– Оля, что у вас такое?
– Сегодня у родителей серебряная свадьба. Сейчас все – в ЗАГс, потом банкет.
Отец дёргает:
– Что здэс?..
– День свадьбы... – как объяснить, что она «серебряная», я не знал, у нас не бывает.
Приезжаем в ЗАГс. Там ора-ура, шампанское, шум-гам. И тут деловая женщина, которая командует, протягивает отцу перьевую ручку.
– Подпишите, пожалуйста.
Отец недоумённо головой крутит, отмахивается, вижу – сбежать хочет. Я его за фалды пиджака:
– Отец, стойте. Так нельзя здесь. Надо Вам поставить подпись.
– Пачаму?!
– Вы тогда не одобрили, когда он женился на русской. Разженить нельзя. Во время Вашего прибытия они хотят законно оформить. Вы должны подтвердить, что не против его свадьбы, которая прошла двадцать пять лет назад. Чётки не спасут, жена рая не лишит.
Мой дах погрустнел. Видно, не рад, что влип.
– Вы старший в роду. Видите, сколько людей Вас ждут...
Отец с неприязнью берёт перо, под добродушно-весёлыми взглядами гостей наклоняется в три погибели над бланком и недовольно ставит корявую подпись. Меня тоже попросили подписать свидетельство. Я – с удовольствием: «Одобряем от имени Дагестана!»
Жена дядина мне понравилась. У неё не особо здоровье, иногда болеет, но она домашняя, за мужем смотрит, такая. А дочь... Мы с ней много беседовали. Она на меня смотрела во все глаза... Родная кровь. Бывает же. Решил попробовать ворожить её. Дядю не решился звать... Ему непременно надо что-то объяснить, мало-мало сказать неправду... А волнение могло меня выдать... Придётся, как есть. Зухре-эме учила: достаточно глядеть на фотографию, да ещё нужна шапка, которую он обычно носит.
Вечером, когда остались с сестрой вдвоём, я осторожно предложил:
– Оля, у нас в Дагестане существует обряд: когда не видятся долго родные – принято гадать. Ничего особенного... Хочешь, покажу?
– Интересно, – она поджала под себя ноги, поуютней устроилась на диване. – А что должна делать?
– Я буду читать... вроде стихов... Ты закрой глаза и слушай. Просто слушай меня...
– Хорошо.
Оля прикрыла веки, дивные ресницы её сомкнулись.
Я включил настольную лампу, погасил большой свет, открыл семейный альбом на странице с фотографией дяди, и сначала робко, затем всё увереннее стал наизусть читать суру Аят уль-Курси:
Бисмилляхи-р-рахмани р-рахим.
Аллаху ля иляха илля хваль-хайуль-каййyум.
Ляа та´хузуху синатyн валяа наум
Ляху маа фиссамаауяати ва маа филь ардз.
Огонёк спички, с ширканьем вспыхнув, подбирался к моим пальцам и, не успевая обжечь, гас в стакане с водой.
Ман заллазии яшфау ´индаху илля-а би-изних
Йа´лямy маа байна айдийхим вамаа хальфахум
Я по-прежнему не знал арабского, а смысл суры, по словам тёти, был такой: «Аллах – это тот, кроме которого, нет божества. Он живой, вечно существующий, не одолевают его ни дремота, ни сон. Ему принадлежит всё, что в небесах, и всё, что на земле, кто перед ним заступится без его разрешения? Он знает, что было перед ними, и знает, что будет после них, они овладевают из его знаний только тем, что Он пожелает. Трон его объемлет небеса и землю, и не тяготит его охрана их, истинно. Он – высокий, великий».
Время от времени я украдкой плевал на пол и в шапку дяди, приговаривая на лезгинском:
– Пусть тяжесть уйдёт на землю! Чтобы всё отрицательное сгорело, пришло полезное. Пусть придёт в ваши души лёгкость!
Валяйyхийтууна бишяй им мин ´ильмихии илляа би маа шааааа.
Васи´я кyрсиййyху-с-самааваати валь ард
Валяя удухуу хифзухумяа ва хваль´алиййyльазийм.
Из-под длинных Олиных ресниц катились крупные слёзы...
***
Вернулись в аул.
Дома нас ждала срочная телеграмма от дяди: «Дорогой брат спасибо ваш приезд живая вода горного родника».
От него стали регулярно приходить письма. Изредка Оля вкладывала в конверт маленькие записочки, адресованные лично мне. А летом, в отпуск, они приехали в Кара-кюре всей семьёй. Я возил восторженную Олю на море, таскал в горы, знакомил с кунаками. Моему лучшему другу Сабиру она понравилась настолько, что он... взял и посватался... Полюбить – времени не надо.
Э-ээх! Небо распахнулось во всю ширь, стало выше.
Солнце разулыбалось...
Заливаясь волшебными трелями, кружили в вихре счастья соловьи, жаворонки... Кеклики выбегали к нам навстречу целыми выводками, с любопытством выглядывали из травы, дивились на молодых...
Маки принарядились...
С альпийских лугов хлынули ароматы чабреца, мяты.
Я видел как... на глазах... камень закатывался обратно в гору.
Смотреть на это мне было гордо и радостно.
Докузпаринский район, с. Кара-кюре, 25.01.2011 год
Словарь:
дах (лезгин. разг.) – отец;
баде (лезгин. разг.) – бабушка;
эме (лезгин.) – тётя по отцу;
Расул Гамзатов, «О Родине»;
ими (лезгин.) – дядя по отцу;
хаpам (араб.) – в шариате запретные действия;
кипиш – волнение, паника по поводу какого-то события;
кеклики – горные куропатки
зиярат – у мусульман святые места;
Назад к списку